Выбор супер, приятный магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Фома в ту ночь спал на земле, и с тех пор в левом боку часто появлялась тупая боль. Он злился и боялся, как бы зло не сорвалось: его иногда неудержимо тянуло всадить топор в затылок Ильи или в квадратную спину отца. Он с силой опускал топор и с раздражением думал о женитьбе. Шутка сказать, – свели, как бычка с телицей, да еще глумятся. И он тоже хорош, повели, а о«, как барашек, хвостом завилял. А-а, все равно, он сбежит. Но куда бежать, Фома не знал. Наоборот, чем дальше, тем он крепче привязывался к Зинке, и это раздражало его. Так раздражается человек, который, не желая играть в азартную денежную игру, невольно все сильнее втягивается в нее. Зинка, изголодавшаяся, в первую ночь после свадьбы жадно ласкала его, а наутро, уткнувшись в подушку лицом, тихо плакала.
«Какая ненасытная! – подумал о ней Фома, одновременно завидуя ее порыву и стыдясь своей немощности. – Не оттого ли и Кирилл сбежал от нее? Люди несчастны по-разному: один – оттого, что у него много лишнего, другой – оттого, что у него все есть, и ничего не заметно. Но и тот и другой одиноки».
После такого вывода ему показалось – Зинка одинокая, как и он. Приглаживая ее короткие, разбросанные на плечах, волосы, – боясь, как бы его кто не услышал из домашних, он шептал:
– Ну, не плачь! Ну, чего ты? Обидел я тебя? Ты то пойми: не в силах я. Работаю ведь, как лошадь.
А потом он при виде Зинки стал радоваться. Радовался тому, как она ест, часто шевеля губами, точно молодая козочка, как она стелет постели и, раздевшись, кургузая, прыгает в кровать, прячась от глаз Ильи. В кровати она прижимается к сухой груди Фомы и вызывает его на то же, что он делал в первую ночь. Фома силится и делает. А она после этого, удовлетворенная, раскинув руки на подушки, шепчет:
– К тятеньке бы уйти, у тятеньки в доме жить.
В тот домик, рядом с Маркелом Быковым, где она когда-то жила вместе с Кириллом Ждаркиным, она не звала Фому: боялась памятью о прошлом разбередить его. Но он сам предложил ей. И вчера она мыла там полы, окна, повыкидывала из переднего угла портреты, хотела водворить туда иконы, но, заметя хмурь «а лице Фомы, поспешно, краснея, проговорила:
– Тут цветы я поставлю, а иконы в чулан. Слыхала – не молишься ты… а жена за мужем должна, как нитка за иголкой.
Это хорошо. Это очень хорошо. Фома скоро разделается с отцом. Заживет по-своему, свое слово скажет громко… Только вот – боль в боку, да еще Никита что-то подстраивает. Он с радостью согласился на переход Фомы в бывший домик Кирилла Ждаркина. Как же, не строиться! Только сундука с одеждой не дал, не дал сбруи, сказал:
– Ты обживись там допрежь, а то пожар аль что…
…Фома сморщился и опустил топор к ноге.
– Ты что сморщился, а? – спросил отец.
– В боку болит что-то.
– Это пройдет, – уверенно сказал Никита. – Это с первачу.
И было непонятно, на что намекает отец – на женитьбу или на первач-самогон.
«Собаки, все равно уйду!» – хотел крикнуть Фома, но промолчал, метясь топором под корень дуба.
Кружась меж пней и куч хвороста, к делянке подъехали на роспусках бабы: жена Ильи Елька и Зинка. Зинка ехала на задних роспусках и, короткая, в куртке по колено, напоминала издали сову, собирающуюся взлететь. Елька сидела на передних роспусках. Лицо у нее тощее с рыжими крапинками и с большими, какими-то оголенными глазами. Фома помнит ее (он как-то по-своему, тихо был в нее влюблен) полной, веселой. Тогда ее глаза, до прозрачности синие, блестели под тонкими бровями. А теперь – вишь ты, как ее изъездили, вот родит еще и – в могилку.
