https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-gap-347477000-65741-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

идет человек.
Глуповато-напыщенное лицо его не отражало на себе ни одной из черт тех голодных и лихих времен, в которые он жил. Никакого унижения он не видел в холопском своем положении.
— Я одного в толк не возьму, — встрял в спор Дека, — как бояре, при такой скудной казне живя, себе хоромы выстраивают? А казак, сколь ни тщится, все никак оную казну наполнить не может. Нонеча вот боле пяти сороков соболей воеводе явили, опричь бобрей да чернобурок, а в кармане все одно — вошь на аркане. Как были голопузые, так и остались. И куды добро деется? Не в амбары ли воеводы, кои мы всем Кузнецком наполнить не могем?
— За Тобольском, на яму, грят, разбойный Гурка Твердохлеб объявился: с товарыщи соболину казну граблють, — вставил Остап Куренной, качнув своей медной серьгою.
— Их, лиходеев эфтих, на чернотропье, беда, как много!
— То разбойннчки, а не разбойники! — возразил Иван. — Разбойников ишшо в самой Московии поискать надобно — не един обоз, всю Русию грабят. Живота от их ни служилым, ни молодшим, ни черным людям.
— Мужикам — сума, князьям — терема. Наш воевода супротив них дитя андельское.
— Тожа ангела нашел! — сплюнул Иван.
— Истинно верно.
— Подале от Москвы народ-то честней будет..
— На Москве-от, сказывают, бояре измудряются — земчуга разны да каменья носют, на простынях спят! Замест пуговиц брульянты пришивают. Каждая така пуговка столь стоит, что всем служилым Кузнецка и за сто лет не выслужить.
— Да ну?! — удивился Омелька. — Ужли така богачества на свете быет?
— Вот те и ну! Бояре, кои в золотных возках ездют, и не помышляют, сколь мужиков по всей Русии с голодухи-то пухнут. Невдомек им, вишь ты, что наш брат завидует не то что жизни боярской, жизни кучера его, а и жизни боярского рысака, коего по приезду и почистят, и поставят в крытую конюшню и овсом накормят. А сколько бедняков и такой крыши над головой не имеют. Вот в законе божьем писано, что пред богом мы все одинакие. Боярин меды пьет да жаркое кушат, а мужик евоный опричь рыбы ничего не знат. По весне-то кора с березы — вот хлеб мужицкий.
— Честность-то ваша от бедности. Всяк честен, покуда взять неча, а как власть обрел, честность ту ровно корова языком слижет, — засмеялся Козьма нутряным булькающим смехом. — Кажный об честности да об равенстве кричит, кто на нижней ступеньке стоит. Потому как завидки его берут к тому, который повыше. А как сам на ту ступеньку вскарабкался, так уж и крик ему совсем ни к чему, и дум об этом самом равенстве — никоторых. Кричим-то об честности да об равенстве, а мыслим-то местоположением с теми, что повыше, поменяться. Иде оно, равенство-то, в чем? Чтобы все с худяком Омелькой равные стали али ровней воеводе? А может, самому думному боярину? Молчите?! То-то и оно. Не было его, этого самого равенства, и быть не должно!
— Эх, жисть, гужом те подавиться! Хужей, чем при Владиславе Жигимонтовиче, сынке польского круля.
— Смута по всей Русии, пожоги да смертоубийства. Приписные крестьяне бегут, тоже и поместные. Иных хватают, бьют нещадно и опять же в прежнее тягло — к помещику али в казну. А иншим счастливится, особливо тем, которы утекли за Дон — в Сечь али к Зимнему морю в ушкуйники подались. Оттеда их ни Сыскной приказ, ни помещик достать не могет. Многие нонеча в нетях.
— Да што, мужики! Не токмо они — стрельцы московские и те крамолятся. Годами вроде нас ни полушки жалованных не получают. Тоже лютуют. Шубам боярским нонеча за Москву-реку ездить опасно. В Ростове, слыхать, не довольны, в Коломне, слыхать, не довольны, в Нижнем Новгороде вовсе — котел кипит.
