https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А события развертывались так.
В один из невидных зимних дней на подходе к Томскому замаячили верхоконные фигуры. По упружистой, неумаянной их посадке и одеждам нетрудно было распознать в наездниках степняков.
— Кыргызцы! Кыргызцы идут! — забеспокоились дозорные в сторожевых шалашах и на вышках. — И как мы их проглядели? Угораздило же подпустить живорезов к самому тыну!
Зазвонил, заухал торопливо и тревожно всполошный колокол. Хватая пищали, выскакивали из изб казаки, мчались к стрельницам и бойницам. Однако кыргызы, похоже, и не помышляли нападать. Не доходя саженей двести, они спешились и повели коней в поводу. Казаки недоуменно переглянулись:
— Никак, они с посольством к нам... Вскоре уже можно было разглядеть их
лица и одежду, и тут все узрели в числе приехавших жонку, невысокую, миловидную смуглянку, далеко не старых еще лет, одетую в соболью добрую шубу. На лице ее, видно от усталости, застыло капризное выражение. Это и была жена Номчи.
Весть о приезде кыргызов застала томских голов за любезным их сердцу препровождением времени. В съезжей избе густо перемешались запахи пота, кислых овчин и самогонки-бормотухи, тот неистребимый и стойкий дух пьянства и запустения, которым стены съезжей успели пропитаться за время пребывания в них Матвея Ржевского и Семена Бартенева. Всполошный колокол лишь на минуту отвлек их от пития. Не донеся чарок до губ, они недоуменно и тупо воззрились друг на друга, как бы вопрошая, послышался им этот тягучий, стонущий звон, или он есть на самом деле, как и опасность, которую он возвещает?
— Надо полюбопытствовать, какая холера там стряслась, — поставил невыпитую чарку на стол Бартенев.
— Ты, Кирилка, выбеги-ка, спроси, чего они там?..— толкнул Ржевский в бок подьячего Кирилку Федотова, спавшего тут же, за столом, возле недопитой чарки. —Звонят чегой-то. А чего — не понять.
Он хотел еще что-то сказать, поискал подходящее слово, но не нашел его, а только икнул и снова поднес чарку к губам.
В этот миг в дверях показалась всклокоченная голова толмача Есыря Дружины.
— Кыргызцы прибыли! Номчина князца послы. И жонка Номчи с ними. В соболях вся как есть,— подмигнул он головам.
— Кыргызцы, говоришь? — оживился Бартенев. — Это какие такие кыргызцы? Не алтысарских ли землиц юртовщики? Не те ли, что чулымских ясашных татар теснят? Вот уж истинно верно сказано, на ловца и зверь бежит. Мы с Матвеем к ним в отчину с расправой сбирались, а они сами к нам препожаловали. Ну что ж, добре, коли так. Милости просим, дорогие гостечки!
Головы загоготали с лениво-сытою пьяной веселостью.
— А подать к нам сюды послов Номчиных! — заорал, оборвав смех, Семен Бартенев. — Бабу князца сюды ташшите! Поглядим, каких таких соболей она, немаканая, на себя нацепляла, когда мы, томские головы, собольих шуб не имеем.
Толмач исчез, а через некоторое время в сенях послышалось шарканье многих ног, возня, какие-то возгласы и в съезжую втолкнули вначале одного за другим четырех кыргызов, а затем затащили туда перепуганно-разгневанную молодую кыргызку. На смуглых щеках ее горели пятна обиды, темные живые глаза были полны изумления и ужаса. Случилось то, чего она так боялась: похоже, что вместо дружеского союза томские нойоны уготовили ей роль заложницы. Эх, Номча, Номча! Видно, мудрость и ум стали под старость тебе изменять. На погибель послал ты любимую жену...
Она со страхом и неприязнью, исподлобья рассматривала развалившихся за столом хмельных бородачей, толпу казаков, только что тащивших ее в съезжую, а теперь бесцеремонно и нахально ощупывающих ее глазами. И у этих людей ее муж ищет помощи и защиты? Можно ли найти правду и покровительство у чужаков, да еще пьяных?
