https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/ 

 

Но кто и когда из нашего брата – бескорыстного собирателя – бывал за свои подвиги по достоинству награжден? Единицы! Это было бы непереносимо горько, если бы для коллекционера сами его находки не являлись бы, т-скть, своего рода наградами… Вы только представьте себе, сударь мой, то мгновение, когда давно желанная вещь, за которой велась охота не один, может быть, десяток лет, которая снилась ночами, мерещилась перед взором наяву, в толчее будней, овеянная, т-скть, духом легенд, ароматами давным давно исчезнувшей жизни, – наконец-то, наконец-то ложится на вашу ладонь, и вы всем током своей бушующей крови ощущаете ее материальность… тысячи и тысячи, т-скть, флюидов, которые исходят от нее и проникают в самую глубь души, ума, сердца, затрагивают самую мельчайшую нервную клеточку!.. Не это ли и есть то, что на бедном человеческом языке называется счастьем? Не это ли и есть подлинная награда коллекционеру за годы и годы его неустанных исканий, неустанного труда?..
Руки Клавдия Митрофаныча, торчащие из складок обтерханного халата, были протянуты к Косте, сложены ладошками в ковшик и дрожали. Он словно бы что-то держал в этом ковшике, что-то бесконечно хрупкое и бесконечно драгоценное, боясь уронить или повредить неосторожным движением. Зрелище это было столь иллюзорно, что Костя даже заглянул в его ладони – уж не явилось ли что к Клавдию Митрофанычу прямо из воздуха? – но увидел только сухую, старческую, иссеченную морщинами кожу.
– Все это я понимаю, дорогой Клавдий Митрофаныч, – сказал Костя, приостанавливая горячую речь старика, готового, как видно, еще говорить и говорить в защиту своего пристрастия. – Я не о том. Я – о пуговицах…
– О, боже мой! – воскликнул патетически старик, выражая лицом, всем своим видом, что Костя так-таки ничего и не понял и надо объяснять ему все с самого начала. – Да ведь если бы мы, коллекционеры, чудаки в глазах обыкновенных людей… вот в ваших, сударь мой, глазах! – не берегли, не хранили бы каждую зряшную на ваш взгляд мелочь – кто бы и как бы удержал, сохранил для потомков, для науки, для всеобщего знания вещественные черты потока времени, стремительно уносящего все в небытие, в безвестность, за, т-скть, занавес веков? Пуговицы! Ведь тут же все дело только в масштабах исторических конкретностей. Масштабы эти разные. Есть конкретности большие, просто-таки огромные, весьма и весьма масштабные, скажем, пирамиды египетских фараонов, храм Василия Блаженного, Исаакиевский собор, Великая Китайская стена и прочее в таком же роде, а есть конкретности менее масштабные, совсем небольшие, мелкие, прямо-таки инфузорные в сравнении с первыми… Но ценность и тех и тех объективно одинакова, ибо и в пирамиде, возвышающейся в пустыне на сто сорок шесть метров, и в бронзовой застежке на одеянии замурованного в ней фараона – все тот же дух, та же печать тех потрясающе далеких времен, техническая культура, мастерство, искусство, идеология, религия, вся душа, вся многообразная жизнь исчезнувшего народа, донесенная до нас живой и нетленной бессловесными изделиями из камня, металла, дерева… Пуговицы! Ведь это же тоже историческая конкретность, одна из тысяч, из миллиона, из миллиарда конкретностей, слагающих в своей совокупности эпоху… Для смотрящего и, однако, не видящего глаза пуговицы, этикетки пивоваренных заводов, как и все такое подобное – это просто ненужный старый хлам, – сказал Клавдий Митрофаныч уже совсем огорченно, погаснувшим голосом, в нескрываемой обиде за свои коллекции. – А для человека чувственного воображения это – породившее подобные мелкие предметы время, со всеми своими характерностями, чертами… Это – люди! Люди, которые предметы эти произвели, которым предметы эти служили!.. Впрочем, – резко оборвал он себя, уже без сияния, все время лившегося из его глаз, во мгновение становясь совсем другим человеком – суховатым, обыденным, ушедшим куда-то внутрь себя – просто хозяином квартиры, в которой проживал Артамонов, – то, что я вам излагаю – это всё прописные истины… Если вам они не открыты, т-скть, от природы – лекции не сделают вас зрячим, не многое смогут вам прибавить… Вот опись, которой вы интересовались.
Опись была составлена обстоятельно, в ней поименно перечислялась каждая вещь, принадлежавшая Артамонову: одежда, белье, разные мелочи, вплоть до мыльницы и количества неиспользованных бритвенных лезвий.
– И где же вы все это храните? – спросил Костя, угадывая, что тщательность, с какою составлена опись, это, конечно, не от милиции, а от Клавдия Митрофаныча и его коллекционерских привычек.
