https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/uglovie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Монашки съежились, сбились в один черный комочек, крестились испуганно – сгинь, сгинь, рассыпься! Где-то за окном хлопнули выстрелы.
В эту минуту подошел поезд.
На платформе бестолково бегали люди, штурмовали вагоны, как неприступную крепость. Подножки, переходы, буфера, крыши – все было облеплено шевелящейся черной массой народа. Словно отроившиеся пчелы, висели, бог знает за что уцепившись. Казалось, больше уже и лезть некуда и не за что держаться, но подбегали еще новые и каким-то чудом цеплялись, повисали, подтягивались, перекидывали мешки, лезли по телам, тащили за собой оставшихся внизу, муравьями карабкались на буфера, на крыши.
– Скорей к паровозу! – крикнул Николай. – Вон уже семафор открыли!
Рысью побежали к голове состава.
– Ах, как весево! – хохотала Муся. – Прелесть!
– Эй, комиссары! – кричали с крыши вагона. – Давай нам сюды бабу! На кой она вам!
Готовый к отправлению паровоз набирал пар. Из окошечка выглядывал, скалил зубы чумазый машинист.
– Я с тобой, Василенко! – помахал ему Николай.
– Давай лезь, – согласился машинист. Он был болотовский, чоновец, свой человек.
– Эх, черт! – огорчался Илья. – Так мы с тобой, Микола, и не доспорили!
– Ничего, доспорим, – засмеялся Алякринский. – Ты когда в Крутогорск-то?
– Да вот отвезу мать в деревню…
– Так все грустно сквадывается, – вздохнула Муся. – Все уезжают. Прямо пвакать хочется…
Вокзальный колокол прозвонил трижды.
– Давай, Алякринский! – позвал машинист. – Сейчас тронемся.
– Ну, мезанфан, – сказал Николай, – оревуар. Пока.
Он взялся за ручки трапа.
Со страшным железным скрежетом лязгнули сцепления, рожок пропел, тяжко ухнул паровоз. Мимо деревьев с вороньими гнездами, мимо вокзальной вывески «Болотов», мимо кирпичной водокачки и аккуратных домиков пристанционного поселка, облепленный людьми, похожий на исполинскую мохнатую гусеницу, потащился поезд.
А Муся вслед махала платочком.
Дяденька Положенцев
Суровым зимним утром в промерзший голый Крутогорск приехал Илюшка Рябов.
Поглядел на черный дым, что валил из седых окон, на пухлый голубоватый иней, облепивший голенастые тополя, на круглую ободранную тумбу, на которой шустрый паренек старался прилепить скверным клейстером желтый оберточный лист газеты «Крутогорская Коммуна».
И пошел к тетке Варваре.
Тетку эту, материну сестру, Илья видел всего один раз, когда в прошлом году приезжала она в Болотов «насчет хлебца», и мнение его о ней сложилось как о женщине простой и доброй. Но муж ее был определенно сволочь.
Егор Онисимыч Положенцев. Бывший хозяин вывесочного заведения «Палитра». Темный человек.
Илья, правду сказать, дяденьку и в глаза не видел, но крепко запомнилась одна фраза, покойным отцом оброненная однажды в разговоре с матерью: «От Ёрки, от живоглота, кроме пакости, чего ожидать?» Ёрка-живоглот – это и был дяденька Положенцев.
По бумажке, где был записан адресок, Илья нашел тетку.
– Ах-ах! – замахала она толстенькими ручками. – Илюшечка! Фу, батюшки, подумайте, какой красный кавалер! Погляди, Ера!
Егор Онисимыч молча, опасливо покосился на громоздкую кобуру маузера, болтавшуюся на пламенном бедре племянника.
– Тетя Варя, – сказал Илья, – ладно, я у вас жить буду?
– Ну что ж, – вздохнула, пригорюнилась тетка, – живи… Ты что – комиссарить, что ли, станешь?
