https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

она быстро перешла к локтевому сгибу, и рука неожиданно одеревенела.
«Что такое? – подумал он. – А, пустяки!» – и продолжал кидать снопы. Но боль усилилась, и снопы уже не кувыркались в воздухе, а чаще скользили по клади, ныряя на подмостки.
Катя посмотрела на Сергея, улыбнулась.
«Заметила. Но что ж с рукой-то? Взять вилы в левую… Нет, нет. Так нельзя. Так работают женщины», – решил он, но руку начало ломить так, точно Сергей несколько часов подряд держал на ней двухпудовую гирю. Он перекинул черенок вил в левую руку и тут же снова вспомнил, что так работают бабы и что если мужики увидят, то и этого будет достаточно для издевок. Он перекинул вилы снова в правую руку. Правая совсем не действовала: снопы, скользя, не долетали даже до подмостков, а тыкались колосьями в землю около клади.
Это было уже совсем неладно, и Сергей решил действовать левой рукой.
«Лучше бы, конечно, передохнуть», – подумал он и тут же решил, что если он остановится, то задержит всех.
А Яшка работал так же медленно, с прохладцей, и снопы у него ложились хорошо. Он балагурил с молотильщиками, даже вызвал на разговор, с дальнего гумна, Маркела Быкова. Маркел поднялся на плетень и, придерживая пальцами грыжу в паху, кричал:
– Когда ко мне-то? У меня-то когда молотить будете?… Я вот маненько помну лошадям на посыпку, а там машиной…
– Когда Волга в обратную потечет.
– Нет, ты не шали, Яша, не шали… Степан Харитоныч, баил, мне будете молотить.
– Ну, жди… дождешься – ладно… Вот после деда Пахома к тебе…
– У деда, – огрызнулся Пахом, – будешь молотить, когда мерин ожеребится… Вот!
С Сергея уже перестал лить пот. Обдавал сухой ветер, неслась гарь от трактора, хотелось пить, и Сергей почувствовал, что он сделался сухим, высох, как завалящая в лавчонке вобла. И тут он подумал: «Как было бы хорошо, если бы машина остановилась, чтобы с машины хотя бы слетел погон. Нет, чтобы что-нибудь сломалось, тогда Сергей непременно бы спрыгнул с клади, напился бы, а может быть, успел бы сбегать домой и поесть. Ведь он не обедал со всеми в двенадцать часов. Он позавтракал в восемь утра, а обедать намеревался, как всегда, в пять вечера.
Но молотилка работала так же легко, так же быстро вертелись колесики, стучали сита, визжал погон, и урчал трактор, как сытый, вскормленный хряк.
И вдруг у Сергея заломило в пояснице, затем задрожали ноги, и он подумал, что может поскользнуться и полететь с клади: ноги уже не держались так цепко за скользкую солому, как вначале. И, бросая снопы, он стиснул зубы. Пыльное лицо его сжалось, стало сердитым.
Стеша посмотрела на него. По ее глазам было видно, что она понимает его и в то же время не может поощрить, чтобы он сейчас же бросил вилы и ушел домой. Но Сергею неудержимо хотелось сделать именно так: воткнуть вилы в снопы, спрыгнуть с кладки, сбегать на реку Алай, выкупаться в прохладной воде, потом – домой: там мать достанет из погреба кислое молоко, подаст пирог – белый, с золой на нижней корке…
Машина икнула, засвистела…
– Стеша, Стеша. Подавай ровнее! – закричал Николай.
Да, это Стеша загляделась на Сергея и не успела, а может быть, просто не захотела подать сноп в молотилку, оттого молотилка и завыла, словно голодный зверь, которого только подразнили мясом… Может быть, Стеша думала… Но у Сергея одеревенели плечи так, точно их кто-то железными скрепами стянул на лопатках, во рту стало совсем сухо, а в животе что-то ворчало, перекатывалось, вызывая тошноту. И он глазами начал искать среди мужиков того, кто незаметно помог бы ему, освободил бы его хотя бы на пять-десять минут, чтобы передохнуть. И не находил такого человека. Степан вначале работал на конце тока – метал стога, чинил погон, петом сел на меринка и уехал на «Бруски», а все остальные были прикованы к своему делу и в работе совсем забыли о том, что на клади рядом с Яшкой работает Сергей.
