https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

если не будет их, тогда нужно будет послать.
– Чем посылать, так лучше ж самим ехать, – опять процедил Гловацкий.
– И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарциз, смотри! Не моргай тут… действуй. Чтоб все, как говорил… понимаешь: хлопс-хлопс, и готово.
– Понимаю-с.
– То-то, а то ведь там небось в носки жарят.
– Как можно-с?
– Ну да, толкуй: можно-с… Эх, Зина, Алексея-то твоего нет!
– Да, нет, – простонала Зина.
– Чудак, право, какой! Семейная, можно сказать, радость, а он запропастился.
Зина глубоко вздохнула, склонила набок головку и, скручивая пальчиками кисточку своей мантилии, печально обиженным тоном снова простонала:
– Я уж к этому давно привыкла.
– Давно-о? – спросил старик.
– Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого ни за что не будет.
– Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а ты ему жена, а не метресса какая-нибудь, что он тебе на зло все будет делать.
– Какой ты странный, Егор Николаевич, – томно вмешалась Ольга Сергеевна. – Уж, верно, женщина имеет причины так говорить, когда говорит.
– Нет, это ещё не верно.
– Неужто же женщина, любящее, преданное, самоотверженное существо, станет лгать, выдумывать, клеветать на человека, с которым она соединена неразрывными узами! Странны ваши суждения о дочери, Егор Николаевич.
– А ваши ещё страннее и ещё вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в уши-то, что она несчастная, ну и в самом деле увидите несчастную. Москва ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж, так и берётесь снова за старую песню.
– Я не болтаю, как вы выражаетесь, и не дую никому в уши, а я…
Но в это время за горою послышались ритмические удары копыт скачущей лошади, и вслед за тем показался знакомый всадник, несущийся во весь опор к спуску.
– Костик! – вскрикнул Бахарев, быстро поднимаясь в тревоге со скамейки.
– Он-с, – так же тревожно отвечал конторщик.
Все встали с своих мест и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор Костик, проскакав половину моста, заметил господ и, подняв фуражку, кричал:
– Едут! едут!
– Едут? Где едут? – спрашивал Бахарев, теряясь от волнения.
– Сейчас едут, за меревскими овинами уж.
– А! за овинами… Боже мой!.. Смотри, Нарциз… ах Боже… – и старик побежал рысью по мосту вдогонку за Гловацким, который уже шагал на той стороне реки, наискось по направлению к довольно крутому спиралеобразному спуску.
Дамы шли тоже так торопливо, что Ольга Сергеевна, несколько раз споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась и, обратясь к младшей дочери, сказала:
– Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси её, пожалуйста, Сонечка. Да нет, ты её задушишь; ты все это как-то так делаешь, Бог тебя знает! Саша, дружочек, понесите, пожалуйста, вы мою Матузалевну.
Священническая дочь приняла из-под шали Ольги Сергеевны белую кошку и положила её на свои руки.
– Осторожней, дружочек, она не так здорова, – скороговоркою добавила Ольга Сергеевна и, приподняв перед своего платья, засеменила вдогонку за опередившими её дочерьми и попадьёю.
Кандидата уже не было с ними. Увидев бегущих стариков, он сам не выдержал и, не размышляя долго, во все лопатки ударился навстречу едущим.
Три лица, бросившиеся на гору, все разбились друг с другом. На половине спуска, отдуваясь и качаясь от одышки, стоял Бахарев, стараясь расстегнуть скорее шнуры своей венгерки, чтобы вдохнуть более воздуха; немного впереди его торопливо шёл Гловацкий, но тоже беспрестанно спотыкался и задыхался. Немощная плоть стариков плохо повиновалась бодрости духа. Зато Помада, уже преодолев самую большую крутизну горы, настоящим орловским рысаком нёсся по более отлогой косине верхней части спуска. Он ни на одно мгновение не призадумался, что он скажет девушкам, которые его никогда не видали в глаза и которых он вовсе не знает. Завидя впереди на дороге две белевшиеся фигуры, он удвоил рысь и в одно мгновение стал против девушек, несколько испуганных и ещё более удивлённых его появлением.
– Здравствуйте! – сказал он, задыхаясь, и затем не мог вспомнить ни одного слова.
– Здравствуйте, – растерянно отвечали девицы.
Помада снял фуражку, обтёр её дном раскрасневшееся лицо и совсем растерялся.
– Кто вы? – спросила Лиза.
– Я?.. Тут ждут… идут вот сейчас… идите…
– Кто? где ждёт?
– Ваши.
Девушки пошли, за ними пошёл молча Помада, а сзади их, из-за первого поворота спуска, заскрипел заторможенным колесом тарантас.