— Во девка зверковатая! — тычет в нее пальцем Матвей Ржевский.
— Дикая! Глядит исподлоба, — соглашается Семен Бартенев.
— Шубу-то с ее снять придется. В избе у нас эвон какая жарынь. Вся взопрела дорогая гостья, — подмигивает Матвей Семену.
— Снимем, отчего не снять, — с готовностью соглашается тот.
В предвкушении потехи толпа взрывается хохотом, от которого кыргызы втягивают головы в плечи и затравленно озираются по сторонам. Чьи-то руки, торопливо-радостные, глумливые, срывают с плеч кыргызки шубу. Жонка бьет наотмашь, царапает чужие, бородатые, смеющиеся лица, плачет, кого-то кусает за руку, но это ей мало помогает. Через несколько мгновений она стоит вся измятая и оборванная, без шубы, с глазами полными ненависти и слез. Ее роскошная соболья шуба, подарок Номчи, лежит на лавке перед Ржевским и Бартеневым.
О, вероломство власть имущих! Сторицею заплатят нечестивцы и за бесчестие ее, и за Номчин подарок — шубу, плод изощренного мастерства улусных мастеров, гордость соболевщиков-шорцев, поймавших сих бесценных соболей. Враждою и набегами ответит Номча за эту кровную обиду...
Не ржевские и бартеневы определяли политику России за Уралом. И нас эти личности интересуют лишь как обидные, но неизбежные издержки грозового и смутного того времени. В сибирскую историю они врывались, как кометы, оставив за собой длинный хвост жалоб и канцелярской переписки. Но приходится с грустью признать, что они бросили тень на русско-кыргызские отношения, надолго поссорив степняков с русской администрацией. Неприязнь к казакам и воеводам перешла от князя Номчи к сыну его Ишею.
Ишей был старшим сыном и надеждой Номчи. Годы, как реки, стекали вниз — под копыта коня. После смерти отца к Ишею перешли его улусные люди, скот, ясырь и кыштымы, а позднее и сам он вместе с землей и кыштымами перешел по наследству к сыну Хара-Хулы Баатуру*. Ишей, так же, как его отец, собирал алман с кузнецких татар и так же заискивал перед Баатуром, именовавшим себя «хунтайджи», и перед Алтын-ханом. Но старику Номче жить было куда проще. От гнева кыштымов его надежно охраняли боевая мощь собственного отряда и поддержка Хара-Хулы. Зато Ишея от русских не могли защитить ни нукеры его, ни хунтайджи.
За всю жизнь Ишей Номчин не построил даже одага, зато разрушал много и охотно. Не один аил спалил, не один улус разграбил. Русичи начали с построек, а не с разрушений и этим были особенно опасны. Кыштымы кыргызов поняли: если пришельцы строят дома, значит, пришли сюда надолго, если не насовсем.
Как затравленный, метался Ишей по аилам. Чем бессильней был князь, тем опустошительней были его набеги. Сборы албана все чаще сопровождались резней и насилиями. Дань, приносимую раньше к его ногам паштыками, теперь приходилось отбирать силой. Кыштымы больше не верили во всесилие князя, и недовольных было премного. От Енисея до Мрассу не было сеока, где кыргызы не забрали бы женщин, не сожгли хлеб и не убили кого-нибудь из аильчан.
Разбойный приказ заинтересовался немирным улусным князем. Русская веревка уже тосковала по Ишею. Злобу на Ишея затаили его же таныши — кыргызские князцы, у которых он отобрал когда-то лучшие пастбища. Кроме того, Ишеевой смерти желали ежегодно обираемые им кыштымы. А пуще всех об Ишеевой гибели молились четыре его красавицы жены. Каждая из жен могла бы стать украшением гарема самого Алтын-хана. Зная об этом, князь Ишей тщательно оберегал их от постороннего глаза, чтобы — не приведи бог! — слухи о красоте его жен не дошли до монгольского владыки. Совсем еще юными девушками были они пленены в аилах Северного Алтая, чтобы пополнить число рабынь владетельного кыргыза.
