https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Штаны-ы? – спросила старуха.
– Да. Суконные, – важные штаны, со штрипками.
– На что мне твои штаны.
– Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там приделать придётся. Теплынь будет!
– Ох ты!
– Чего?
– Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я что умею, так завсегда готова.
– Да жаль, что ничего не умеешь-то.
– Ну, – что умею, родной.
– Да что ж ты умеешь? Вон видишь, говоришь: «опух велик», ничего не разберёшь, значит.
– Точно опух уж очень вздулся, велик.
– Ах!
Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его удержала, и он снова остался в прежнем положении. Наступила и ночь тёмная. Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, её ласки тёплые, весёлую жизнь университетскую, и скучно ему становилось.
«Что же это, однако, будет со мной?» – думал он и спросил:
– А что со мною будет, Николавна?
– Ничего, милый, – дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает.
– Он, значит, больше твоего знает?
– Ну, – учёные люди, или мы?
– А ты-то что со мной делала?
– Вспаривала, – что ж ещё делать? Опух велик, ничего нельзя делать.
– Сеном парила?
– Нет, травками.
– То-то, из сена?
– Все-то ты пересмешничаешь надо мной.
– Да разве не все равно травы, что у тебя, что на сеннике?
Старуха сощипнула со свечи, потом потянула губы, потом вздохнула и проговорила:
– Нет, милый, есть травы тоже редкие.
– Да ты-то их, Николавна, не знаешь?
– Ну как не знать!
– Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене их нет?
– Что в сене-то нет! Мало ли их!
– Ну!
– Да мало ли их!
– Да ну же расскажи, Николавна, – спать не хочется.
– Ну вот тебе хошь бы первая теперь трава есть, называется коптырь-трава, растёт она корешком вверх.
Помада засмеялся и охнул.
– Чего ты?
– Ну, какая трава корешком вверх может расти?
– А вот же растёт, и тветы у неё под землёй тветут.
Помада опять охнул и махнул рукой, удерживая смех, причинявший ему боль.
– Что? не веришь? А полисада-трава вон и совсем без корня.
– Полно, Николавна, не смеши.
– Я и не на смех это говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находит лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты её больше сушишь, то она больше мокнет.
– Ох, будет, Николавна, – вздор какой ты рассказываешь.
– Нет, друг ты мой, не вздор это, не вздор. Есть всякие травы на свете, есть и в травках-то своя разница. Иная трава больше стоит у Господа, а другая – меньше. Иная одно определение от Бога имеет, а иная и два, и три, и несколько. Есть вот трава, так называется Адамова голова. Растёт она возле сильных, рамедных болот кустиками, по пяти и по девяти листов. Растёт она в четыре вершка, вот эстакенькая вот будет. – Старуха показала вершка четыре от столика. – Твет у этой травы алый, алый, вроде даже как синий. И когда она расцветает, страсть тут как хороша бывает. И этую траву рвут со крестом, говоря отчу и помилуй мя, Боже, – или же каких других тридцать молитв святых. Этой-то вот травой что можно сделать на свете! Все ею можно сделать. Этой травой пользуют испорченного человека, или у кого нет плоду детям, то дать той женщине пить, – сейчас от этого будет плод. Если ж опять кто хочет видеть дьявола, то пусть возьмёт он корень этой травы и положит его на сорок дней за престол, а потом возьмёт, ушьёт в ладанку да при себе и носит, – только чтоб во всякой чистоте – то и увидит он дьяволов воздушных и водяных… Или опять на случай приостановления мельницы, то вода остановится, где только пожелаешь. Это трава богатая, любимая у Бога травка, и называется эта травка во всех травах царь… Спишь, родной?
Старуха нагнулась к больному, который сладко уснул под её говор, перекрестила его три раза древним большим крестом и, свернувшись ежичком на оттоманке, уснула тем спокойным сном, каким вряд ли нам с вами, читатель, придётся засыпать в её лета.
Глава десятая.
