Достойный сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Первым появляется Мандзони (вероятно, ему меньше надо было приводить себя в порядок). Наставив на него револьвер, ассистентка с брезгливым видом сторонится, пропуская его, будто боится, что он может ее задеть. Но Мандзони задерживается на пороге – я бы даже сказал, что он вальяжно располагается там, – высокий, хорошо сложенный, нелепо элегантный в своем белом костюме, и с такой заботливостью поправляет галстук, словно на карту поставлены грядущие судьбы планеты. Возможно, он медлит потому, что хочет дождаться Мишу или сыграть роль ширмы между нею и нами, пока она не приведет в порядок свой туалет. Но когда он обводит нас своими довольно пустыми глазами избалованного ребенка (избалованного сперва матерью, потом многочисленными женщинами), я замечаю в его лице странное противоречие: эти черты римского императора достаточно мужественны, но в целом лицо кажется каким-то дряблым, вялым.
Он глядит на индуса и в несколько театральной манере, как будто драпируясь в тогу, говорит по-английски, очень четко выговаривая слова, но чуточку сюсюкая:
– А теперь, если вам нужно кого-то казнить, казните меня.
Может быть, потому, что мы так долго пребывали в мучительном напряжении, это заявление наконец-то рождает на наших лицах улыбки, тут и там даже вспыхивает смех. Мюрзек мгновенно набрасывается на добычу.
– Мсье Мандзони, – говорит она свистящим голосом, – жаль, что вы успели прочитать на световом табло в туристическом классе приказ застегнуть ремни. Иначе вы, конечно бы, стали для нас героем!
– Но я там ничего не прочитал! – говорит Мандзони с такой страдальческой миной, что мне он кажется искренним.
Однако я заметил в дальнейшем, что в нашем салоне никто не желал верить, что у него, с его манерой одеваться, с его риторикой, с его сюсюканьем, хватило бы мужества всерьез предложить себя вместо Мишу.
Со спадающей на лоб прядкой волос, потупив взор, появляется Мишу. Она проходит перед Мандзони, словно не замечая его, машинально пересекает левую половину круга, скованно садится в свое кресло, пристегивает ремень и, ни на кого не глядя, никому ничего не говоря, раскрывает свою книгу и принимается ее читать – или делает вид, что читает.
– Не будете ли вы так любезны сесть, мадам? – говорит бортпроводница, обращаясь к индуске, которая по-прежнему стоит перед занавеской туристического класса. – Посадка иногда бывает довольно жесткой.
Я перевожу. Никакого ответа. Только исполненный уничтожающего презрения взгляд. Сперва на меня. Затем на бортпроводницу.
– Прошу вас извинить мою ассистентку, – говорит индус с изысканной вежливостью, за которой мне всегда слышится насмешка. – Ей поручено бдительно следить за всеми. А то у мистера Христопулоса душа разрывается из-за утраты колец, а мистер Блаватский скорбит о своем револьвере.
– Вы могли бы вернуть мне его, когда будете покидать самолет, – со спокойной самоуверенностью говорит Блаватский.
– И не подумаю.
– Только револьвер, – говорит Блаватский. – Без обоймы, если вы боитесь, что я в вас выстрелю.
– Довольно, обойдемся без вестернов, мистер Блаватский! – говорит индус. И добавляет с милой улыбкой, но тоном, не допускающим возражений: – Вы не нуждаетесь в оружии, вы прекрасно вооружены своей софистикой.
После чего он, как и мы, пристегивает ремень и, заложив ногу за ногу, с разбухшей от нашего добра черной сумкой из искусственной кожи возле кресла, невозмутимый, gentlemanly, ждет. И в то же время не знаю почему, но мне кажется, что он теперь от нас бесконечно далек, что он уже не с нами, не здесь и что он просто не допустит, чтобы кто-нибудь сейчас к нему обратился.
Что касается нас, мы уже успокоились и с каждой минутой все больше погружаемся в трясину повседневности. Каждый со своими мыслями, каждый сам по себе, мы ждем, послушные, безмолвные, хорошо воспитанные, надежно привязанные к креслам, ждем, сглатывая слюну, чтобы не заложило уши, и легкая тревога, всегда охватывающая человека при посадке самолета, скрывает от нас другую тревогу, ту, что вызвана полной неопределенностью нашей ситуации. Миссис Бойд сосет карамельку, миссис Банистер зевает, прикрывая рукою рот. Под своими пышными усами Христопулос жует зубочистку. Бушуа тасует колоду карт. Мишу с ледяным видом повернулась к Мандзони спиной и перечитывает свой кровавый детектив.