Веха 11
В КУЗНЕЦКОМ ОСТРОГЕ
А к Томскому... городу и Кузнецкому острогу прилегли орды многие, и кочуют... белые и черные калмыки и кнргисские люди и кучюгуты и браты и маты и саяны и аринцы и иных многих земель и орд люди от Томского города и от Кузнецкого острогу неподалеку, днищах в пяти и во шти, а летом... в днище и в дву...
Из отписки томских воевод Ивана Шаховского и Максима Радилова
Крепость жила своей обычной жизнью.
Вкруг смолистого сруба недостроенной еще кузнецкой церкви вышагивал новоприбывший попик. Подоткнув длиннополую рясу, переступал отец Анкудим через обрезки бревен и горбыли, трогал смолистый сруб пальцами, а потом пальцы нюхал.
«Чуден будет храм! — думал поп. — Церковь теплая и не тесная — о двух престолах. К осенним холодам готова уж будет. Рытого бы бархату для престола у воеводы испросить да слюды для окон».
Отцу Анкудиму уже виделась выросшая во весь рост церковь и освящение ее, на которое, вполне возможно, прибудет сам его преосвященство архиепископ Тобольский и всея Сибири Киприан. Мысли отца Анкудима плыли, как монахи со свечами, благостно и плавно...
Единственная в остроге девка, блаженная Домна, привезенная отцом Анкудимом из Тобольска, воздев глаза к небу, шевелила губами:
Солнышко-ведрушко,
Золотое перышко!
Видело ль ты, солнышко,
Бабу-Ягу,
Бабу-Ягу,
Ненавистну зиму?
Эно она, лютая, от весны сбегла!
Эно она, лютая, стужу несла
Да морозом трясла...
Ан оступилась —
С поля свалилась!
Облачена Домна в толстый мешок неизносимой крапивной ткани, наскоро переделанный Омелькой Кудреватых в платье. Как привез отец Анкудим блаженную в Кузнецкий, сразу же приступил к воеводе:
— Блаженные сраму не имут. Дай деве какую-нито лопотину — наготу прикрыть. Не вводи казаков в грех. Вовсе Домна обносилась.
Воевода и рад бы дать, да где тут ее, бабскую-то лопоть, найдешь?
Позвал тогда Харламов Омелю и выдал ему два новых мешка:
— Ну-тко, отставной кравец, сгондоби чего-нибудь Домне.
Омелька в одном мешке три дыры прорезал: для рук и головы, а из второго мешка сшил к «платью» воротник и рукава. Наряд сей выкрасил березовым веником. Надела желто-зеленую, как осенняя трава, обнову Домна, подпоясалась, так с той поры и не снимает...
Из кузницы валил черный дым, слышался перезвон молотков. Железо разговаривало с наковальней. Здесь колдовал Лука Недоля.
Подле горна торчал из земли круглый пень с наковальней. А рядом — куски пористого железа — крицы. Раскалит Лука добела крицу в горне, выхватит клещами да на наковальню. И взмахнут подмастерья пудовыми кувалдами, станут бить по крице поочередно. Вначале глухо, а затем все звончее заговорит крица под молотами. А когда железо прокуется, начнет кузнец вытягивать его в форму сабли. В правой руке Недоли — молоточек звончатый, ручником прозываемый, в левой — клещи с крицей. Бьет Лука ручником, такт отбивает: раз по крице, раз по наковальне. Коротко да звонко. Куда ударит ручник мастера, туда и подмастерье молот обрушивает. И брызжет поковка искрами, будто жар-птица хвост распускает. А кузнец знай клещами ее поворачивает да ручником подзванивает. Железо у него кричит, радуется: на глазах из крицы сабля рождается. Вот уже и елмань (Елмань - утолщение на конце сабли) обозначилась.