И он безумно обрадовался, когда на гумно вошел Захар Катаев.
– Захар Вавилыч, ноги подкашиваются, – поманив Захара, шепнул он. – Пошел сюда, не поел. Подвело все… Чую, не выдержу… Выручай.
– С непривычки, конечно, трудновато, – как-то совсем не обижая Сергея, проговорил Захар и громче, намеренно, чтобы все услышали, сказал: – Там, Сергей Степаныч, из волости приехали, тебя спрашивают. Поди-ка, я тут малость покидаю… Сроду на машине не работал… Дай-ка попробую…
Сергей спрыгнул с клади, покачнулся и, будто защищаясь от сильной бури, согнувшись, пошел с гумна травной дорогой, провожаемый урчаньем трактора и завываньем молотилки.
«Нарвался, вот нарвался, – думал он, косо, невпопад тыкая ногами, чувствуя, что у него как-то отяжелел зад. – А-а-а, – засмеялся он, – вот отчего у мужиков зад тяжел: ноги не двигаются», – и, чтобы передохнуть, прислонился к плетню, посмотрел на Катю Пырякину, затем на гумно, где дедушка Пахом молотил цепом снопы.
– Э-ых! – взвыл Пахом, прикрывая голову ладонью, глядя на то, как цеп взвился и поблескивая на солнце, брякнулся у риги. – Вот те и дела, – проворчал он, подбирая цеп и приставляя к черенку. – Яша, нет ли ремешка?
– Есть. Только дай срок – домолотим.
– А сейчас?
– Сейчас никак нельзя. Брошу – все остановится. Ты погодь малость… отдохни. Пускай Дуня одна… ее такое вдовье дело, а ты погоди, отдохни малость.
Дедушка Пахом, прислонясь к плетню, посмотрел на молотилку. Он только теперь заметил, с какой быстротой она глотала снопы. И на лбу у него собрались глубокие морщинки.
– Ну, жрет, – сказал он.
Кладь низилась. Захар и Яшка добирали последний ряд. Вот и последний сноп хлопнулся с подмостков, нырнул в пасть молотилки, и… молотилка пошла вхолостую.
Яшка через плетешок поддел вилами сноп с копешки Пахома.
– Дедок… давай, мигом.
И не дожидаясь согласия Пахома, он перекинул сноп на подмостки. Катя резанула пояс снопа, и молотилка проглотила его. Пахом кинулся на Яшку, на Захара, хотел вырвать у них вилы. Ведь он еще не сторговался, а сколько возьмут?… Может, половина хлеба уйдет за молотьбу. Тогда… тогда Пахом сам, как-нибудь сам смолотит, на ладони все колосики обобьет… А может, прокоптится хлеб? Он топтался на месте, что-то кричал в гуле трактора и завывании молотилки. Мужики знали, что он против машины, что Яшка неожиданно подцепил его, и старались не слушать Пахома, не обращать на него внимания, делали все быстро, ураганом сметая копешку… И Пахом сдался: он опустился на ворох мякины, держа обеими руками голову, точно боясь, что она расколется.
…Не прошло и тридцати минут, как мужики подхватили молотилку и двинули ее к другим копнам.
– Расхотели? – забеспокоился Пахом. – Чего расхотели? Яша! Ты что? Раз уж начали – кончай, кончай уж…
– Кончили! – крикнул ему на ухо Яшка.
– Как кончили?… Зачем кончили?
Пахом метнулся за стог соломы и остановился, разводя руками: на месте копешки зияла приглаженная плешь земли, на пролежнях виднелись мышиные гнезда, в гнездах пищали мышата.
– Завелись уж, – смущенно проговорил он, кувыркая голой ногой мышат.
