https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/so-svetodiodnoj-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рядом с этой комнатой был кабинет смотрителя, из которого можно было обозревать весь двор и окна классных комнат, а далее, между кабинетом и передней, находился очень просторный покой со множеством книг, уставленных в высоких шкафах, четыреугольным столом, застланным зелёным сукном, и двумя сафьянными оттоманками. Только и всего помещения было в смотрительской квартире! Но зато все в ней было так чисто, так уютно, что никому в голову не пришло бы желать себе лучшего жилища. А уж о комнате Женни и говорить нечего. Такая была хорошенькая, такая девственная комнатка, что стоило в ней побыть десять минут, чтобы начать чувствовать себя как-то спокойнее, и выше, и чище, и нравственнее. Старинные кресла и диван светлого берёзового выплавка с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета, такого же цвета занавеси на окнах и дверях; той же берёзы письменный столик с туалетом и кроватка, закрытая белым покрывалом, да несколько растений на окнах и больше ровно ничего не было в этой комнатке, а между тем всем она казалась необыкновенно полным и комфортабельным покоем.
– Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, – сказал Гловацкий. – Здесь стояла твоя колыбелька, а материна кровать вот тут, где и теперь стоит. Я ничего не трогал после покойницы, все думал: приедет Женя, тогда как сама захочет, – захочет, пусть изменяет по своему вкусу, а не захочет, пусть оставит все по-материному.
И Евгения Петровна зажила в своём колыбельном уголке, оставив здесь все по-старому. Только над берёзовым комодом повесили шитую картину, подаренную матерью Агниею, и на комоде появилось несколько книг.
– Возьмёшься, Женни, хозяйничать? – спросил Пётр Лукич на другой день приезда в город.
– Как же, папа, непременно.
– То-то, как хочешь. У меня хозяйство маленькое и люди честные, но, по-моему, девушке хорошо заняться этим делом.
– Разумеется, папа, разумеется.
– Нынче этим пренебрегают, а напрасно, право, напрасно.
– И нынче, папа, я думаю, не все пренебрегают: это не одинаково.
– Конечно, конечно, не все, только я так говорю… Знаешь, – старческая слабость: все как ты ни гонись, а все старые-то симпатии, как старые ноги, сзади волокутся. Впрочем, я не спорщик. Вот моя молодая команда, так те горячо заварены, а впрочем, ладим, и отлично ладим.
– Агния Николаевна очень строго судит молодых.
– Она и старым, друг мой, не даст спуску: брюзжит немножко, а женщина весьма добрая, весьма добрая.
– На брата жаловалась.
Старик добродушно улыбнулся.
– Да, вот чудак-то! Нашёл, где свой обличительный метод прикладывать.
– И вы, папа, молодых людей тоже, кажется, не долюбливаете?
– Отчего же, мой друг! Только вот они нынче резковаты становятся, точно уж резковаты. Может быть, это нам так кажется. Да ведь, право, нельзя все так круто. Старики неправы, что не умеют стерпеть, да и молодёжь неправа. У старости тоже есть свои права и свои привычки. Снисходить бы не грешно было немножко. Я естественных наук не знаю вовсе, а все мне думается, что мозг, привыкший понимать что-нибудь так, не может скоро понимать что-нибудь иначе. Так что ж тут и сердиться. Надо снисходить. Народ говорит, что и у воробья, и у того есть своя амбиция, а человек, какой бы он ни был, если только мало-мальски самостоятелен, все-таки не хочет быть поставлен ниже всех. Вот хоть бы у нас, – городок ведь небольшой, а таки торговый, есть люди зажиточные, и газеты, и журналы кое-кто почитывают из купечества, и умных людей не обегают. – Старик улыбнулся и сквозь смех проговорил: – А ты знаешь, кто здесь зенит-то просвещения? Это мы, я да учители… Ну ведь и у нас есть учители очень молодые, вот, например, Зарницын Алексей Павлович, всего пятый год курс кончил, Вязмитинов, тоже пять лет как из университета; люди свежие и неустанно следящие и за наукой и за литературой, и притом люди добросовестно преданные своему делу, а посмотри-ка на них! Ты вот их увидишь. Вот как мало-мальски оправишься, позовём их вечерком на чаек. Все ведь, говорю, люди, которые смотрят на жизнь совсем не так, как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри, какого о них мнения все? – Кого ни спроси, в одно слово скажут: «прекрасные люди». Как-то у них отношения-то к людям все человеческие. Вот тоже доктор у нас есть, Розанов, человек со странностями и даже не без резкостей, но и у этого самые резкости-то как-то… затрудняюсь, право, как бы тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту и горячность его натуры, а вовсе не стремятся смять, уничтожить, стереть человека. К его резкости здесь все привыкли и нимало ею не тяготятся, даже очень его любят. А те ведь все как-то… право, уж и совсем не умею назвать. Вот и Ипполит наш, и Звягина сын, и Ступин молодой – второй год приезжают такие мудрёные, что гляжу на них, да и руки врозь. Как будто и дико с ними. Право, я вот теперь смотритель, и, слава Богу, двадцать пятый год, и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал, и всяких терпел, и со всеми сживался, ни одного учителя во всю службу не представил ни к перемещению, ни к отставке, а воображаю себе, будь у меня в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться. Нельзя иначе. Детей всех разберут, что ж из этого толку будет. Ты вот познакомишься с ними, сама и разберёшь. Особенно рекомендую тебе Николая Степановича Вязмитинова. Дивный человек! Честный, серьёзный и умница. Принимай хозяйство, а я их зазову.