— Ну, будя молоть облыжно! — оборвал Козьма. — А то этак, чего доброго и до государя доберетесь. Вас послухать, так на Москве одни живорезы да головники. Что ни боярин – то душегуб, что ни воевода — мздоимец. Токмо мы хорошие. А кому не ведомо, что казаки — шарпальники первеющие? Искони сие ведется. Исстари государям от казачишек одни беспокойства. Добро еще коли страсть казачью ко разбою удается на дела благие поворотить, как сие с Ермаком Тимофеевичем случилось. Ан редко казачьи дела для ради Русии служат. Чаще бунты от казацтва бывают. И учиняется гиль с таких вот разговоров.
Он говорил как человек, не до конца уверенный в своей правоте.
— Будешь шарпальником, як нужда пристигне, - заиграл желваками Куренной. —
Мы ли придумали казачество наше? Чи не знаешь, шо по породе сие ведется? У боярина и сын боярин, у казака казак родится. У мене вот уся родова казацкая: батько казак булл, дидко — також, можа ишшо и пращур мий саблей хлиб зароблял, а уже мене сам бог велел шарпальником быть.
— Словеса ваши бубновым тузом (бубновый туз — отличительный знак, пришивался к одежде каторжан) пахнут, — отмахнулся от него Козьма, — прослышит воевода про разговоры эти, мигом на чепь да в подклеть, а посля того — в ссылку. Воеводский суд короче вздоха. Не заздря Тимофей свет Степаныч под съезжой-то избой подвалы изрыл, ни един не пустует.
— Это каки таки подвалы? — с напускной простоватостью поинтересовался Иван Недомолвин. — Это в коих Тимоха в мордобое да в допросах с пристрастием изловчается?
Пятидесятник метнул на Ивана недобрый взгляд, словно горячей смолой мазнул.
— Не казацкое это дело — разговоры разговаривать! — рявкнул он со внезапной злостью на плюгавого Омельку Кудреватых. — Казаки мы, вои, ратники — не бахари какие, не шпыни балаганные! И без нас болтунов премного, а раньше и того больше было, ныне уменьшено — языки им урезают да в ссылку. Бунт-то ваш на коленях! Ерои!
— Я-то што, как люди бают, этак и я, — забормотал Омелька, сделав глупое лицо и прячась за спину Ивана Недомолвина.
Казаков словно взорвало. Заговорили все разом, горячо и невпопад.
— А ты нас не началь и не пужай! На кажен роток не накинешь платок.
— И ссылкой нас не стращай! Надивились мы тут на всякое...
— Не бойсь, мужики! Дале Сибири все одно не сошлют.
— А хужей нашего Кузнецка, вот те крест, не найдется. Самое что ни на есть загиблое место. Запихали нас сюды, ровно в гроб, заживо. А сказать слово поперек не моги, так сразу же тебя и на чепь.
- Оченно не любят правду в глаза управители наши, — бил себя в грудь Иван.
— Неча, мужики, брусить, надоть сесть в бест (Сесть в бест — отказаться от похода до выдачи жалованья).
Эх, победные головушки (Победные головушки — терпящие горе, несчастные) - казацкие!
Они на бой и на приступ — люди первые,
А ко жалованью — люди последние...
Казаки распалялись все больше — даже не слышали, как к берегу причалил ялик и из него вышли оба воеводы — Боборыкин и Аничков, а с ними боярский сын Бажен Карташов. Оприметив бурно расходившуюся сходку, Тимофей косолапо двинул в сторону толпы. Постоял позади казаков, слушая, кто и как говорит, а затем раздвинул сильным плечом толпу. Поискав глазами Ивана Недомолвина, схватил его набрякшей пятерней за горло:
— Ты что, сучий сын, гиль заводить?!
