https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

- Ведь вы же не утопист?
- Я не утопист.
- А тогда - как же вы можете думать, что вся эта бездомная, размагниченная орава, оторванная революцией от родных домов, от семьи, от элементарного человеческого уюта, вся эта разноголосая, растрепанная масса людей и людишек, выбитая из своей колеи, потерявшая свою идею и свой путь и волею истории пересаженная в несколько лет из тысячелетней азиатской деспотии в активный коммунизм, - как же вы можете думать, что она и всерьез настроена коммунистически? Я не понимаю, как, по-вашему, она должна себя вести и чувствовать?
- Но вы сейчас это так расписали, - сказал я, - что у вас не получится даже и фокстротного романтизма, а получится только эксплуатация негров в Америке.
- А вот тут-то вы и ошибаетесь. Эта масса вовлечена в огромную стройку и заражена энтузиазмом.
- Энтузиазмом разврата?
- Энтузиазмом строительства в условиях внутреннего опустошения духа после революционных потрясений.
Я замолчал.
В комнате тоже все что-то смолкли. На несколько мгновений воцарилась какая-то подозрительная тишина.
- Ах, надоели эти панихиды! - заговорил еще один, уже последний оратор из неговоривших, девица-чертежница отказалась говорить.
- И все вы, товарищи, ноете, все вы кого-то отпеваете. Ведь это же заупокойный вопль, что мы сейчас слышим. Давайте я вам скажу что-нибудь повеселее. Тем более я - последний из неговоривших.
- Но мы ведь еще не ответили на предыдущую речь, - сказал Абрамов.
- Пусть говорит Борис Николаевич, - ответил я, указывая на нового оратора. - На предыдущую речь мы с вами еще ответим.
Борис Николаевич, инженер-механик и большой любитель художественной литературы, произнес следующее:
- Я не хотел говорить, потому что был вполне уверен в банальности своего взгляда. Я думал, что его выскажут прежде всего. Но вот больше уже некому говорить, а взгляд этот не только никем из говоривших не был намечен, но проповедовалось такое, что в корне его исключало. Однако сейчас, после того, как здесь было высказано столько умных слов, я тоже постараюсь этот банальный взгляд облечь в возможно более умные формы, хотя, впрочем, потребность в этих последних у меня более глубокая и, должен признаться, не все тут продумано мною до конца.
Вы, товарищи, забыли о самом главном. Вы забыли о самих сооружениях, о произведениях техники. Говорили о технике психологически, говорили этически, говорили социологически и даже политически, но ровно же никто из нас и ни одним словом не коснулся техники эстетически, художественно, никто не рассмотрел техники с точки зрения самих же сооружений.
Конечно, эта точка зрения вполне банальная. Все восхищаются или делают вид, что восхищаются произведениями технического искусства. Вошло в обычай восторгаться успехами технического прогресса, и тон приподнятого чувства и восторженного излияния - обычный итог всех писаний на этот счет в течение, кажется, нескольких столетий. Однако эту банальность я хотел бы несколько углубить, исключивши из нее - на время, по крайней мере, - лирику и развивши в ней мыслительную основу. Это, конечно, легко сделать, превративши свою оценку технического произведения в чисто научное, научно-техническое же обследование. Но я хочу углубить художественное содержание технического произведения в направлении не формалистическом, но, если можно так выразиться, философском.
Я исхожу из простейшего факта художественности всякого подлинного произведения техники. Разве техника не есть искусство? Разве паровая машина, динамо-машина, дизель - не красота? Разве аэроплан, дирижабль, электровоз - не есть что-то красивое, сильное, мощное, мудрое и глубокое? Не будем впадать в экзальтацию, в болезненные преувеличения и в противоестественные восторги. Кто-то из старых футуристов говорил, что шум автомобиля прекраснее поцелуя женщины. Поэты-урбанисты и даже музыканты воспевали в стихах и в симфонических поэмах автомобили, аэропланы, разные моторы. Это все - бездарность. Поцелуй женщины есть поцелуй женщины, и никаким автомобилем его не заменишь. Поэты и музыканты также имеют и всегда будут иметь предметы, более достойные для воспевания, чем бензиновые двигатели. Но, отбросивши все эти загибы и преувеличения и отнесясь к делу максимально трезво и здраво, мы все же должны сказать: техника, это красота. Посмотрите, как работает хотя бы пишущая машина. Попробуйте всмотреться в детали - ну, хотя бы какого-нибудь музыкального инструмента посложнее, вроде фортепиано или пианино. Да, наконец, вдумайтесь в эту, в конце концов простейшую аппаратуру - радио. Разве вы не находите здесь тончайшей мысли, воплощаемой в изощренную материю? При всем утилитаризме и практицизме этих вещей, - разве вы не ощущаете величие свободного, незаинтересованного творчества на этих вещах, какую-то божественную игру духовных сил человека, ничуть не меньшую, чем любая большая симфония или поэма? Вы посмотрите, как тонко высчитана и прилажена каждая малейшая часть механизма, как не упущен ни один облегчающий момент, как нет здесь ничего лишнего, как все движется гладко, свободно, непринужденно, естественно, легко. Тут говорили, что техника хочет поставить механизмы на место организма. По этому поводу была отслужена обычная для наших философов панихида и начались надгробные рыдания. Но к чему все эти перипетии, весь этот исторический гиперболизм? Всякому здоровому сознанию ясно, что никакой механизм никогда не заменит организма и что техника вовсе и не ставит себе таких задач. Техника принизила и обесценила бы свои собственные произведения, если бы стала так рассуждать. Организм - организмом, и в нем своя специфическая красота, но не мешайте и механизму быть механизмом и не отнимайте у него ту красоту, которая для него специфична и которая только в нем и имеется.