Словом, глядя на нас, можно решить, будто здесь вообще ничего не происходило. Не было ни захвата воздушными пиратами самолета, ни жеребьевки, ни тем более искупительной жертвы, которую мы протянули на подносе всемогущему божеству. Разумеется, мы избавлены от изрядной части наших земных благ, но, за исключением мадам Эдмонд и Христопулоса, людей примитивных, весьма дорожащих внешней мишурою как свидетельством успеха, все остальные рады, что дешево отделались, и насильственное изъятие ценностей воспринимают не более мучительно, чем какой-нибудь дополнительный налог. Кошмар, как очень точно выразилась миссис Бойд, кончился. Готов побиться об заклад, что наши viudas, которые, лишившись своего вожделенного четырехзвездного отеля, на какое-то время овдовели вторично, мысленно уже обретают его вновь в целости и сохранности, с роскошными, обращенными на юг номерами и с выходящими на озеро своими собственными террасами.
И, однако, во время этого обманчивого возвращения к нормальному положению вещей происходит важное событие. Мадам Мюрзек еще раз бросает всем нам вызов, и наш круг окончательно отторгает ее. Я употребляю этот глагол в его самом сильном и самом буквальном физиологическом значении, в том смысле, в каком говорят об организме, отторгающем чужеродное тело.
Разумеется, у всех у нас предостаточно причин плохо относиться к Мюрзек. Я, например, не могу ей простить подлого предположения, что, подготавливая бюллетени для жеребьевки, я пропустил свое имя. Будем откровенны: я ее ненавижу. Ненавижу даже физически. Мне невыносим самый вид ее широких скул, синих глаз, отдающего желтизною лица. И, признаюсь в этом без околичностей, я был в числе тех, кто, когда настал час, резко и недвусмысленно выступил против нее.
Однако справедливости ради мне хотелось бы все же отметить, что, непрестанно в чем-то нас изобличая, Мюрзек почти всегда оказывалась по существу права.
Приведу один лишь пример. Когда она спрашивает у Робби, разглядывающего фотографию жениха Мишу, нравится ли ему Майк, это, разумеется, грубость с ее стороны, но грубость, вызванная бестактностью Робби и имеющая целью его за эту бестактность наказать. Почему же в таком случае нашему кругу запомнилась не эта нескромность Робби, а только выпад Мюрзек?
Быть может, вот почему: за довольно короткое время у нас выработались свои негласные правила, самым очевидным из которых была необходимость о многом умалчивать. Так, мы прекрасно знаем, что собой представляет мадам Эдмонд, и каковы порочные наклонности Пако, и что за штучка Робби, но мы, если можно так выразиться, постарались стереть все это в своей памяти, надеясь, что и в отношении нас и наших заблуждений произойдет ответная амнезия.
Но мадам Мюрзек в эти игры не играет. Она нарушает правила. В ней сидит какая-то лихорадочная тревога, заставляющая ее беспрестанно взбаламучивать ил на дне колодца, воду из которого мы пьем.
Раздумывая обо всем этом, я нисколько не сомневаюсь, что сейчас, перед самой посадкой самолета, наблюдая, как, пристегнув ремни, мы сидим, благодушные и умиротворенные, и благостно вкушаем моральный комфорт и забвение, она не сможет этого вынести. Отсюда ее яростный выпад. И против кого же? Попробуйте догадаться, как догадался и я сам! На кого Мюрзек должна в это мгновенье напасть, чтобы нас всех побольнее задеть, довести до белого каления, заставить заскрипеть зубами от бешенства? На кого же, кроме Мишу?
– Я должна вам сказать, мадемуазель, – внезапно начинает она своим свистящим голосом, впиваясь в Мишу холодными глазами, – что я просто поражена тем, как вы воспользовались первым попавшимся предлогом, чтобы незамедлительно спутаться с фатом самого низкого пошиба, и это вы, заявляющая, что любите своего жениха. И вы совершаете это почти что на глазах у всех, в кресле туристического класса. Впрочем, это место вполне подходит для такого сорта любви по дешевке, если не побояться запачкать слово «любовь», обозначая им упражнения, каким вы предавались в компании с человеком, которого еще сегодня утром совсем не знали!
Под этим свирепым наскоком Мишу вздрагивает, как будто ей влепили пощечину, затем бледнеет, уголки губ у нее опускаются, из глаз брызжут слезы. Она открывает рот, чтобы ответить своей обидчице, но не успевает это сделать. Пако, с пламенеющим черепом и выпученными глазами, уже бросается ей на помощь.
– Вы, змея подколодная, – говорит он, бросая на Мюрзек яростный взгляд, – оставьте малышку в покое, иначе вам придется иметь дело со мной!
Эта отповедь действует на пассажиров как детонатор. Со всех сторон на Мюрзек обрушиваются гневные возгласы.
– Вам давно бы следовало понять, мадам, – говорит Блаватский, чей голос в конце концов перекрывает возмущенный гул, – что вы нам осточертели, вы и ваши оскорбительные выпады! Замолчите же! Это все, что от вас требуется!
Жестом, мимикой, голосом все сидящие в круге, даже бортпроводница, поддерживают его. Один лишь индус не принимает в этом участия; он внимательно следит за разыгрывающейся сценой, но следит откуда-то издалека, словно не принадлежит уже к миру, где это происходит.