Летнее утро
Стояло серое летнее утро. Туч на небе не было, но и солнце не выглядывало, воздух едва колебался тихими, несмелыми порывами чрезмерно тёплого ветерка. Такие летние утра в серединной России необыкновенно благоприятно действуют на всякое живое существо, до изнеможения согретое знойными днями. Таким утрам обыкновенно предшествуют тёплые безлунные ночи, хорошо знакомые охотникам на перепелов. Чудные дела делаются с этой птицей в такие чудесные ночи! Всегда падкий на сладострастную приманку, перепел тут как будто совсем одуревает от неукротимых влечений своего крошечного организма. Заслышав манящий клик залёгшего в хлебах вабильщика, он мигом срывается с места и мчится на роковое свидание, толкаясь серою головкою о розовые корешки растущих хлебов. Только расставишь сетку, только уляжешься и начнёшь вабить, подражая голосу перепёлки, а уж где-то, загончика за два, за три, откликается пернатый Дон-Жуан. В другое время, в светлую лунную ночь, его все-таки нужно поманывать умненечко, осторожно, соображая предательский звук с расстоянием жертвы; а в тёплые безлунные ночи, предшествующие серым дням, птица совершенно ошалевает от сладострастья. Тут не нужно с нею никакой осторожности. Не успеешь сообразить, как далеко находится птица, отозвавшаяся на первую поманку, и поманишь её потише, думая, что она все-таки ещё далеко, а она уже отзывается близёхонько. Кликнешь потихоньку в другой раз – больше уже и вабить не надо. Сладострастно нетерпеливое оханье слышится в двух шагах, и между розовых корней хлеба лезет перепел. Тут он уже не мчится сумасшедшим бедуином, а как-то плетётся, тяжело дыша и беспрестанно оглядываясь во все стороны. Ещё раз помануть его уже никак не возможно, потому что самый тихий звук вабилки заведёт птицу дальше, чем нужно. Тут только лежишь и, удерживая смех, смотришь под сетку, а перепел все лезет, лезет, шумя стебельками хлеба, и вдруг предстаёт глазам охотника в самом смешном виде. Кто имел счастье живать летом на Крестовском или преимущественно в деревне Коломяге и кто бродил ранним утром по тощим полям, начинающимся за этою деревнею, тот легко может представить себе наших перепелов. Для этого стоит припомнить чинного петербургского немца, преследующего рано, на зорьке, крестьянских девушек. Немец то бежит полем, то присядет в рожь, так что его совсем там не видно, то над колосьями снова мелькнёт его чёрная шляпа; и вдруг, заслышав весёлый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнёт и, никого не видя глазами, водит во все стороны своим тевтонским клювом. Панталонишки у него все подтрепаны от утренней росы, оживившей тощие, холодные поля; фалды сюртучка тоже мокры, руки красны, колена трясутся от беспрестанных пригинаний и прискакиваний, а свёрнутый трубкой рот совершенно сух от тревог и томленья. Таков бывает и перепел, когда, прекращая стремительный бедуинский бег между розовыми корешками высоких тоненьких стеблей, он тает от нетерпеливого желания угасить пламень пожирающей его страсти.
Толчётся пернатый сластолюбец во все стороны, и глаза его не докладывают ему ни о какой опасности. Он весь мокр, серенькие пёрышки на его маленьких голенях слиплись и свернулись; мокрый хвостик вытянулся в две фрачные фалдочки; крылышки то трепещутся, оживляясь страстью, то отпадают и тащатся, окончательно затрепываясь мокрою полевою пылью; головёнка вся взъерошена, а крошечное сердчишко тревожно бьётся, и сильно спирается в маленьком зобике скорое дыхание. Метнётся отуманенная страстью пташка туда, метнётся сюда, и вдруг на вашей щеке чувствуется прикосновение холодных лапок и мокрого, затрёпанного фрачка, а над ухом раздаётся сладострастный вздох. Надо иметь много равнодушия, чтобы не рассмеяться в такую минуту. Самый серьёзный русский мужичок, вабящий перепелов в то время, когда ему нужно бы дать покой своим усталым членам, всегда добродушно относится к обтрёпанному франту. «Ах ты, поганец этакой!» – скажет он с ласковой улыбкой и тихонько опустит пернатого чёртика в решето, надшитое холщевым мешочком.
Такая чудотворящая ночь предшествовала тому покойному утру, в которое Пётр Лукич Гловацкий выехал с дочерью из Мерева в свой уездный город. От всякой другой поры подобные утра отличаются, между прочим, совершенно особенным влиянием на человеческую натуру.
Человек в такую пору бывает как-то спокоен, тих и бескорыстен. Даже ярмарочные купцы, проезжая на возах своего гнилого товара, не складают тогда в головах барышей и прибытков и не клюют носом, предаваясь соблазнительным мечтам о ловком банкротстве, а едут молча, смотря то на поле, волнующееся под лёгким набегом тёплого ветерка, то на задумчиво стоящие деревья, то на тонкий парок, поднимающийся с сонного озерца или речки.
Редко самая заскорузлая торговая душа захочет нарушить этот покой отдыхающей природы и перемолвиться словом с товарищем или приказчиком. Да и то заговорит эта душа не о себе, не о своих хлопотах, а о той же спокойной природе.
– Ишь птица-то полетела, – скажет ярмарочник, следя за поднявшейся из хлебов птахою.
– Да, – ответит товарищ или приказчик. И опять едут тихо.
– Должно, у неё тут где-нибудь дети есть, – опять заметит ярмарочник.
– Надо так рассуждать, что есть дети, – серьёзно ответит приказчик. И опять разговор оборвётся, и опять едут тихо.
Женни с отцом ехала совсем молча. Старик только иногда взглядывал на дочь, улыбался совершенно счастливой улыбкой и снова впадал в чисто созерцательное настроение. Женни была очень серьёзна, и спокойная задумчивость придавала новую прелесть её свежему личику.
