https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сканирование, вычитка, fb2 Chernov Sergey
«Кораблинов В. За это готов умереть. Алые всадники (роман, повесть)»: Центрально-Черноземное книжное издательство; Воронеж; 1981
Аннотация
«… Под вой бурана, под грохот железного листа кричал Илья:
– Буза, понимаешь, хреновина все эти ваши Сезанны! Я понимаю – прием, фактура, всякие там штучки… (Дрым!) Но слушай, Соня, давай откровенно: кому они нужны? На кого работают? Нет, ты скажи, скажи… А! То-то. Ты коммунистка? Нет? Почему? Ну, все равно, если ты честный человек. – будешь коммунисткой. Поверь. Обязательно! У тебя кто отец? А-а! Музыкант. Скрипач. Во-он что… (Дрым! Дрым!) Ну, музыка – дело темное… Играют, а что играют – как понять? Песня, конечно, другое дело. «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки»… Или, допустим, «Смело мы в бой пойдем». А то я недавно у нас в Болотове на вокзале слышал (Дрым!), на скрипках тоже играли… Ах, сукины дети! Душу рвет, плакать хочется – это что? Это, понимаешь, ну… вредно даже. Расслабляет. Демобилизует… ей-богу!
– Стой! – сипло заорали вдруг откуда-то, из метельной мути. – Стой… бога мать!
Три черные расплывчатые фигуры, внезапно отделившись от подъезда с железным козырьком, бестолково заметались в снежном буруне. Чьи-то цепкие руки впились в кожушок, рвали застежки.
– А-а… гады! Илюшку Рябова?! Илюшку?!
Одного – ногой в брюхо, другого – рукояткой пистолета по голове, по лохматой шапке с длинными болтающимися ушами. Выстрел хлопнул, приглушенный свистом ветра, грохотом железного листа…»
Владимир Александрович Кораблинов
Алые всадники
Часть первая
Концерт на вокзале
Вокзал, туго набитый людьми, гудел ровно, как молотилка на гумне. Солдатские шинели, полушубки, городские пальтишки с потертыми барашковыми воротниками, папахи, малахаи, картузы, серые шали, замотанные так, что лица не видать. Раненый красноармеец с забинтованной рукой. Чумазый беспризорник. Бабы-мешочницы. И даже, бог весть откуда взявшиеся, три монашки, вороньей стайкой сбившиеся на вокзальной скамейке, в темном углу – подальше от любопытного глаза.
Над всем этим людским скопищем, до самого закопченого потолка, великая картина вставала: крестьянин и рабочий вздымали развернутый свиток, на котором пламенела надпись: «Владыкой мира будет труд!» Под ногами же сих аллегорических мужиков возвышался грубо сколоченный из неоструганных досок помост, на котором метался патлатый субъект в широченной, похожей на колокол бархатной блузе. Он бесновался, шаманил. Подыгрывая себе на крошечной концертинке, выкрикивал нелепые слова:
Два дуралея,
Сидя в аллее,
Читали Пушкина стишки…
«Скажи нам, Саша,
О гордость наша,
Когда уйдут большевики?»
Десятка два людей окружали помост.
– Ну, распросукин же сын! – похохатывали. – Ну, спец, туды его!
А тот верещал, польщенный:
– Вы не кумекайте,
Не кукарекайте, –
Ответил Пушкин им стишки. –
Когда верблюд и рак
Станцуют краковяк,
Тогда уйдут большевики!
– О, сволочь! – восторгались слушатели. – Так и режет, паскуда! Так и режет!
– Давай, парень!
– Сыпь!
Награжденный хохотом и недружными хлопками, артист, кланяясь, задом попятился с помоста. На его место вышли музыканты – три скрипки и виолончель.
Проникновенно и ласково зазвучала старинная мелодия. На какое-то время в проплеванном и прокуренном зале притихло. Слишком уж по-человечески, трогательно, душевно запели двойные ноты скрипок, печально, как бы горюя и прощая, вздохнула виолончель.
Но музыка продолжалась с минуту лишь, ее заглушили тревожные, злые крики:
– Куды прешь, ай заслепило? Не видишь – арестованные!
Их было трое. Бородатые, понурые мужики в залатанных овчинных полушубках, в рыжих халатах из каляной домашней армячины, в разбухших от неожиданной оттепели мокрых валенках. Грязные холщовые сумки горбами топорщились за унылыми спинами.
Два мужика были пожилые, сивые. Третий же им в сыновья годился – лет под тридцать, самое большее. Черная щетина на давно не бритых щеках, обвисшие усы, глубоко запавшие колючие, настороженные глаза. Он и одеждой отличался от товарищей: под азямом – солдатская шинель, на голове – островерхая буденовка.