Есть, однако, некоторая правда в тех словах, когда говорилось, что в технике механизм хочет стать на место организма. Но только правда эта не в том механическом сатанизме, который убивает все живое, а в том, что механизм, взятый сам по себе, есть как бы нечто живое, то самородное, мудрое, наивное, глубокое, что составляет сущность всего живого. Не в том смысле здесь жизнь, что механизм должен все поглотить и превратить действительность в безжизненную схему. Повторяю, жизнь нельзя ничем заменить, и - тем более нельзя ее заменить механизмом и техникой, да техника и бесконечно далека от этих задач. Но в механизме есть своя механическая - жизнь, свое неподдельное, рождающее лоно бытия, откуда истекает его красота, как из поэтического волнения рождается художественный образ. Всякий механизм - прекрасен как произведения гения, как осуществление вечной мечты, как игра свободного духа с самим собою, наивная и глубокая, так что я бы сказал, что тут есть нечто божественное, божественно-прекрасное, нечто олимпийское, некий вечный пир улыбчивых, счастливых античных богов.
В связи с этим мне всегда казались слишком сентиментальными, - прямо скажу, неумными, - обычные восторги профанов перед техническим прогрессом, вся эта пошлая газетная лирика по поводу технических изобретений и открытий. Техника гораздо глубже, красивее, утонченнее, чем все эти трафаретные и твердо-заученные вопли о человеческом прогрессе. Тут, с одной стороны, опять неестественный гиперболизм: технике навязывают такие культурные, воспитательные и вообще социальные задачи, которых сама она никогда и не ставила и, если бы поставила, то никогда и не смогла бы разрешить. А, с другой стороны, вся эта подвывательная лирика отнимает у технического произведения его душу, самый его смысл, ту глубочайшую основу художественного вдохновения, без которой оно никогда и не появлялось на свет. Забывают, что Эдисон - вдохновенный созерцатель вечных идей, не хуже Гете и Бетховена, не хуже Платона. Думают, что Эдисон только и заботился о жизненных удобствах, создавал свои бесконечные изобретения, и не знают, что это был уединенный аскет, спавший два часа в сутки, погруженный в эрос своих технических видений.
Чтобы осознать и достойно оформить технику в этом смысле, мне кажется, необходимо привлечение самых крупных и самых глубоких философских систем. Тут не обойдешься плоским позитивизмом, мелким мещанским материализмом или ползучим эмпиризмом. Я еще не придумал такой философской системы, чтобы схватить и достаточно всесторонне осознать все духовное богатство технического произведения. Но я готов привлечь любую из тех, которые были в истории, лишь бы она была крупная, серьезная и зрелая. Так, я думаю, в философии техники мы в значительной мере могли бы быть платониками. Каждое техническое произведение имеет свою идею; и эта идея есть не просто отвлеченная схема, совокупность формул и уравнений, но она также идеальный прообраз, фигурный символ вещи, вечная и прекрасная модель бытия. В неведомых глубинах духа, в музыкальной бесконечности его интимного самоощущения рождаются эти вечные формы, сияющие светлой красотой, - как из музыки внутреннего восторга рождается живая плоть поэтического образа. Но если вы не хотите быть платониками, будьте хотя бы кантианцами. У вас, может быть, пропадет весь романтизм; вы отнесетесь к техническому произведению более трезво и сухо; вы будете объективно и научно наблюдать бесконечную смену разнообразных технических форм. Но вы все же не утеряете абсолютной специфики технической красоты, вы все же сумеете дать ей надежное и крепкое место в системе человеческого духа. Каждый реальный механизм вы будете обосновывать как трансцендентальную необходимость. Он будет для вас сплетением субъективных категорий человеческого духа, но это сплетение будет логической необходимостью, оно будет далеко от того беспорядочного произвола, в свете которого толпа вообще переживает технику. Произведение технического искусства предстанет перед вами как формальная целесообразность без всякой научно-эмпирической цели, как предмет вполне незаинтересованного, свободного наслаждения, как всеобще-необходимая, неотразимая значимость игры чистого интеллекта с самим собою.