На половине короткой дороги от Мерева к городу их встретил меревский Наркиз. Конторщик скоро шёл по опушке мелкого кустарника и, завидев Петра Лукича, быстро направился к дороге.
– Здравствуйте, батюшка Пётр Лукич! – кричал он, снимая широкодонный картуз с четырехугольным козырьком.
– Здравствуйте, Наркиз Фёдорович, – отвечал Гловацкий. Лошадь остановилась. – Охотился?
– Да, половил перепелочков немножко, Пётр Лукич.
– Ты сам-то, брат, точно перепел, – улыбаясь, заметил смотритель.
– Да ведь, батюшка, отрепишься с ними, с беспутниками. Это уж такая дичь низкая. Наркиз, точно, был похож на перепела. Пыль и полевой сор насели на его росные сапоги и заправленные в голенища панталоны; синий сюртучок его тоже был мокр и местами сильно запачкан.
За плечами у конторщика моталась перепелиная сетка и решето с перепелами.
– Что ж, как полевал?
– Много-таки, батюшка, наловил. Нынче они глупы в такую-то ночь бывают, – сами лезут.
– На что их ловят? – спросила Женни.
– А вот, матушка, на жаркое, пашкеты тоже готовят, и в торговлю идут они.
– Вы ими торгуете?
– Я? – Нет, я так только, для охоты ловлю их. Иной с певом удаётся, ну того содержу, а то так.
– Выпускаете?
– Нет, на что выпускать? – Да вот позвольте вам, сударыня, презентовать на новоселье.
– На что они мне?
– На что угодно, матушка.
– Ну, бери, Женни, на новоселье.
Наркиз поставил на колени девушки решето с перепелами и, простившись, пошёл своей дорогой, а дрожки покатились к городу, который точно вырос перед Гловацкими, как только они обогнули маленький лесной островочек.
– Узнаешь, Женичка? Вон соборная глава, а это Иван-Крестителя купол: узнаешь?
– Какое все маленькое стало, – задумчиво проговорила Женни.
– Маленькое! Это тебе так кажется после Москвы. Все такое же, как и было. Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь жёлтую каланчу? Это под городническим домом.
Женни все смотрела вперёд и ручкою безотчётно выпускала одного перепела за другим.
– Э, да ты их почти всех выпустила, – заметил Гловацкий.
– Да. Смотрите-ка, смотрите.
Женни вынула ещё одну птичку, и ещё одну, и ещё одну. На её лице выражалось совершенное, детское счастье, когда она следила за отлетавшими с её руки перепелами.
– Ты их всех выпустишь?
– Всех выпущу, – весело ответила она, раскрывая разом пришитый к решету бездонный мешок.
Перепела засуетились, увидя над собою вольное небо вместо грязной холщовой покрышки, жались друг к другу, приседали на ножках, и один за другим быстро поднимались на воздух.
– Вот теперь славно, – проговорила она, ставя на ноги пустое решето. – Хорошо, что я взяла их.
– Дитя ты, Женичка.
– Отчего же, папа, дитя; пусть они летают на воле.
– Их завтра опять поймают.
– Нет, уж они теперь не попадутся.
Гловацкий засмеялся. В его седой голове мелькнула мысль о страстях, о ловушках, и весёлая улыбка заменилась выражением трепетной заботы.
– Боже, Господи милосердный, спаси и сохрани её! – прошептал он, когда дрожки остановились у ворот уездного училища.
Глава одиннадцатая.
Колыбельный уголок
Пётр Лукич гловацкий с самого дня своей женитьбы отдавал женин приданый дом внаймы, а сам постоянно обитал в небольшом каменном флигельке подведомственного ему уездного училища. В этот самый каменный флигель двадцать три года тому назад он привёз из церкви молодую жену, здесь родилась Женни, отсюда же Женни увезли в институт и отсюда же унесли на кладбище её мать, о которой так тепло вспоминала игуменья. Училищный флигель состоял всегда из пяти очень хороших комнат, выходивших частию на чистенький, всегда усыпанный жёлтым песком двор уездного училища, а частию в старый густой сад, тоже принадлежащий училищу, и, наконец, из трех окон залы была видна огибавшая город речка Саванка. На дворе училища было постоянно очень тихо, но все-таки двор два раза в день оглашался весёлыми, резкими голосами школьников, а уж зато в саду, начинавшемся за смотрительским флигелем, постоянно царила ненарушимая, глубокая тишина. В этот сад выходили два окна залы (два другие окна этой комнаты выходили на берег речки, за которою кончался город и начинался бесконечный заливной луг), да в этот же сад смотрели окна маленькой гостиной с стеклянной дверью и угловой комнаты, бывшей некогда спальнею смотрительши, а нынче будуаром, кабинетом и спальней её дочери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я