https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Сидят… – проговорил Кирилл. – Мертвые сидят… Если мы так же засядем, нас заклюют… Поэтому – духу больше, бодрости!.. Что уплыло – не вернуть! Так, что ль, Коля?
Николай дернулся:
– Иди ты… Чего уговаривать!.. Горе водой не зальешь… Вон баба какая-то бежит… Что-нибудь еще стряслось…
От коммуны по направлению к полю, утопая в грязи, шла женщина. Она падала, вскакивала и двигалась к грузовику.
– С тешка! – Кирилл спохватился и побежал ей навстречу.
У Стешки лицо было серое, как выбитое поле.
– Тятя, – сказала она, еле переводя дух, – зовет! Ну тебя зовет… Что уставился? Иди! – тяжело выворачивая из грязи босые ноги, неся в руках дырявые сандалии, она повернулась и пошла к коммуне.
Кирилл шел за ней. Он слышал, как у него стучит сердце, как отдаются толчки в пятках.
«Почему в пятках? – подумал он. – Вот странно!» – и, подходя к коммунарам, чувствуя непомерную усталость, прокричал:
– Вот так спектакля!..
Ему не ответили.
– Скинь сапоги, – сказала Стешка, вытирая ноги о дерюгу. – Скинь! Чего зарделся? Девушка? Чай, не на пляску идешь! Скинь и иди за мной… – и, бросая в сторону грязные сандалии, она первая вошла к отцу.
Степан Огнев полулежал… Рот у него перекосился на правую сторону, отчего казалось, Степан молча заливается неудержимым смехом. Этот смех хлестнул Кирилла… В другое время он от такого смеха вылетел бы вон, крикнул бы что-нибудь грубое, но сейчас, зная, что бежать некуда, что хозяйство наполовину разрушено, он стал в дверях, готовый ко всему.
– Авля, лавля… – прошамкал Степан и помахал рукой.
– Садись, значит, – перевела Стеша и затормошила Кирилла. – Садись… и руку подай… поздоровайся… А ты, мама, ступай отсюда, – и она легонько выпроводила Грушу.
Присев на стул, Кирилл сжал руку Степана – вялую, бессильную – и только тут заметил, что он вовсе не смеется, что у него от болезни перекосились губы в одну сторону, словно их кто-то подтянул к правому уху.
Степан издал какие-то непонятные звуки, но, видя, что его ни Кирилл, ни Стеша не понимают, раздраженно замычал, закашлялся и опустился на кровать.
Кирилл посмотрел на Стешу, спрашивая ее взглядом. Она развела руками и тихо ответила:
– Не понимаю… Встает…
Степан с трудом поднялся и, прислонясь к косяку окна, присел. Долго смотрел на Кирилла, стараясь по-настоящему улыбнуться. Затем потянулся к нему, показывая на грудь. Кирилл обшарил себя и, заметя в грудном кармане карандашик, подал его Степану.
– Бу-у-у… – промычал Степан и засмеялся. Это напоминало не человеческий смех, а плачь лошади, когда ее немилосердно хлещут в три кнута.
– А, бумагу? – догадался Кирилл и выхватил из кармана записную книжку.
«Што… эта… Што… думаешь?» – написал Степан коряво, как ученик первого класса; подал книжечку Кириллу, но тут же вернул и добавил: «Гляжу… вижу…»
«Ого, нашли язык!» – Кирилл оживился и печатными буквами ответил:
«Что думаю? Перекоп помню… Будем биться. Вот тебя нет».
«Я есть», – ответил Степан так же коряво и, сжав кулак, отвернулся от Кирилла; уставился в окно на выбитое поле.