4
Прикладывая ладонь к глазам, Егор Степанович часто всматривался в работу молотилки. Его удивляло, что она слишком быстро переползала с одного конца гумен на другой. Вот совсем недавно она громыхала на гумне Чижика, а сегодня она уже гремит где-то в Заовражном, быстро съедая клади хлеба, превращая их в шелковистую солому. И какие-то несуразные мысли залезали в голову Егора Степановича. Он над ними тихо смеялся, чтобы показать самому себе, будто вовсе не боится их. Он видел, как грузовик стаскивал хлеб мужиков на одно гумно и этим стирал, нарушал грань между «своим» и «чужим».
– Вот, – ворчал Егор Степанович, – так и затянут. Оглянуться, дураки, не успеют, как там будут… На одно гумно молотить, а оно одно-то… – не договаривал, боясь, как бы и вправду не случилось то несуразное, что назойливо лезло в голову.
Но в то же время он понимал, что смехом это несуразное не зальешь, как не зальешь кружкой воды разбушевавшийся пожар. Теперь Егору Степановичу даже совсем не страшен стал Степан Огнев. Наоборот, он стал казаться простым, тихим, как и все, но гул молотилки, гул двух тракторов на широковских полях тревожил Егора Степановича. Бывает: крестьянин сидит во время пожара на крыше своей избы и держит в руках ведро с водой в ожидании, что огонь непременно перекинется и на его хату, проглотит ее. Так и Егор Степанович смотрел на работу машины и сгибался под тяжестью непонятного ему страха, шмыгал в калитку, стараясь больше не думать о молотилке, о тракторах, ругался с курами, с Клуней, заводил перебранку через плетень со Стешей, с маленькой Аннушкой.
– Ты, выродка! – шипел он на Аннушку. – Чего у плетня возишься? Еще подожгешь… Нонче бабы с твоих лет на курево.
– Малахольный! – кричала Аннушка. – Дед Бледный!
И Егор Степанович злился на Стешу, на Аннушку, на Клуню, главным образом за то, что вот его двор перерезали плетнем, что половина его собственного дома принадлежит теперь не ему, а Яшке. И когда он услышал, что Яшка думает свою половину дома отбить и перевезти на «Бруски», то долго смеялся мелким захлебывающимся смехом: не верил ни Яшке, ни тихому стону Клуни. Но теперь и этому начинал постепенно верить. Верить не потому, что Степан подбивает Яшку, не потому, что Иван Штыркин уже перенес свою избу на «Бруски», и не потому, что на «Брусках» золотятся на солнце две новые сосновые конюшни, и даже не потому, что старый барский дом засветился беленькими новыми рамами, – а потому, что Степан Огнев в село приволок такую силу, перед которой все ломается, как под ногой коня сухой прут. Сила эта – железо…
«Увезут… увезут, – сидя под сараем на своем любимом чурбаке, думал Чухляв и, представляя себе однобокую избу, пустырь на половине своего двора, корчился, сдерживался, чтобы не закричать громко на все село. – Тела ведь кусок… мяса живого… с мясом, с костями оторвут, и слова не скажи, – и, нащупав под собой край чурбака, жаловался, как другу: – Вот только ты и останешься… родной… Может, с тобой еще поживем…»
А совсем недавно случилось что-то непонятное. В субботу вечером (хорошо, что это случилось поздним вечером) он мылся в бане на берегу Алая. Клуня вымылась скорее, чем он, и ушла, а он долго парился, потом вышел в предбанник, надел рубашку и никак не мог сыскать штаны. Помнил, что повесил их на перекладину, когда раздевался, но теперь их там не было, и Егор Степанович разозлился.
– Та, чай, грыжа утащила. Ходит – земли не чует, – ругнул он Клуню и долго выглядывал из предбанника, поджидая, что Клуня спохватится и принесет ему штаны.