Но до сабли полоске железа еще далеко. На огне в горне Луку дожидает глиняная корчага с углями. Вперемежку с углями — железные заготовки. Стоит горшку прокалиться — угли истлевают, а заготовки превращаются в сталь. Коваль прокует стальную полоску и наглухо приварит ее к железному лезвию. Сабля почти готова. Остается вырубить для держака стержень да насадить на него рукоять с крыжем-перекрестьем. А там — навострит казак саблю, и пойдет она гулять по немирным улусам во славу Московии.
Время катилось к вечеру. Багрянец закатного солнца лег на башни крепости, затем солнце опустилось ниже, и косые лучи его скользнули по ровной глади Тоома. Река заиграла расплавленным золотом.
Подмастерья прибирали кузнечный снаряд: раскладывали молотки по тяжести, клещи по долготе, сметали с наковальни окалину, складывали секачи да зубила. Ссыльный огнищанин любил порядок, то было ведомо всем.
— Шумните Федьше Деке, готов, мол, капкан, — кивнул коваль в сторону двухпудового зубастого чудовища, лежавшего в углу.
Медвежьи капканы, которые выковывал он с особенным тщанием, были предметом его гордости.
— Да пущай проварит его в лиственничном корье, чтоб, значится, дух железный от его отшибло. Зверь — ить он, язва, все понимат. От жилья пущай подальше его держит.
— Добре, дядя Лука, перескажем.
Любили Луку Недолю за золотые руки. Был он, однако, вельми строптив, за поперечный нрав свой не единожды впадал в немилость воеводы, отстранялся от горна — двор блюсти, сор мести.
Старый московский бронник Никита Давыдов Луке, бывало, говаривал:
— Все твои беды, Лучка, от дум. Думаешь ты много. А мужику много думать нельзя. Не годится огнищанину много думать, не кузнецкое это дело. За мужика барин думает.
— А за барина? — хитро улыбался Лука. — За барина кто думает?
— И за барина есть кому думать. Думные бояре за барина думают. А за боярина сам царь думает. Обаче и за царя есть кому думать — господь бог за царя думает. Вишь, как все устроено хитро: над кажным кто-нибудь да стоит. И ты вот, Лучка, не самый крайний, и тебе есть над кем стоять, за кого думать. Ты над кобелем своим, Цыганом, стоишь, за кобеля должон думать. А кобель твой над меньшими тварями стоит, над мышами какими ни на есть али над лягушками, а те над самыми малыми живностями. И так до букашки, до мошки, до малого комарика. И порядок такой, скажу я тебе, не лишен смыслу. Не худой порядок. Потому как всяк сверчок должон знать свой шесток, свое место то есть, и не понимать о себе более того, что он есть на самом деле.
А ежели кажный об себе вроде тебя думать зачнет и порядок этот ломать и с ног на голову ставить, то сам же от сего и урон понесет. Слобода, она никому еще добра не приносила. Где слобода — там и беспорядок, и переворот власти, и смертоубийство. Делай что хошь, убивай кого хошь, кого хошь грабь да тирань, словами любыми-кажными и товарищев и ворогов своих поноси. Тот зачнет поносить энтого, а энтот того. Вот и драка и смертоубийство. Потому что кажный считает себя правым, потому что слобода. Как же узнать-то, кто истинно правый, когда слобода?
— Для того и есть война, чтоб решать, кто прав, — хитро усмехался Лука. — Мать, ежли она одно дитя холит, а другое неволит, — шибко худая мать. То же и с властью. Нет хужей власти той, коей одни — сыны, другие пасынки. Одним и ласка, и почет, и место теплое. Для других — голод, кнут да кайда-лы — всего вдоволь припасено и всякие грозные законы напридуманы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я