Но вот у него зашевелились, задрожали сдернутые на сторону губы, а на лице появилась хмурь, злоба – суровая и какая-то мучительная. Кирилл вначале подумал – Степан разозлился на него за грубость; но потом ему стало страшно: он понял, что у Степана злоба не на него, не на Стешку, а на свое бессилие, на неизбежность такого бессилия. И казалось, сидя здесь у окна, Степан Огнев безумствует, рвет с себя невидимые, сковавшие его путы и в то же время сознает бесполезность своей попытки, неизбежность быть полумертвым. Но Степан вдруг отчетливо и резко, словно кнутом ударил, произнес:
– Гнилое болото в коммуну перетащил. Вижу, знаю, – и рот у него еще больше перекосился.
– Ступай! – шепнула Стешка. – Не расстраивай его. А как что – я кликну. Ступай!
Выпроваживая его по лесенке вниз, она легонько упиралась пальцами в его спину, и Кирилл, ощущая ее прикосновение, хотел повернуться к ней и здесь, в полумраке коридора, сказать то, что думал эти дни… И, соображая, как сказать, он очутился на воле и, повернувшись, заговорил:
– Может быть, и не надо бы об этом говорить…
– Что «не надо»? – сурово оборвала она, отскабливая на локте ошметок грязи.
«Да, ей нельзя говорить про то, о чем я все время думаю», – и Кирилл заговорил о другом, выдавая свою затаенную мысль:
– Я хотел сказать, может быть, напрасно я так сделал… дурь свалял… избушку такую велел построить с башенкой… Я ведь так хотел: дядя Степан будет сидеть в башенке… и кругом видать… как… как его дело продолжаем… а он вон чего: недоволен.
Пока он говорил, у Стешки ширились глаза, вздергивались брови… И ему даже показалось: она качнулась, она упадет с крыльца ему на руки.
– Ступай!.. Не тирань! – тихо сказала она и скрылась в башенке.
Кирилл долго стоял, опустив голову.
– «Не тирань»… – повторил он ее слова. – Кого не тирань? Ее или отца? Ой, нет, нет!.. Она только теперь узнала, что я уважаю Степана… Да, уважаю! Она не может мне другого сказать. А может, и правда: я тираню ее и отца. Тем, что я здесь, тираню? Да нет!.. Ведь Степан призвал меня…
Так и не разгадав, к чему Стешка сказала «не тирань», он направился к себе в комнату. На пороге столкнулся с Улькой. Она куда-то торопилась.
– Что – много выхлестало? – спросила она.
– Поди да погляди!..
– Богданов-то, чай, с ума спятил?
– Ах, да, Богданов! – спохватился Кирилл. – Фу, совсем забыл о нем! Убежал он в Гремучий дол… один… Ты чего бледнеешь?
– Да как же? Человек нездешний, убежал, а вы его бросили… одного? Может ведь и повеситься где-нибудь…
– Не повесится! Ступай, скажи, чтоб за ним послали лошадь. Пусть Николай Пырякин съездит. Николай только, и никого больше.
– А довезет он его? – с еще большей тревогой спросила Улька. – Ты, Кирюша, то пойми: чужой он здесь человек и одинокий.
– Довезет!..
Кирилл переступил порог и почувствовал, как у пего зашумело в голове оттого, что он непомерно устал, и оттого, как задрожали в тревоге ресницы Ульки…
«Чего это она так о нем тревожится?… Чего» – спросил он себя и сел к окну на табуретку, глядя на выбитое поле.
Отсюда поле ему представлялось иным, чем с башенки Степана Огнева. Отсюда оно казалось покрытым валунами и сдвинулось, приблизилось к окну своими оскаленными пластами. И Кирилл видел еще другое: далеко на пригорке стоит человек без шапки. Он согнул голову и, опираясь на палку, стоял так, точно перед ним было поле брани.
Кто это?
– Кто? Конечно, Богданов, – устало прошептал Кирилл и, жмуря глаза, оторвался от выбитого поля и от одинокого человека, стоящего на пригорке.