Невелико было хозяйство смотрителя, а весь придворный штат его состоял из кухарки Пелагеи да училищного сторожа, отставного унтера Яковлева, исправлявшего должность лакея и ходившего за толстою, обезножевшею от настоя смотрительскою лошадью. Женни в два дня вошла во всю домашнюю администрацию, и на ея поясе появился крючок с ключами.
Глава двенадцатая.
Прогрессивные люди уездного городка
– Господа! вот моя дочь. Женичка! рекомендую тебе моих сотоварищей: Николай Степанович Вязмитинов и Алексей Павлович Зарницын, – проговорил смотритель, представляя раз вечером своей дочери двух очень благопристойных молодых людей.
Оба они на вид имели не более как лет по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми чёрными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем не было ни тени дендизма. Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
Женни, сидевшая за столом, на котором весело шумел и посвистывал блестящий тульский самовар, встала, приветливо поклонилась и покраснела. Её, видимо, конфузила непривычная роль хозяйки.
– Без церемонии, господа, – прошу вас поближе к самовару и к хозяйке, а то я боюсь, что она со мною, стариком, заскучает.
– Как вам не грех, папа, так творить, – тихо промолвила Женни и совсем зарделась, как маковый цветочек.
– Пётр Лукич подговаривается, чтобы ему любезность сказали, что с ним до сих пор люди никогда не скучали, – проговорил, любезно улыбаясь, Зарницын.
– Да смейтесь, смейтесь! Нет, господа, уж как там ни храбрись, а пора сознаваться, что отстаю, отстаю от ваших-то понятий. Бывало, что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с другим станешь говорить, и другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаёшь, что давно бы должна быть такая заметка, а как-то, Бог его знает… Просто иной раз глазам не веришь. Чувствуешь, что правда это все, а рука-то своя ни за что бы не написала этого. Даже на подпись-то цензурную не раз глянешь, думаешь: «Господи! уж не так ли махнули, чего доброго?» – А вам это все ничего, даже мало кажется. Я вон прочёл в приказах, что Павел Иванович Чичиков в апреле месяце сего года произведён из надворных советников в коллежские советники. Дело самое пустое: есть такой Чичиков, служит, его за выслугу лет и повышают чином, а мне уж черт знает что показалось. Подсунули, думаю, такую историю в насмешку, а за эту насмешку и покатят на тройках. После-то раздумал, а сначала… Нет, мы ведь другой школы, нам теперь уж на вас смотреть только да внучат качать.
– А знаете, Евгения Петровна, когда именно и по какому случаю последовало отречение Петра Лукича от единомыслия с людьми наших лет? – опять любезно осклабляясь, спросил Зарницын.
– Нет, не знаю. Папа мне ничего не говорил об этом.
– Во-первых, не от единомыслия, а, так сказать, от единоспособности с вами, – заметил смотритель.
– Ну, это все равно, – перебил Зарницын.
– Нет, батюшка Алексей Петрович, это не все равно.
– Ну, положим, что так, только произошло это в Петре Лукиче разом, в один приём.