– Там же, где и помещался товарищ Артамонов – в комнатке для квартирантов. Там есть вместительный сундучок. Я его запер на два замка для надежности. Перенести сюда было решительно невозможно, – видите, в какой тесноте обретаюсь я здесь. Между прочим, вы не в курсе, как обстоит вопрос с наследниками Серафима Ильича? Вещи лежат уже скоро полгода, занимают место; мне пришлось потеснить часть своих коллекций. А товарищи из милиции уверяли меня, что вопрос о передаче наследства будет решен, самое большее, как в полтора-два месяца…
– Нет у Артамонова наследников. Вот в чем дело, – сказал Костя.
– А как же быть? – растерянно спросил Клавдий Митрофаныч.
– Подождите еще немного. Может, какие-нибудь родственники все-таки отыщутся.
В конце описи стояло: «Книги в количестве 31 названия (далее шли названия). Писем – 16. Общих тетрадей исписанных – 7. Записи на отдельных листках – 1 папка.»
– Что это такое – исписанные тетради? О чем они?
– Не могу вам пояснить. Поскольку это чужая собственность, не считал себя вправе их раскрывать. Тоже остались от товарища Артамонова. Он тут – как бы это выразиться? – домоседничал все больше. По нездоровью и склонности к письменным занятиям. Вы спрашивали в начале нашей беседы, с кем он вел знакомство, кто его посещал. Решительно никаких посещений. Вставал он чуть свет, совершал прогулку по набережной, в приморском парке; завтраки и обеды готовил себе сам и до самого вечера читал или писал – вот в этих самых, означенных в описи тетрадях… Письма ему приходили. Из разных учреждений, архивов. Все больше ответы на его запросы, с разными нужными для его письменных занятий сведениями. У него было желание написать книгу о пережитом. О годах войны, потом о своей работе на севере… Знаю, что записками своими он очень дорожил. Уезжая, просил меня в случае какого-либо стихийного бедствия – в ту пору мы все тут были очень взволнованы ташкентскими событиями и ожидали, т-скть, нечто подобного, – из всех его вещей позаботиться только об этих тетрадях…
– Разрешите-ка поглядеть на них, – поднялся со стула Костя.
– Извольте.
В крохотной комнатушке по другую сторону прихожей, с одним окном, уютно и чуть таинственно затененным листьями дикого винограда, вившегося снаружи по стене дома, Клавдий Митрофаныч, гремя связкой ключей, отпер на старинном сундуке замки, поднял тяжелую, окованную железными полосами крышку. По комнате распространился сильный запах нафталина.
Порывшись в вещах, он достал из-под них, с самого низу, увесистый сверток, в грубой, как жесть, бумаге, обмотанный шпагатом. Подхватив его из рук Клавдия Митрофаныча, Костя на столике, приткнутом к подоконнику, развязал шпагат, развернул упругую, гремящую, не желающую разворачиваться бумагу. Толстые тетради слегка склеились клеенчатыми обложками и отделялись одна от другой с электрическим треском. От них тоже пахло нафталином. Синие мелкие строчки тесно лепились на страницах, покрывая их с обеих сторон.
Напрасно обругал его Клавдий Митрофаныч! Костя тоже был охотником, только иного рода, и старик, возможно, тут же переменил бы о нем свое мнение на лучшее, если бы понял его в эту минуту, если бы смог почувствовать хоть часть того, что подняли, взворошили в Косте пахнущие нафталином и клеенкой тетради. Не было еще решительно никакого повода думать, что он что-то нашел, но тем не менее все в нем было пронизано именно таким чувством, именно такой уверенностью. Как долго ему ничто не давалось, а теперь хоть что-то, но он держал в своих руках! Нет! – так и трепетало в нем все. – Не может так быть, чтобы эти тетради зря лежали здесь, дожидались его в нафталиновом удушье на дне сундука, и ничего бы, ничего для него не берегли!.. Даже в кончиках пальцев, касавшихся обложек, было ощущение, что на исписанных страницах скрыто что-то для него нужное, может быть, как раз то, что ему особенно надо, что он так напряженно ищет, и его даже познабливало от нетерпения немедленно прочитать всё до последней строки – не только тетради, вообще все, что только нашлось в пакете. Ведь если что и хранит в себе нужный намек – так ведь только это: письма, дневники, записки. Не старое же пальто Артамонова и не старая же его шапка…
Почерк Артамонова, мелкий, но четкий, читался более или менее свободно. Костя скользнул глазами по страницам: да, это были автобиографические записки, с коротеньким предисловием, что все рассказанное – не выдумка, не литературное сочинение, а подлинная правда, попытка воссоздать то, что было в действительности, свидетельское показание о годах тягчайших народных бедствий и страданий, которое, несмотря на множество уже написанных воспоминаний, как надеется автор, будет все-таки небесполезным и сыграет роль еще одного дополнительного мазка в общей картине…
– И чернила совсем еще свежие, будто написано только вчера, – проговорил Костя, не в силах выпустить из рук артамоновские записки, оторваться от них. – Вот что, Клавдий Митрофаныч: с гостиницей у меня неувязка вышла, придется мне у вас немного пожить, если разрешите… Разобраться в этих вот бумагах. А тут еще сколько! – ахнул Костя, заглянув в папку, завязанную тесемками. – Считайте меня обычным квартирантом. Хлопот не доставлю, компании и девушек обязуюсь не приводить, уходя, буду гасить свет, и вообще – железно исполнять все наши предписания!