И вдруг заорал во все горло:
— Взять его за приставы! В подклеть смутьянщика, в железы!
Лицо Ивана налилось кровью, он пытался высвободиться из тисков душившей его воеводиной руки.
Толпа колыхнулась и сдвинулась теснее. Замелькали кулаки. Воеводу гнули к земле. Он стряхивал кого-то, бил в чьи-то потные лица, но сзади на него навалилась тяжесть нескольких напряженных тел. Его били под ребра и в грудь, били яростно, а потому бестолково. Осипа Аничкова и пятидесятника, вяло пытавшихся защищать воеводу, отшвырнули прочь. Боярский же сын Бажен Карташов даже не пытался остановить казаков. Втайне он был доволен случившимся. Он, как и все казаки, полной мерой хлебнул лиха от воеводства обоих Боборыкиных.
...Три дня не выходил воевода из дому. Воеводиха меняла мокрые полотенца на синяках его и подтеках. Перемогая боль под ребрами и в груди, диктовал воевода дьячку челобитную, кою адресовал он дядюшке своему, воеводе томскому Федору Боборыкину:
«Господину Федору Васильевичю Тимофей Бабарыкин, Осип Оничков челом бьют. В нынешнем, господине, во 128-м году июня в 4 день пришел, господине, к нам в Кузнецкой острог ис Томсково города сын боярской Баженко Карташов с Томскими служилыми людьми. И мы, господине, служивым людем велели острог ставити за Томью рекою на угожем месте, у пашен и у сенных покосов и у рыбные ловли, где бы государю прибыльнее, наперед бы не переставливать. И служивые люди нас не послушали, за Томью рекою на угожем месте острогу не ставят: нам де пашни ненадобны, добро де нам старое место. И мы, господине, хотели послать с отписками к тебе в Томской город, и они, господине, прислали к нам ото всех служивых людей Иванка Недомолвина; и Ивашко Недомолвин сказал: мы де вам с отписками в Томской город отпустить неково не дадим, у нас де отрежены мимо Томской город свои челобитчики 4 человека, а Томской де нам указ сошел, у нас де з головами и с конными канаками говорено: мимо старое место (острога) нигде не ставити. И мы, господине, велели служивым людем Ивашка Недомолвина взять и хотели послать в Томской город, и служивые люди нас не послушали. И мы, господине, за Ивашка Недомолвина принялися сами, и служивые люди: Данилко Крюк, Митька Згибнев, Мишка Кобыляков, Путилко Кутьин меня Тимофея били и отписку твою у меня изодрали. А иные служивые люди: Кондрашко Березовской, Дружинка Щедра, Кормашка Михайлов, Ивашка Згибнев, Якушко Черногузов, Митька Черной, Еремка Степанов, Петрушка Осетр. Семейка Савицкой говорили: набейте де им бок, и они де вперед за служивых людей не приимаютца. А заводят, господине, тое статью Кондрашко Березовской да Дружннка Щедра для тово, чтоб на новом месте острогу не быть».
После этого случая отношения воеводы с казаками стали совсем никудышными. Несмотря на крутой характер, Тимофей понимал: жесточью тут не возьмешь. Острог и без того напоминал зелейный погреб: достаточно малой искры, чтобы все, что создавалось в течение двух с половиной лет, полетело к черту.
Серые зипуны Гурки Твердохлеба рыскали вкруг острога, и многие казаки к ним благоволили. Воевода подозревал даже, что кое-кто из казаков с зипунами знается, но поделать ничего не мог. Каждый необдуманный шаг теперь мог стоить ему жизни. В дремучих сих местах суд не долог...
И воевода, случалось, отыгрывался на аманатах. В прирубе воеводского дома висела плеть-шелепуга с железцовыми охвостьями, коей воевода порол ясачных самолично, выпытывая о замышлявшихся бунтах. Было тут побито-покалечено. Лилась тут татарская кровь да слезы улусных жонок.