Смолчи Мюрзек в эту минуту, я полагаю, все могло бы еще обойтись. Но Мюрзек горит безумной отвагой, она лицом к лицу встречает нападение всей нашей своры, на каждый удар отвечает ударом, и ожесточенная перебранка захлестывает всех с головой, неся на своих волнах, как это часто бывает даже в самых серьезных диспутах, мелкие колкости и прочий несусветнейший вздор.
Вперившись в Блаватского, глаза Мюрзек мечут гром и молнии, и она восклицает крикливым, но решительным голосом:
– Мсье Блаватский, да будь вы хоть сто раз американец, вам все равно не удастся командовать в этом самолете! Я имею право свободно выражать свое мнение, и никто не заставит меня замолчать.
– Еще как заставит! – вне себя от ярости восклицает Пако. – Я вас заставлю! И влеплю вам пару хороших затрещин, если понадобится!
– Вы здесь не у мадам Эдмонд, – с ухмылкой парирует Мюрзек. – А я не малолетка!
– Мадам! – рычит Пако.
– О, без воплей, пожалуйста! Я достаточно проницательна и вас вижу насквозь, это вам и мешает.
В схватку ввязывается Робби, в его голосе слышатся мстительные нотки:
– Знаем мы эту проницательность ограниченных людей. Они вроде бы все понимают, да только наполовину.
Мюрзек ухмыляется.
– Вам очень подходят рассуждения о половинках – вы сами ведь половинка мужчины!
– Но помилуйте, – говорит Караман, впервые непосредственно обращаясь к мадам Мюрзек, – ваше право думать о своих спутниках что вам угодно, но ничто не заставляет вас им это выкладывать.
– Ах вот чего вы от меня хотите! Но я человек откровенный. Лицемерить не научилась, и молитвы свои произношу от чистого сердца.
Караман выдает свою обычную гримаску и молчит.
– Речь идет не об откровенности, – комментирует Блаватский, – а об элементарной воспитанности.
– Отличный пример элементарной воспитанности, – говорит, усмехаясь, Мюрзек, – рыться в сумке соседа, когда тот ушел в туалет.
Христопулос вздрагивает и бросает на Блаватского разъяренный, но в то же время испуганный взгляд.
– Мадам! – с негодованием восклицает Блаватский. – Вы злой человек. В этом вся истина.
– Истина вестернов: Добрые и Злые. И в финале Добрые с хваленой своей добротой уничтожают Злых. Если это и есть ваша мораль, приберегите ее для себя.
Тут я вижу, что индус улыбается, но так мимолетно и так скрытно, что уже через миг я сомневаюсь, в самом ли деле я видел, как дрогнуло его бесстрастное лицо. Впрочем, я тоже полагаю, что Блаватский несколько упрощенно подходит к проблеме, и поэтому, пренебрегая очевидной опасностью, ибо Мюрзек словно с цепи сорвалась и раздает удары направо и налево, рискую вмешаться.
– Злая вы или не злая, – говорю я, – но, глядя на вас, не скажешь, что вы очень любите себе подобных.
– Нет, люблю, – говорит она, – но при условии, что они действительно мне подобные, а не подобие горилл.
Слышатся возмущенные возгласы, и миссис Бойд вскрикивает:
– My dear! She's the limit!
– Это вы – the limit! – кидается на нее разъяренная Мюрзек. – Жалкая чревоугодница! Рот, кишечник, анальное отверстие – вот к чему сводится вся ваша суть!
– Боже мой! – стонет миссис Бойд.
– Но это отвратительно – говорить такое старой даме! – вступает в беседу Мандзони, оскорбленный словами «анальное отверстие». И добавляет с мягкостью благовоспитанного мальчика: – У вас ужасные манеры!
– Уж вы-то бы помолчали! Вы просто орудие для ублажения этих дам! – с величайшим презрением говорит Мюрзек. – Фаллосы права голоса не имеют.
– А если бы и имели, – говорит с усмешкой Робби, – то уж голосовали бы, во всяком случае, не за вас.
Но, обычно такой смелый, он высказывает эту мысль очень тихо, нанося удар украдкой и словно a parte. Что позволяет Мюрзек, у которой от упоения битвой даже ноздри расширились, не замечать нового выпада немного отдышаться.
Я использую временное затишье, чтобы перевести баталию на более солидную почву:
– Мадам, разрешите задать вам один вопрос: не находите ли вы, что это несколько ненормально – до такой степени всех нас презирать и ненавидеть? В конце концов, что мы вам сделали? И чем мы так уж отличаемся от вас?
– Да решительно всем! Разве можно нас сравнивать? – кричит Мюрзек таким пронзительным и дрожащим голосом, что я ощущаю в ней явные признаки душевного расстройства. – У меня, слава Богу, нет ничего общего с гнусными отбросами человечества, которыми я здесь окружена!
Следует шквал протестующих криков. В течение нескольких секунд всеобщее возмущение ширится и нарастает. Хорошо, что мадам Мюрзек женщина, а мы пристегнуты к своим креслам, ибо первое побуждение нашего круга – чуть ли не линчевать ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я