Звено седьмое
1
Град нанес сокрушительный удар полям коммуны «Бруски», крылом задел часть ярового поля артели Захара Катаева… В Гремучем долу туча снизилась, свилась в упругий клубок и разразилась ураганом. Ураган с градом в задоре, с (величайшим весельем, точно потешаясь, в течение часа играл над лесом, выворачивая с корнем деревья, решетил листья орешника, как из пулемета… И водяные мутные потоки несли из Гремучего дола коряги, изрубленную зелень, убитых птиц, птенцов, разрушенные гнезда и измочаленных серых зайчат… Потоки росли, пучились, гремели и, впадая в Волгу, грязнили ее голубоватые воды.
Дальше туча – обессиленная (словно крепко погулявшая богатырь-баба) – сыпала мелкой крупой и только путала рожь и пшеницу, не принося им вреда. Крупа под палящими лучами солнца быстро таяла, хлеба росились каплями и тихо покачивались.
Коммуна замерла.
В эти дни не работала даже столовая, сбавили удой Коровы, бездействовали тракторы, сиротливо стоял недоделанный дом, и выбился из круга Шлёнка. Он слонялся по квартирам, тыкался в двери, как угорелый, и все собирался что-то сказать, но только мычал:
– Эта… как, бишь… Эта вон…
Коммуна замерла и, казалось, – навсегда: никто не знал, с чего начать. Даже Богданов – и тот, шагая по выбитому полю, часто останавливался, смотрел в землю и безнадежно бормотал:
– Вот оно как… Вот как.
А Стешка, поджав под себя ноги, сидела в недокорчеванном кустарнике на горе, около Вонючего затона, и видела перед собой искалеченное поле, лохматого Богданова и коммуну с сонными, оглушенными коммунарами. Она сидела здесь с утра и грустила не только по выбитому полю…
Вчера поздним вечером Кирилл уехал в город. Перед отъездом он зашел к ней. Зачем она так сделала? Ей так не хотелось этого делать: ведь ждала его, знала, что он придет, и знала, зачем пришел в такой час, и дрогнула, когда услышала в коридоре стук его каблуков. Вошел. Да, как он вошел? Он согнулся – дверь низка – и, переступив порог, выпрямился, протянул руки и точно что-то легкое сбросил к ее ногам… Он вошел так, как будто не один десяток раз бывал здесь и раньше, и вот теперь где-то задержался и просит прощения. А она вскочила с кровати, прибавила света в лампе, отдернула оконную занавеску, пусть все видят, что творится у нее в комнате… И Кирилл поник.
– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.
Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.
– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!
Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.
Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…
И вдруг Стешка чего-то перепугалась, словно кто-то подслушал ее шепот, ее мечты. Она отняла руки от лица и, ощущая, как по телу побежала мелкая, сковывающая все ее движения дрожь, подалась вперед и уставилась на дорогу, ведущую из Илим-города.
– Кто это? Кто-о? – хотела она крикнуть – и не могла.
По дороге из Илим-города шел человек. Вначале он шел вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс, радуясь тому, что поля выбиты градом. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Он, должно быть, очень спешит. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твердой бычьей шее… голова…
– А-а-а, ах! Яша! Яша-а! – вырвалось у Стешки, и она, как оглушенная волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперед руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла свое тоскующее тело вниз – навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза – Яшка уже нес ее в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдает ее теплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила – у него круто обрубленные, как зубная щетка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
– Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
– Тебя, что ж… освободили, Яша?
– Освободили… В партии восстановили – за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом.
И он уснул крепко, намученно, обняв ее колени.
А она сидела, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у нее от страха глаза все ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе, то, что росло, отдаляло ее от Яшки, пугало ее.
«Батюшки… что же это, что же это? Да ведь это он. Он ведь – Яшенька. Яшенька, милый… помоги… Зачем спишь? Спишь зачем?…»
– Яшенька… Яша! Яшка проснулся.
– Еще? – спросил он и потянулся, обнимая ее всю. – Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, – хлестнуло ее, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него – на Яшку, самого Яшку – пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней все, как град опустошил поля на «Брусках».
– А-а-а! – в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я