– Что за глупое слово – комиссарить! – сдвинул тонкие размашистые брови Илья. – Я учиться приехал. На художника.
– О! – удивилась и словно бы обрадовалась тетка. – На художника! Слышишь, Ера?
Егор Онисимыч опять ничего не сказал, только презрительно гукнул в рыжеватые унтерские усы. Был он мал, краснолиц, желтые глаза бегали прытко, как два таракана.
«Он что – немой? – подумал Илья. – Вот тип!»
– Ну, давай, давай! – засуетилась тетка. – Тащи сюда сундучок-то…
Теснясь, цепляясь за какие-то шкафы и ящики, протиснулись из полутемной прихожей в комнату. Тут были два окна с морозными папоротниками на стеклах, буфет – черное чудище, весь в резьбе, в страшных деревянных рожах, фикусы в кадках, стол, накрытый пестрой клеенкой, венские гнутые стулья. На стенах – множество картинок в позолоченных рамках: розовые купидоны с перламутровыми крылышками, синее море, белые лебеди, девица в кисее, с арфой в руках, летящая по звездному небу, – все Егорово рукоделье.
В полуоткрытую дверь виднелась вторая комната: кровать с блестящими шишечками, комод, в углу – иконы в золотых, в серебряных фольговых ризах и опять-таки – картинки, картинки, картинки…
Илья поставил сундучок в угол и пошел отыскивать художественную школу – Хутемас.
Разноцветные бабы
Голые бабы неслись в сумасшедшем потоке.
Голубые, фиолетовые, красные, зеленые, охристые. Синие с чернотой, как бы тронутые тлением.
Одна висела кверху ногами, лиловая, с пыльцой, как ранняя слива.
Вихрь голых тел.
Это было похоже на картинку художника Густава Доре из толстой книги, которую видел в Болотове, у Алякринского: гонимые бурей, нагие грешники в аду. Книга называлась «Божественная комедия».
– Вот посиди тут, – сказал благообразный гражданин с пушистой буржуйской бородой, аккуратно расчесанной на два седоватых веника. – Утренние занятия кончились, а вечерние – с пяти.
– Вы кто? – спросил Илья. – Тоже художник?
– Избавь бог, – обиделся бородач. – Я завхоз.
Он ушел, оставив Илью в огромной, провонявшей красками и лаком комнате, наедине с разноцветными бабами.
В этой чертовщине надо было разобраться, рассмотреть все досконально.
И прочее
Двенадцать голенастых мольбертов на деревянных куриных лапах торчали вокруг неуклюжего возвышения, где покрытый ковром в разлапистых розанах, скрывая под ними свою неказистую дощатость, стоял обыкновенный топчан.
Нагие женщины, так дерзко окружившие Илью, изображены были лежащими именно на ковре. И несмотря на явную несхожесть бесстыдниц друг с дружкой, что-то все же и общее у них находилось.
Этим общим были аляповатые розаны.
На других мольбертах господствовала глиняная обливная корчага. Рыжая, коричневатая, с чернотой и прозеленью, она пялилась как древнее языческое божество. Пара крупных картофелин – бугорчатых, с белыми глазками ростков – на грубой холщовой скатерти. Складки серой холстины, написанные чистым кобальтом, синели, как тени на потемневшем мартовском снегу.
И еще были натюрморты. С расписным чайником. С растрепанной книжищей в ветхом кожаном переплете. С гипсовым слепком великанской ноги. С голубовато-белой головой Аполлона. Сам же светозарный ютился в темном захламленном углу, таинственно, призрачно белея своими совершенными формами. Яркая шаль, тканная зелеными листьями и пунцовыми гроздьями рябины, была пренелепо накинута на округлые могучие плечи бога.
Здесь, среди хлама, так же робко таились и другие: Артемида-охотница, мужиковатый Геракл, великолепно гривастый Юпитер.