Зинка спрыгнула с роспусков; подтягивая, оправляя пояс юбки, подбежала к Фоме и вся расцвела.
– В боку что-то болит, – пожаловался он.
Зинка перепрыгнула через дубок и сделала это так хорошо, что Фоме захотелось бросить все, убежать с ней из делянки, походить по лесу, покричать, пошалить, как, бывало, еще в ребятах он шалил со своей нареченной Лушаркой.
– Здесь? – спросила Зинка, отворачивая полу пиджака и гладя его сухие ребра.
– Да-а, – задыхаясь от волнения, сказал Фома.
– Идите-ка, хворост приберите, Фома! – приказал Никита, показывая черенком топора на овраг. – Приберите-ка, – добавил он и улыбнулся. – Ну, вот еще… Чай, не старики.
Фома и Зинка сошли в овраг и скрылись за кучами хвороста.
– Вдвоем бы им лес возить. Хе-хе! – Илья встал на пень, потянулся, глядя в ту сторону, где скрылись Фома и Зинка. – Наберут хворостку.
– А ты чего уставился? – упрекнула его Елька. – Гляделки лопнут. Давай накладывать.
– Не лопнут… и не убивайся: не рожу. Хо! Хворост убирают.
И было в лесу тихо, и пыхтела от солнечных лучей сырая земля, и раздавался стук топора. Валил Никита под корень деревья, Илья и Елька сидели на роспусках и оба молчали, временами вглядываясь в овраг, видимо, с сожалением вспоминая свой медовый месяц.
…А через некоторое время Никита вез Фому на роспусках. На лице у Фомы играла иссиня-серая тень, изо рта шел тяжелый запах, ноги часто сваливались с роспусков и чертили пыльную дорогу.
– А ты, чай, соберись, Фома, – недовольно морщась, журил Никита. – Раскис, ровно баба. Э-эх ты! Ну, болит, чай, сказал бы: не чужие мы. Эх. ты-ы!
Зинка подбирала ноги Фомы, клала их вдоль роспусков и тихо вскрикивала:
– Фома!.. Фомушка, соколик мой!
– Эх, ты! – то и дело повторял Никита и думал о своем: не везет в жизни человеку. Надо убрать делянку, через три-четыре дня пахота. Никита сбил Митьку Спирина. Митька согласился половину своей земли прирезать к загонам Гурьяновых, намерен отдать и всю… Ну, посулил Митьке лошаденку – согласился. Еще у Епихи Чанцева землю подобрал Никита… у вдовы Дуни Пчелкиной… Много земли, руки на эту землю надо. Да еще Плакущева земля… Эту землю совсем своей считает Никита… Только о земле и думы у него. А тут Фома. Эх, Фома, Фома! Вот ежели вправду свалится, доведется тогда нанимать человека, кусок на сторону бросать. И что люди зимой не хворают? Зимой хворай, сколько тебе влезет.
Вез Никита Фому мимо «Брусков», затаенных и молчаливых, как степь в темную ночь. Подъезжая к селу, он увидел: из-за мыса вынырнул пароход, волоча за собой, точно корчагу, баржу. А на берегу, у мелового утеса, толпились широковцы.
– Слезь-ка, ступай, погляди, что там, – заинтересовался он. – А я и один свезу… Ну, чего народ будет глядеть да и сбежится еще к нам. Ступай-ка, Зинаида.
Зинка забеспокоилась, а Фома слабо проговорил: – Сходи, Зина, да домой скорее.
Зинка, спрыгнув с роспусков, побежала к берегу, то и дело оглядываясь.
Водники, ухая, прикрепили пристань к берегу. С пристани, покрякивая, сползли четыре трактора. Вслед за тракторами сошли Кирилл Ждаркин, Улька с сыном на руках, и агроном Богданов – черный, лохматый, в серой широкополой шляпе.
Приложив волосатую руку к глазам, глядя на широковцев, он спросил:
– Эти?
– Эти самые, – ответил Кирилл и, повернувшись к трактористам, приказал: – Подымайтесь в гору, ребята, и за околицу – марш.