История знает уйму примеров, когда мучители, попадая во власть собственной алчности, сами становились жертвами палача; иные же, избежав суда присяжных, кончали с собой, приговоренные к смерти собственной совестью. Боборыкин не относился ни к тем, ни к другим.
Боборыкин шел к богатству напролом. Кузнецкая тайга была его кладовой. При этом он не щадил ни казаков, ни ясачных. Аманатов воевода держал в черном теле, выдавая каждому по ведру воды и снопу необмолоченного овса на неделю, чем еще больше распалил ненависть кочевых князцов. Не раз кыргызы снаряжали послов к царю с явочными на воеводу, державшего заложниками их жен и детей. Все челобитные о Тимошкиных зверствах увязали в тысячеверстном сибирском бездорожье. Недовольных ждала дыба в подклетях съезжей избы.
В страхе можно держать человека, семью, даже целый улус. Весь народ в страхе не удержишь. Побежали татары с насиженных мест, опустели аилы. К кыргызам уходили татары, уходил и ясак. У кыргызов не мед, да все привычней. К тому же лета 1621-го в уезде случился неурожай кедрового ореха. Кочевала векша, переплывала речки. Соболи на берегу подстерегали и хватали мокрых белок. А когда белки ушли, за ними ушел соболь. Ясак оскудел. Зубатые палки Боборыкина бессильно лютовали.
Пользуясь недовольством татар, промышляли разбоем степняки. В пору боборыкинского воеводства кыргызы совершили один из самых опустошительных набегов на Кузнецкую землю, о котором речь у нас пойдет дальше.
Зачесали затылки бояре Казанского приказа*.
Три года простоял Кузнецк, а государевы «ясапшые кузнецкие волости» ясаку давали все еще мало и неохотно. Боборыкинские крутые меры довели до отчаяния улусную бедноту, но были бессильны привести в повиновение князцов. Русские по-прежнему контролировали лишь земли, прилегающие к Кузнецку. Далее, в предгорьях Алатау, паслись бесчисленные кыргызские табуны, кочевали белые калмыки, неучтенные, лепились друг к другу татарские аилы.
Осенью 1622 года, как гром средь ясного неба, грянула весть: боборыкинское воеводство кончается. И впрямь, молва права оказалась. Засуетился Тимофей, помягчал как-то, и уже не было в нем прежней замашки — чуть не то, в зубы давать.
Терялись в догадках служилые: кого же воеводой-то скажут? Наконец, стало известно, что в воскресной проповеди отец Анкудим произнесет нечто важное, что прольет свет на предстоящие события.
В воскресенье в церковь пришли все.
В полумраке церквушки волчьими глазами мерцали желтые огни лампад. На душе у прихожан было зябко и тревожно. Из всех углов тянуло плесенью, которую не в силах были перебить запахи ладана и лампадного масла. Голоса нескольких певчих из казаков, из коих выделялся дискант Омели Кудреватых, звучали напуганно и уныло. И хотя в проповеди отца Анкудима не прозвучало ничего, кроме туманных упреков в адрес некоего «властолюбца злосотворшего предержащего», все отнесли это к Боборыкину и были рады сим намекам, как предвестнику скорой смены воеводы, ибо раньше такие слова могли кончиться для попика плохо. Проповедь свою отец Анкудим кончил, будто камень бросил, совсем уж зловеще — словами писания:
— «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его».
Казаки красноречиво переглядывались. Старики, глухо постукивая палочками, говаривали:
— Гумага прийшла — новый воевода едет.
Уж и поименно узнали: Евдоким Иванов сын Баскаков зовут воеводу. А еще сказывали, добряк новый воевода, и нет у него в заводе служилым зубы считать. Гоже так-то.
Отец Анкудим готовился к торжественному богослужению — каждодень прополаскивал сивухой глотку, дабы достойно гаркнуть новому властителю «многая лета».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я