Олимп пребывал во тьме и забвении. Толстый слой бархатистой пыли плотно прикрывал классические тела небожителей. Белыми слепыми глазами печально и даже, пожалуй, осуждающе поглядывали боги на синих, на фиолетовых баб, на корчажку, на чайник.
Об Илье
Он потянулся к художеству очень рано – лет с восьми. Самоварным угольком марал на стенах домов, на заборах. Однажды его выпороли ремнем за то, что испачкал белую, только что покрашенную стену железнодорожной казармы. Отведав ремня, рисовать на стенах остерегался, огрызком карандаша мусолил на случайных клочках бумаги, на старых газетах.
Позднее школьный учитель подарил ему черную лакированную коробочку акварельных красот и цветные карандаши. Илья принялся копировать с известных открыток: витязь на распутье, сосны во ржи и так далее. Радовался по-детски, что получалось как на открытке: сосна, небо, облачко…
Но, став бойцом Революции, решительно отрекся от подобной буржуазной муры. На двери крохотной избушки, где жила его семья, изобразил серп и молот, разорванные цепи и в длинных лучах – восходящее солнце.
Солнце Мировой Революции.
Вокзальные великаны со свитком были также его созданием.
Воинствуя в одиночку против буржуазного искусства, он думал, что в Крутогорске встретит какую-нибудь розово-голубую дребедень, мещанскую, пустую, бессмысленную красивость. Но бешеный хоровод лиловых голых ведьм и черная корчага поразили его. Он понял, что воевать ему тут не с кем, надо только постараться направить крутогорских ребят по единственно важному и нужному пути – революционному.
Он почувствовал себя вождем, полководцем. Еще без армии, еще даже не принятый в круг этих отчаянных сорвиголов, которые так дерзко пишут обнаженную натуру, ставя подрамник с холстом кверху ногами.
Сонечка
Ровно в пять пришла Сонечка.
Маленькая, розовая, как яблочко-ранет, в белой меховой шубке, черноглазая, с дивным темным пушком над яркой верхней губкой…
– Ого! – насмешливо пропела она, оглядев Илью. – Откуда ты, прелестное дитя?
Илья покраснел дочерна. Проклятая низкорослость! «Дитя»… Рывком передернул на ремне кобуру, строго сказал:
– Хотел бы поступить. Что требуется?
– Да ничего, – пожала плечами Сонечка. – Идемте, я вас оформлю.
В крохотной стеклянной, похожей на диковинную птичью клетку комнатушке, каким-то чудом прилепившейся к лестничной площадке, записала фамилию, имя, год рождения, партийность и выдала Илье два листа серой оберточной бумаги.
– Мольберт выберете сами, – опять-таки не сказала, а пропела Сонечка. – А пистолет у вас настоящий?
Илья расстегнул кобуру, показал.
– Вон вы какой! – удивилась Сонечка. Голос у нее был, как у иволги.
Старик Валиади
Человек десять за складными мольбертами ломали угольки о шероховатую, со щепочками бумагу.
Освещенный двухсотсвечовой лампой, на помосте сидел давешний гражданин с двумя монархическими бородами – завхоз. Десять подобных ему волосатых стариканов понемногу обозначались на десяти серых листах, прикрепленных к мольбертам канцелярскими кнопками.
Было тихо, хорошо. Скрипели угли. Мягко шлепали тряпки, сбивая с бумаги неверные штрихи.
Потрескивала золотисто-оранжевая от жары железная печка. Стеклянная стена с наступлением темноты сделалась сине-черной. За нею совершали медленный путь созвездия северного полушария, перемешиваясь с тусклыми, неподвижными огоньками запушенных морозом городских окон.
Человек с глазами Льва Толстого похаживал между мольбертами. Иногда сдержанно, вполголоса басил, посмеивался хрипловато. Рокотал, останавливаясь возле рисующего.
Это был художник Валиади.
Он велел Илье рисовать вздыбленную лошадь.