Четыре трактора, стальные черепахи, ревя, напрягаясь, отплевываясь дымом, поползли в гору, поблескивая стальными боками. Широковцы двинулись навстречу тракторам и стали по обе стороны дороги.
– Э-ге-ге! Улька-то как раздобрела. Пышка! Укусить бы!
Кирилл вскинул глаза. В толпе зашикали, зашевелились. Того, кто выкрикнул, Кирилл не отыскал. Оглянулся на Ульку. Ода вспыхнула и еще плотнее прижалась к нему.
«Неважная встреча. Чего это они все молчат? Дай-ка я сам начну», – решил Кирилл, невольно сравнивая Ульку с широковскими тощими, измятыми и не по годам постаревшими бабами. Заметив Маркела Быкова, он поздоровался:
– Здорово, Маркел Петрович!
Маркел что-то пробормотал и скрылся в толпе. Кирилл улыбнулся, хотел еще что-то сказать, но смолчал, загораживая собой Ульку: чуточку в стороне ото всех стояла бледная, растерянная Зинка и, пряча руки под концами шали, большими глазами в упор тревожно смотрела на Кирилла.
«Чег» это она?… И руки спрятала. Плеснет еще чем… У нее «а это хватит… дура», – забеспокоился Кирилл и, оттолкнув Ульку за тракторы, сам пошел на Зинку, готовясь выбить у нее из рук склянку с серной кислотой.
Зинка, почуяв намерение Кирилла, выпростала руки из-под шали и стряхнула с груди крошки березовой коры. Затем улыбнулась ему тепло и ласково, как тогда, в лучшие минуты их жизни…
«Что ж это я? – Кирилл опешил и крепко застыдился. – Эх, вот, если бы кинулся на нее… а у нее ничего нет… Вот черт!» – и закричал трактористам:
– Направо, направо!.. Вон туда, к тем постройкам.
– А это что за чудак? Эй, цыган! Лошадей продаешь?
– Веселый народ, – ответил на выкрик Богданов. – А ну, кто там? Выходи!..
– Митька, – прогнусил Маркел Быков. – Что ж ты? Нос высунул и нырнул.
– Да я и не нырнул, – сказал Митька Спирин и, растолкав мужиков, подошел к Богданову: – Ну, здравствуй… Ты цыган, что ль? Черный больно.
Пока Богданов знакомился с Митькой, тракторы уже подползли к «Брускам». На «Брусках», на ободранных воротах трепыхались красные флаги. У ворот стояли коммунары. Они готовились встретить тракторы торжественно, песней, Николай Пырякин поднял руку, хотел дать знак, чтобы начинали, но, заметив хмурые глаза Стеши, вяло опустил руку и этим нарушил торжество: Шлёнка хрипло запел «Интернационал» и оборвал.
Кирилл посмотрел на коммунаров – они один за другим отвернулись от него, и в каждом из них, кроме Чижика, он заметил ненависть к себе. Он ждал, что они встретят его тепло, с радостью. Как же? Он едет помочь им. А они встретили его молча, больше того – Митька Спирин начал глумиться над Улькой, и никто не остановил его. Но это еще можно было бы снести. А вот они – коммунары… Какая ненависть к нему, к Кириллу, блестит у каждого в глазах… Надо поговорить.
Он выступил вперед и хотел похлопать по плечу Шлёнку, но тот, глядя в сторону, плюнул перед собой и, позевывая, проговорил:
– Вот и новый барин к нам пожаловал.
Кирилл остановился, пожал плечами. Слова Шлёнки показались ему смешными, пустыми, и ему стало от этого как-то легче.
– Коля, – обратился он к Пырякину, – тракторы надо под крышу куда-нибудь поставить, а трактористов накормить.
Николай Пырякин вытянулся:
– Чем прикажете: жареным или пареным?
– Ну, ты не дури, – тихо сказал ему Кирилл. – Партийную директиву помнишь?… Член партии ты. – И громче добавил: – Ты, товарищ Пырякин, ведь назначаешься заведующим всеми машинами… Мы тебе их привели, и ты делай что хочешь…
– Да я что? Я?… Друзьяки! – Николай засуетился около трактористов. – Вон туда давайте…
Кирилл пошел за машинами и задержался: у ворот, прижавшись к столбу, стояла Стеша и сурово, с упреком смотрела на Кирилла.