Клуня так и не пришла. Тогда Егор Степанович одернул рубашку, стараясь прикрыть неудобное место, и, сожалея, что рубашка коротка, сгорбленный, прошмыгнул через улицу. В избе накинулся на Клуню:
– Зачем штаны утащила?… Вместе с сынком, что ль, договорились, чтобы без порток меня пустить?
– Что ты, старик? Вон они – на руке у тебя висят.
В самом деле, штаны висели на согнутой руке Егора Степановича – так он с ними пробежал и улицей. Было это похоже на смешной анекдот, но это было именно так, и Егор Степанович, перепугавшись, решил превратить все это в шутку:
– Шучу я, – сказал он, натягивая штаны на тощие, безволосые, цвета воска, ноги. – Раз новое время – вот и я пример показываю: без штанов по улице. Хе-хе… – и тут же сжался, думая: «А ведь это ум за разум зашел… Так и сколупнуться можно враз».
И все-таки старался не падать на карачки, не ползти на четвереньках и не просить милости у тех, кого считал голяками, кого когда-то на руках носил, из-под кого вынимал мокрые пеленки, развешивал на солнышке. Вставал с чурбака, отодвигая его все дальше и дальше в угол сарая, шел в избу, садился за стол, раскладывал на коленях библию, гнусаво тянул псалмы Давида, а вечером торчал на гумне, осматривая скирды пшеницы, соображая:
«Вот этой самой молотилкой смахнут хлеб, тогда делов на селе не будет, лошади освободятся, тогда за гривенник в день пойдут ко мне молотить», – и радовался, предчувствуя дешевизну рабочих рук…
Поэтому его сегодня и видели на конце Кривой улицы. Кособочась, он миновал кооперативную лавку и, повстречав кое-кого из лошадников, тех, кому хлеб уже смолотили машиной, так, сторонкой, набрел на разговор о молотьбе своего хлеба… и сорвался: все просили с него раза в три дороже, чем артельщики брали за молотьбу машиной… И здесь Егор Степанович увидел ту силу, какую приволок Степан из города, – но не сдался, решил пообождать. Вечером, когда Гурьяновы, Быковы, Плакущевы и все, кому артельщики наотрез отказались молотить хлеб, разводили с гумен усталых коней по дворам, он возился у себя на гумне, перекладывая с места на место снопы: любил, когда у него на гумне снопов было много. И, перекладывая, пряча колосики от воробья, ворчал:
– Какая птица… маленькая, а колосик скрозь растреплет… Мерзавка.
– Егор Степанович! Слово хочу сказать.
Егор Степанович вздрогнул. За плетнем стояла Клуня.
– А, чтоб тебя! Что ты, как кошка? Ну, говори. Может, раз в жизни умное слово услышу.
– Сегодня, бают, – начала Клуня, глотая слова, – трактором, бают, двести телег убрали…
– Ври?! – неожиданно вырвалось у него.
– Пра, – встрепенулась Клуня, – сама ходила, глядела. Ометы наметали страх какие… И Яшутка…
– Ну и что же?
– И нам бы. А то дождь, аль что, – робко предложила Клуня.
– Во-она чего захотела! У двора без дела сидеть. Ишь – птица! Вали-ка домой… Завтра на работу… Найму вон лошадей.
Жмется Клуня, хочется ей раз в жизни, так, по-дружески, поговорить с Егором, – слов на такой разговор не подберет… Сюда шла – были слова теплые, ласковые, такие же, как в девичью пору. А тут Егор распугал, как стаю галок с гумна, ласковые слова, остались всегдашняя скорбь и горечь.
– Ну, чего стоишь, ровно спутанная? Ступай, говорю. И пошла… в сумерках, переулком.
На улице у самого двора стоит Груша – чистенькая, беленькая, и платье на ней клетчатое, а перед Клуней своя жизнь: летом Клуня – снопы убирает, молотит, пироги печет, за коровами ходит, зимой – те же коровы, те же пироги, да еще на цыпочках перед Егором Степановичем стой, ублажай… А Груша чистенькая, беленькая… И сама не помнит, как заговорила с Грушей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я