– Непременно, непременно обратите внимание на голову и ноги. Общая ошибка: голову почему-то преуменьшают, мельчат, а ноги делают тоньше. Но ведь не арабский же скакун, помилуйте, – простая деревенская коняга. Глядите, какие у нее крепенькие… – Он постучал широким желтым ногтем по гипсовым ногам лошади. – Да, да… Строже соразмеряйте пропорции. Алгеброй, так сказать, гармонию…
Илья чуть было не брякнул, что плевать ему на всю подобную чепуху, и на гипсовых в том числе лошадок. Что не для того он приехал в Крутогорск. Что искусству нашему революционному ни на черта не нужны ни эти подозрительные старики с двойными буржуйскими бородами, ни эти гипсовые лошадки…
Что надо писать грандиозно! Во славу Революции! На брандмауэрах домов! На белокипенных стенах златоглавого собора! На мостовых, наконец!
Широко и плакатно!
Агитировать против старорежимной сволочи – кулачья, попов, Черного Барона!
Против многоглавой гидры контрреволюции!
Ах, как хотел сказать все это… Даже, может быть, крикнуть по-митинговому.
Да вдруг оробел чего-то. Потерялся.
И вот сидит, кончиком карандаша перед глазом измеряет пропорции дурацкой лошадки: голова, ноги, летящий по ветру хвост…
Видел бы Николай!
Вот именно – в полете!
Но нет, знаете ли, это уж форменная дурь!
Уверенными, энергичными линиями строит Илья на сером листе мощный и вместе с тем легкий корпус прянувшей лошади. Сердито, закусив губу, слегка откинувшись назад, прищуривается, проверяет – так ли?
Так!
Вся в прыжке, в стремлении вперед и ввысь.
– А-а! – рокочет за спиной Валиади. – Отлично… отлично! Теперь хорошенько проработаем мускулатуру. Глядите, как вкусно прочерчиваются эти бугры – от холки к груди… и дальше – к колену… Ах, интересно!
В его восклицаниях – детская непосредственность, простодушие, как бы ребяческое увлечение игрой. Но еще и какая-то алчная плотоядность. Он удаляется, причмокивая, словно облизываясь на сладкий кусок.
«М-м… мускулатура…» – Илья сосредоточенно морщит лоб. Ему жарко. Он с треском отстегивает ремень с кобурой, скидывает кожушок. Все это валит на пол, возле табуретки. На мгновение мелькает мысль: застиранная рубаха, заплата на плече…
Э, черт с ней, с заплатой!
«Мус-ку-ла-ту-ра!» – скалит Илья мелкие злые зубы.
Не в мускулатуре дело, товарищ. И не в буграх на груди. Подумаешь – вкусно! Совершенно не важно, что эта лошадь – лошадь, домашнее животное, что ходила по лужку, щипала травку… и прочее. Важно и значительно то, что она – в буревом движении. В полете… Да, да, вот именно – в полете!
Да-е-о-о-шь!
Как песня, нечаянно сложилось, вычертилось то, чего, сказать по правде, и сам Илья не ожидал: в клубящемся пространстве летел огнедышащий конь.
Простая крестьянская коняга – крепкие косматые ноги, тяжелая крупная голова (пропорции, пропорции, товарищ Валиади!), тощая репица, свалявшийся хвост…
Но ведь летит… Летит!
– Да-ё-о-шь!
Летящего на серой бумаге коня всадник оседлывает так стремительно, как вряд ли и взаправду оседлал бы. Приподнявшись на стременах, весь вперед, в атаку устремленный, с клинком, занесенным над головой…
– Да-ё-о-шь! Рубай гадов!
Крошится уголь. Льняной чуб треплется над глазами, мешает. Кажется, даже ветер степной свистит в ушах.
Рука с клинком нехороша: вывихнута.
Шлепает по бумаге тряпка, сбивает угольную пыль. От бумаги – темные облачка, словно шрапнельные разрывы. А рука опять не на месте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я