4
Где-то в стороне раздавался посвист. Через ветхие окна проник в контору и разбудил Кирилла Ждаркина. Кирилл не сразу понял, где он и что с ним. Он даже удивился тому, что так рано проснулся, и тому, что не слышно гудков завода, крика грузчиков на берегу Волги. «Ах, да, да, – спохватился он, – я же вчера заказал себе – проснуться раньше всех. Но зачем это?»
Увидав в углу на двух сдвинутых лавках развалившегося Богданова, он понимал, что находится не на заводе, а на «Брусках» и одновременно вспомнил о путевке, полученной им в окружном комитете партии, и то, что его послали в Широкий Буерак для восстановления хозяйства коммуны «Бруски».
И вот он, стало быть, на «Брусках».
«Завод бы сюда», – помечтал он и поднялся с постели.
Подойдя к двери, он посмотрел на Богданова, Ульку. Улька спала, раскинув руки, из-под сорочки выделялись ее белые плечи. Богданов же спал, согнувшись, похрапывая, напоминая старого, доброго медведя. И Кириллу показалось не совсем удобным оставлять их одних. Может, ведь… Фу-фу, что это он! И, неуклюже поводя руками, он подошел к Ульке, поцеловал ее в плечо, желая, чтобы она проснулась от этого поцелуя. Улька не проснулась. Она сладко улыбнулась, глотая сонную позевоту, затем перевернулась на другой бок. Кирилл намеренно прикрыл ее одеялом по горло, уничтожил четкость линий и нагнулся над сыном.
– Ух ты, калачик! – прошептал он и вышел во двор.
Утро дрожало в красках зорь.
Набухали почки дуба в парке, розовели ветки кургузой яблони, и кудрявились кусты черной смородины в долинке, зеленея листиками, а у забора купались в луже две. галки.
– Ишь, милуются! – невольно вырвалось у Кирилла, и он сам жадно вдохнул утреннюю свежесть и нахмурился. Нет, он не променял бы завод на свежий воздух. Пусть лучше копоть, гарь, грохот завода, чем эта тишь – ленивая и ползучая, этот вкусный воздух, этот двор, заваленный телегами, санями…
А что это? Вчера еще все эти телеги, сани, колеса лежали у квартирок коммунаров, а сейчас их второпях кто-то разбросал по обозному двору. Ого, что-то произошло, кто-то за ночь одумался. Еще не так одумаются – вот он, Кирилл, возьмется. А он возьмется, непременно возьмется…
«Галками умиляться не будем», – решил он, спугивая галок, и пошел в парк. Тут он сел на старый пень, вынул из кармана записную книжечку – подарок Сивашева.
Посвист оборвался.
Со скотного, поблескивая доенками в утренней синеве, вышли доярки и направились в кладовку на слив молока: все они свежие, откормленные и белолицые. Следом за ними появилась Стеша. Сначала она показалась Кириллу слишком короткой, как Зинка, но потом, когда она очутилась на середине двора, она точно выросла, выпрямилась, и, чуть склонив набок голову, еле заметно вздрагивая, направилась в кладовку. Кириллу захотелось окликнуть ее, поговорить с ней.
«А хорошо ли это будет? – подумал он. – Дел еще уйма, а ты и не начинал. Небось, на заводе бы не покалякал. Потом и к Степану надо зайти».
Но, как он себя ни журил, все-таки пожалел, что не остановил Стешу, не поговорил с ней так же запросто, как в ту ледяную ночь, когда они вдвоем, в стороне от всех, кололи лед на плотине… Да, но тогда Степан потерял во льду ноги, и теперь он лежит в своей комнатке бессильный… Бессильный ли? Кирилл еще вчера хотел зайти к нему, да вот странно – он боится его суровых глаз. Все-таки надо зайти. Непременно зайти. А то черт знает что могут подумать. Вот рассветет, и он непременно зайдет к Степану – посмотрит на него, больного, потолкует с Грушей и, может быть, там удастся перекинуться словом и со Стешей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я