– Евгения! дочь! Женичка! – раздалось впереди; и из окружающей ночной темноты выделилась длинная фигура.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы Божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчётно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили, как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев. Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел:
– Лизок мой! – и, прежде чем девушка успела сделать к нему шаг, споткнулся и упал прямо к её ногам.
– Папа, милый мой! вы зашиблись? – спрашивала Лиза, наклоняясь к отцу и обнимая его.
– Нет… ничего… споткнулся… стар становлюсь, – лепетал экс-гусар голосом, прерывающимся от радостных слез и удушья.
– Вставайте же, милый вы мой.
– Постой… это ничего… дай мне ещё поцеловать твои ручки, Лизок… Это… ничего… ох.
Бахарев стоял на коленях на пыльной дороге и целовал дочернины руки, а Лиза, опустившись к нему, целовала его седую голову. Обе пары давно-давно не были так счастливы и обе плакали. Между тем подошли дамы, и приезжие девушки стали переходить из объятий в объятия. Старики, прийдя в себя после первого волнения, обняли друг друга, поцеловались, опять заплакали, и все общество, осыпая друг друга расспросами, шумно отправилось под гору. Вне всякой радости и вне всякого внимания оставался один Юстин Помада, шедший несколько в стороне, пошевеливая по временам свою пропотевшую под масляной фуражкой куафюру.
У самого моста, где кончался спуск, общество нагнало тарантас, возле которого стояла Марина Абрамовна, глядя, как Никитушка отцеплял от колёса тормоз, прилаженный ещё по допотопному манеру.
– Здорово, ребятки! – крикнул Егор Николаевич, поравнявшись с тарантасом.
– Здравствуйте, батюшка Егор Николаевич! – отозвались Никитушка и Марина Абрамовна, устремляясь поцеловать барскую руку.
– Здравствуй, Марина Мнишек, здравствуй, Никита Пустосвят, – говорил Бахарев, целуясь с слугами. – Как ехали?
– Ничего, батюшка, ехали слава Богу.
– Ну ехали, так и поезжайте. Марш! – скомандовал он.
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределённым чувством одиночества, неумолчно вопиющим в человеке при виде людского счастия, безотчётно перешёл на другую сторону моста и, крутя у себя перед носом сорванный стебелёк подорожника, брёл одиноко, смотря на мерную выступку усталой присяжной.
«Что ж, – размышлял сам с собою Помада. – Стоит ведь вытерпеть только. Ведь не может же быть, чтоб на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… Ведь бывают же всякие случаи…»
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись в сторону, и, прежде чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала его под себя и, обломив утлые перила, вместе с ним свалилась с моста в реку.
– Что такое? что такое? – Режьте скорей постромки, – крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою.
Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
– Водить её, водить теперь, гонять: она напилась воды горячая! – кричал старый кавалерист.
– Слушаем, батюшка, погоняем.
– Слушаем! что наделали? Черти!
– Мы, Егор Николаевич, выслушамши ваше приказание…
– Что приказание? – кричал рассерженный и сконфуженный старик.
– Так как было ваше на то приказание.
– Какое моё приказание? – Такого приказания не было.
– Выпалить приказывали-с.
– Выпалить – ну что же! Где я приказывал выпалить? – Я приказал салют сделать, как с моста сведут, а вы…
– Не спопашились, Егор Николаевич.
Тем и кончилось дело на чистом воздухе. В большой светлой зале сконфуженного Егора Николаевича встретил улыбающийся Гловацкий.
– Ну что, обморок небось? – спросил его вполголоса Бахарев.
– Ничего, ничего, – отвечал Гловацкий, – все уж прошло; дети умываться пошли. Все прошло.
– Ну-у, – Бахарев перекрестился и, проговорив: – слава в вышних Богу, что на земле мир, – бросил на стол свою фуражку.
– Угораздило же тебя выдумать такую штуку; хорошо, что тем все и кончилось, – смеясь, заметил Гловацкий.
– И не говори лучше! Черт их знал, что они и этого не сумеют.
– Да этого нужно было ожидать.
– Ну, полно, – знаешь: и на Машку бывает промашка. Пойдём-ка к детям. А дети-то!
– Что дети?
– Большие совсем.
– Дождались, Пётр Пустынник.
– Дождались, драбант, дождались.
Старики пошли коридором на женскую половину и просидели там до полночи. В двенадцать часов поужинали, повторив полный обед, и разошлись спать по своим комнатам. Во всем доме разом погасли все огни, и все заснули мёртвым сном, кроме одной Ольги Сергеевны, которая долго молилась в своей спальне, потом внимательно осмотрела в ней все закоулочки и, отзыбнув дверь в комнату приехавших девиц, тихонько проговорила:
– Лизочка, нет ли у тебя моей Матузалевны?