Но оставим и кантианство. Я готов пойти даже на феноменологию Гуссерля. Существует ли произведение технического искусства или нет, я не знаю. Преследует ли оно какие-нибудь реальные цели, я не знаю. Существую ли я сам, верящий и воспринимающий технические формы, я не знаю. Кроме того, что такое мировоззрение, что такое философия и даже что такое вообще теория я не знаю и знать не хочу. Но что такое данная техническая форма, если я ее сознаю, - вот вопрос, которые я уже не могу обойти молчанием. Я могу мыслить или не мыслить4 вещи; и вещи могут существовать или не существовать. Но если я их мыслю, то - как я их мыслю, - вот это меня интересует. Вокруг меня плещется бесконечная и плохо различаемая жизненная тьма. Сам я тоже ни за что не отвечаю; и не знаю, что буду утверждать завтра, буду ли утверждать и будет ли самое "завтра". Но вот сейчас, в это мгновение времени перед моим сознанием вскинулась одна или несколько технических форм. И-я могу ответить на вопрос: что это такое? Я вижу сущность этих форм, которая если и не существует реально, то это меня совсем не касается. Гуссерлианство объединяет абсолютную анархическую текучесть бытия с точнейшим трансцендентальным и притом умственно-фигурным, насквозь наглядным и воззрительным его обоснованием. Я ни во что не верю и ничего не знаю, и все же - соблюдена точнейшая сознательная картина бытия, абсолютный умственно-фигурный аналог бытия в сознании. Это - синтез совершенно релятивистического импрессионизма и математически-четкой научности.
Я, товарищи, совсем не сторонник этого учения. Но все же лучше гуссерлианскими способами спасти специфику технического произведения, чем растворить его в плоском утилитаризме или в пошлости провинциальных восторгов профана, повторяющего свои излияния в силу предрассудка и непродуманной традиции. Как хотите рассуждайте и какие угодно философские методы применяйте, но только в своих рассуждениях о технике не будьте могильщиками, гробовщиками, не нойте как старый больной зуб, не хнычьте как раскулаченные мещане, не нервничайте как беременные женщины. Жизнь сурова, а искусство - весело, сказал Шиллер. Я же скажу так: жизнь сурова, а техника - весела, игрива, музыкальна. В ней есть певучесть гения и легкая ажурная радость свободы.
Эх вы, беломорстроевские ударники!..
Тут Борис Николаевич кончил.
В его словах, несомненно, прозвучало что-то бодрое и радостное: и публика, явно ему сочувствовала, хотя и не все понимала из его рассуждений.
- Браво, браво, Борис Николаевич, - воскликнул я, захлопавши в ладоши.
- Это - правильно! - снисходительно заметила Елена Михайловна. - Я тоже так думаю.
- Здорово, здорово! - присоединились и многие из ранее неверивших.
- Действительно, почему это мы все угробливаем, к чему бы ни прикоснулись? - опять заговорил я. - Ведь вот, Сергей Петрович, который проповедовал безответственность человека в техническом прогрессе, он, небось, и не думает, что его учение - гроб, а сам он своим фатализмом прямо укладывает, запарывает всех нас...
- Порка, порка!- заметила опять Елена Михайловна. - Все время тут запарывают или прямо душат. А разве елисеевское мракобесие не душит, не угробливает всех нас?..
- Да, - со вздохом продолжал я. - У Бориса Николаевича что-то есть...
Тут, однако, к моему удивлению стал возражать сам Борис Николаевич:
- Но вы, Николай Владимирович, о чем хлопочете? Ведь вы сами - первый гробовщик!
- Я - гробовщик?
- Ну, конечно, да! Когда вы начинаете доказывать, что советская система есть историческая и диалектическая необходимость, - ей-богу, помирать хочется.
- А разве это не есть необходимость?
- Да оно-то так, необходимость. Но вы-то все хотите угробить.
- Что же, все-то?
- Да хоть ту же вашу советскую власть.
- Разве диалектически вывесть значит угробить?
- Пока это, вот что, любезный Николай Владимирович. Легкости нет, человечности нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я