– Да, разом, – потому что разом я понял, что человек неспособный делать то, что самым спокойным образом делают другие. Представь себе, Женя: встаю утром, беру принесённые с почты газеты и читаю, что какой-то господин Якушкин имел в Пскове историю с полицейскими, – там заподозрили его, посадили за клин, ну и потом выпустили, – ну велика важность! – Конечно, оно неприятно, да мало ли чиновников за клин сажали. Ну выпустят, и уходи скорей, благо отвязались; а он, как вырвался, и ну все это выписывать. Валяет и полициймейстера, и вице-губернатора, да ведь как! Точно, – я сам знаю, что в Европе существует гласность, и понимаю, что она должна существовать, даже… между нами, говоря… (Смотритель оглянулся на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и не без удовольствия, скажу вам, читал; но у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю? – Что ж это, обо всем, стало быть, люди смеют говорить? – А мы смели об этом подумать? – Подумать, а не то что говорить? – Не смели, да и что толковать о нас! А вот эти господа хохочут, а доктор Розанов говорит: «Я, говорит, сейчас самого себя обличу, что, получая сто сорок девять рублей годового жалованья, из коих половину удерживает инспектор управы, восполняю свой домашний бюджет четырьмя стами шестьюдесятью рублями взяткообразно». – Ну, а я, говорю, не обличу себя, что по недостатку средств употребляю училищного сторожа, Яковлевича, для собственных услуг. Не могу, говорю, смелости нет, цели не вижу, да и вообще, просто не могу. Я другой школы человек. Я могу переводить Ювенала, да, быть может, вон соберу систематически материалы для истории Абассидов, но этого не могу; я другой школы, нас учили классически; мы литературу не принимали гражданским орудием; мы не приучены действовать, и не по силам нам действовать.
– Ну, однако, из вашей-то школы выходили и иные люди, не все о маврских династиях размышляли, а тоже в действовали, – заметил Зарницын.
– А, а! Нет, батюшка, – извините. То совсем была не наша школа, – Извините.
– Конечно, – в первый раз проронил слово Вязмитинов.
– Точно, виноват, я ошибся, – оговорился Зарницын.
– А теперь вон ещё новая школа заходит, и, попомните моё слово, что скоро она скажет и вам, Алексей Павлович, и вам, Николай Степанович, да даже, чего доброго, и доктору, что все вы люди отсталые, для дела не годитесь.
– Это несомненно, – заметил опять Вязмитинов.
– Да вот вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще наведывался на ваши уроки. И будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживёте. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживёшь палат каменных, и мне то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
– По-моему, так.
– А так, так наливай, Женни, по другому стаканчику. Тебе, я думаю, мой дружочек, наскучил наш разговор. Плохо мы тебя занимаем. У нас все так, что поспорим, то будто как и дело сделаем.
– Напротив, папа, зачем вы так думаете? Меня это очень занимает.
– Да! Вон видите, школа-то: месяца нет как с институтской скамьи, а её занимает. Попробуйте-ка Оленьку Розанову таким разговором занять.
– Ну ещё кого вспомнили!
– Чего, батюшка мой? Она ведь вон о самостоятельности тоже изволит рассуждать, а муж-то? С таким мужем, как её, можно до многого додуматься.
– Да что ж это он хотел быть, а не идёт? – заметил Зарницын.
– Идёт, идёт, – отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и на пороге залы показался человек лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный, с очень хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения. В этом лице выражалась какая-то весьма приятная смесь энергии, ума, прямоты, силы и русского безволья и распущенности. Доктор был одет очень небрежно. Платье его было все пропылено, так что пыль въелась в него и не отчищалась, рубашка измятая, шея повязана чёрным платком, концы которого висели до половины груди.
– А мы здесь только что злословили вас, доктор, – проговорил Зарницын, протягивая врачу свою руку.
– Да чем же вам более заниматься на гулянках, как не злословием, отвечал доктор, пожимая мимоходом поданные ему руки. – Прошу вас, Пётр Лукич, представить меня вашей дочери.
– Женичка! – наш доктор. Советую тебе заискать его расположение, человек весьма нужный, случайный.
– Преимущественно для мёртвых, с которыми имею постоянные дела в течение пяти лет сряду, – проговорил доктор, развязно кланяясь девушке, ответившей ему ласковым поклоном.
– А мы уж думали, что вы, по обыкновению, не сдержите слова, – заметил Гловацкий.
– Уж и по обыкновению? Эх, Пётр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба ещё не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдёте самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своём лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я