Но Лизочка уже спала как убитая и, к крайнему затруднению матери, ничего ей не ответила.
Глава девятая.
Университетский антик прошлого десятилетия
Как только кандидат Юстин Помада пришёл в состояние, в котором был способен сознать, что в самом деле в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи, он отодвинулся от мокрой сваи и хотел идти к берегу, но жестокая боль в плече и в боку тотчас же остановила его.
Он снова обхватил ослизшую, мокрую сваю и, прислонясь к ней лбом, остановился в почти бесчувственном состоянии. Платье его было все мокро; он стоял в холодной воде по самый живот, и ноги его крепко увязли в илистой грязи, покрывающей дно Рыбницы. На небе начинало сереть, и по воде заклубился лёгонький парок. Помада дрожал всем телом и не мог удержать прыгающих челюстей; а в голове у него и стучало и звенело, и все сознавалось как-то смутно и неясно. Бедняк то забывался, то снова вспоминал, что он в реке, из которой ему надо выйти и идти домой. Но тут, при первой же попытке вывязить затянутые илом ноги, несносная боль снова останавливала его, и он снова забывался. Наконец кандидат собрал свои последние силы и, покидая сваи, начал потихоньку высвобождать свои ноги. Мало-помалу он вытянул из ила одну ногу, потом другую и, наконец, стиснув от боли зубы, сделал один шаг, потом ступил ещё десять шагов и выбрел на берег. Ступив на землю, Помада остановился, потрогал себя за левое плечо, за ребра и опять двинулся; но, дойдя до моста, снова остановился. Оглянув свой костюм и улыбнувшись, Помада проговорил:
– Как есть черт из болота, – и, вздохнув, поплёлся по направлению к дому камергерши Меревой.
На господском дворе ещё все спало. Только старая легавая собака, стоявшая у коновязи, перед которою чистили лошадей, увидя входящего кандидата, зевнула, сгорбилась, потом вытянулась и опять стала укладываться, выбирая посуше местечко на росной траве. Двор, принадлежащий к дому камергерши, был не из модных, не из новых помещичьих дворов. Он был очень велик, но со всех сторон обнесён различными хозяйственными строениями. Большой одноэтажный дом, немножко похожий снаружи на уездную городскую больницу, занимал почти целую сторону этого двора. Окна парадных комнат дома выходили на гору, на которой был разбит новый английский сад, и под ней катилась светлая Рыбница, а все жилые и вообще непарадные комнаты смотрели на двор. Тут же со двора были построены в ряд четыре подъезда: парадный, с которого был ход на мужскую половину, женский чистый, женский чёрный и, наконец, так называемый ковровый подъезд, которым ходили в комнаты, занимаемые постоянно швеями, кружевницами и коверщицами, экстренно – гостями женского пола и приживалками. По левой стороне двора, прямо против ворот, тянулся ряд служб; тут были конюшни, денники, сараи, ледник, погреб и несколько амбаров. Как раз против дома, по ту сторону двора, тянулась длинная решётка, отгораживавшая двор от старого сада, а с четвёртой стороны двора стояла кухня, прачечная, людская, контора, ткацкая и столярная. Все эти заведения помещались в трех флигелях, по два в каждом. Все три флигеля были, что называется, рост в рост, колос в колос и голос в голос. Фундаменты серые, стены жёлтые, оконницы белые, крыши красные. Три окна в ряд, посредине крыльцо, и опять три окна.
В одном из этих флигелей обитал Юстин Помада. Он занимал два дощатые чуланчика в флигеле, вмещавшем контору и столярную. Стоит рассказать, как Юстин Помада попал в эти чуланчики, а при этом рассказать кое-что и о прошедшем кандидата, с которым мы ещё не раз встретимся в нашем романе.
Юстин Помада происходил от польского шляхтича Феликса Антонова Помады и его законной жены Констанции Августовны Помады. Отец кандидата, прикосновенный каким-то боком к польскому восстанию 1831 года, был сослан с женою и малолетним Юстином в один из великороссийских губернских городов. Феликс Помада был человек очень добрый, но довольно пустой. Долго он не находил себе в ссылке никакого занятия. Наконец-то, наконец, он как-то определился писарем в магистрат и побирал там маленькие, невинные взяточки, которые, не столько по любви к пьянству, сколько по слабости характера, тотчас же после присутствия пропивал с своими магистратскими товарищами в трактире «Адрианополь» купца Лямина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я