– Извольте. Рубль в сутки, – с официальным выражением лица, с каким заключают деловые контракты, ответил Клавдий Митрофаныч.
Глава тридцать шестая
Утро в квартире начиналось с того, что на кухне принимался настырно, требовательно мяукать кот Мартын. Ночи он проводил в шатании по соседским дворам и крышам, а на рассвете, проголодавшись, возвращался в дом. прыгал в форточку кухонного окна, – поесть и завалиться спать.
Кот мяукал до тех пор, пока просыпался Клавдий Митрофаныч и, шаркая сандалетами, выходил в кухню налить коту в блюдечко молока и бросить кусок ливерной колбасы. Мартына Клавдий Митрофаныч держал не из-за альтруизма, он был у него на службе: отпугивал от его коллекций мышей.
Костя выскакивал из-под одеяла, подходил к раскрытому окну. Щебетали птицы. Горы синели туманно, таинственно, еще не тронутые зарею. Холодный сумрак заволакивал ущелья. И только зубцы Ай-Петри, потому что они были выше всех других вершин и уже увидели солнце, выплывающее из моря, – нежно, кораллово розовели, тоже слегка туманно, дымчато.
По синим от росы булыжникам улицы, падавшей с горы круто, резкими изломами, Костя бежал к морю, на пустынный в этот час пляж возле гостиницы «Ореанда». Под волноломной стеной бродили одни лишь городские собаки, обнюхивая оставшуюся на гальке со вчера кожуру бананов, смятые бумажные стаканчики от фруктового мороженого, яблочные огрызки.
Скинув одежду, Костя бросался в лежавшую спокойной гладью тепловатую воду, сразу же вызывавшую на губах солоноватый вкус… В речной текучей воде он чувствовал себя беспомощным, какая-то сила начинала там немедленно тянуть его книзу, на дно, а тут у него получалось – он и на поверхности держался, не захлебываясь, и даже немного мог поплавать.
Клавдия Митрофаныча он заставал тоже совершающим свои утренние процедуры. Были они у него не просты, а очень даже сложны и длительны.
Во-первых, он делал гимнастику по системе йогов. В одних трусах, волосатый, как пещерный человеческий предок, на верандочке перед дверью в свою квартиру он странно взмахивал руками, сгибался в пояснице, нажимал ладонями на ребра с одного боку, с другого – выдыхал, изгонял из себя ночной, застоявшийся, «мертвый» воздух. Изгнание его продолжалось минут двадцать. Потом он начинал дышать, тоже проделывая руками и корпусом замысловатые движения: неспешный глубокий вдох и медленный-медленный, на полминуты, выдох. При этом надо было быть абсолютно отрешенным от всех земных забот и мыслей, как бы раствориться душой и телом в утреннем воздушном зефире, в благоухании цветов, трав и деревьев. В учение йогов Клавдий Митрофаныч верил свято, верил, что одна только ежедневная вентиляция легких способна вернуть организму все его прежние силы и здоровье.
Надышавшись, нарастворявшись в утреннем зефире и благоухании цветов, обретя для своей души лучезарно-бодрое состояние, Клавдий Митрофаныч становился в кухне ногами в таз и, покряхтывая, повизгивая от щекочущего холода, лил на себя воду из шланга, присоединенного к водопроводному крану. Затем он брился, сдирая с подбородка тупой бритвой жесткую, как проволока, щетину. По квартире разносился такой звук, как будто он не бреется, а точит нож о шершавый точильный камень. Затем он смывал с лица остатки мыльной пены и, наконец, как последняя завершающая операция, – натирал макушку специями для ращения волос. Природа поступила с Клавдием Митрофанычем явно неблагородно: наделив его дремучей волосатостью там, где она была совершенно ни к чему, по какой-то прихоти оставила его темя вовсе без всякой растительности, голым, как бильярдный шар. В свои семьдесят лет, понимая, что жизнь идет к концу и уже смирившись с этим, с разными своими утратами, с тем, что глаза его, например, видят уже далеко не так зорко, как прежде, а сердце работает с перебоями, он, однако, почему-то никак не желал покориться тому, что лыс, и упрямо пытался вернуть голове шевелюру. Так же свято и непреложно, как йогам, верил он утверждениям рекламных листков, что при систематическом, в строгом соответствии с правилами употреблении – новейшие рекомендуемые препараты, составленные на основе последних научных изысканий, непременно окажут на его макушку желанное действие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79


А-П

П-Я