Усталые, сердитые конвоиры, согнав со скамейки перепуганных монашек, усадили арестантов и сами сели по бокам, закурили.
– По хлебу ай бандиты? – деловито спросил у конвоира сидящий рядом старичок в хорошем романовском полушубке и в глубоких, надетых на валенки калошах.
Конвоир промолчал.
– Нашел у кого спрашивать! – презрительно сказал арестант в буденовке. – Он, тютёк, чего знает? Ему сказали: «веди!» – он и ведет… Ты у их у главного сволоча спроси, вон у энтого… у кожаного.
На красивом, искрившемся в усмешке лице арестанта явственно проступил розовый длинный, сбегавший от виска к губе шрам. Тот, на кого он указывал, стоял нахмурясь, пощипывая рыжеватый клочок мефистофельской бородки, поблескивая стеклами пенсне. Это был товарищ Силаев, губпродкомиссар, (лицо известное всей губернии. Знавал его, видимо, и любопытствующий старичок.
– По хлебу, значит, – успокоился он, сложил на животе руки и, отвернувшись, беззвучно зажамкал губами, словно жуя.
– Как? – спросила старая монашка, думая, что старичок обращается к ней.
– Своя своих не познаша! – хихикнул в ладошку старичок. – Своя своих… те?тери-я?тери…
– Дал бы господь, чтоб они эдак все друг дружке глотки перегрызли… о, господи!
– К тому и идет, божьи старушки. Везде у них свара.
– Как, сударь, в святом писании: брат на брата…
– И тут им конец, – вставила другая монашка.
– Что-то, мать, не видать конца… – сумнительно пожамкал старичок.
Арестованные сидели смирно, удивленно поглядывая на помост, где снова бесновался патлатый из агитбригады Дорпрофсожа:
И вот опять мы, братики,
Дожили до беды:
Куда ни кинь – плакатики
«Не пей сырой воды!»
А если нахлебаешься,
То сам же и раскаешься,
Когда тебя холера заберет…
– Хо-хо! – восхищались слушатели. – Вот режет, вот режет, стервуга!
Николай и Илья
Зимний день на вторую половину перевалил, стало смеркаться. Дрожащим, мигающим светом вспыхнули тусклые электрические лампочки. Давно не мытые потные стекла окон нарядно засинели.
– Э, браток! – окликнул конвоира молодой мужик в буденовке. – Слышь, эй! Как бы, друг, это… до ветру мне…
– – А, чтоб тебя! – с досадой плюнул конвойный. – Два раза уже бегал, никак не опорожнишься… Поглядывай хорошенько, Савчук, – обратился он к товарищу, вставая и оправляя ремень винтовки. – Ну, пошли, что ль…
В дверях они столкнулись с двумя молодыми людьми, почти мальчиками.
– Осади! – коротко приказал конвоир.
Входившие оборвали разговор, посторонились. Один был в серой гимназической шинели, туго перетянутый солдатским ремнем, в солдатской папахе с нашитой красной звездочкой и казался старше своего товарища. У того из-под белого заячьего малахая такие ясные синели глаза, такие розовые круглились щеки, такие льняные выбивались кудри, и весь он, коренастенький, коротышечка, в своем овчинном кожушке и в пламенно-красных пузыристых галифе, таким выглядел сосунком, что внушительно отвисшая на ремне громадная деревянная кобура грозного маузера просто в тупик ставила: да кто же это доверил боевое оружие такому младенцу?
– Так вот, брат, – задиристо продолжал малахай прерванный разговор. – Я, конечно, тебя очень уважаю… хоть ты и интеллигент, и в гимназии обучался и все такое… Но уважаю, заметь, не за дурацкую твою ученость, не за разные там синусы-косинусы и прочую муру, а за твой революционный дух!
Гимназист усмехнулся добродушно.
– Мерси, – сказал. – Но ты, моншер, входи все-таки, чего ж мы с тобой двери-то загородили…
– И нечего скалиться! – сердито крикнул малахай. – Я верно говорю: революционный дух! Но черт бы тебя побрал, Миколка, как же ты можешь нести такую чепуху: Репин, Шишкин… все эти никчемные пейзажики, жанрики…
Они вошли в вокзал. В тучах синего махорочного дыма робкими красноватыми точками перемигивались лампочки. С наступлением сумерек тут как-то потише стало, поспокойнее. Многие дремали. Понурив головы, сидели арестованные мужики. Приглушенно, нараспев вычитывала монашка:
– Порушили, сударь, порушили… Ос-с-пыди! Как теперь жить станем? Грех, суета… шум мирской… О-о-хо-хо!
– Эт-т што… – шелестел старичок. – Всех рушат. Расторгуевых фирму слыхала? Эт-т мы, значит. Три дома на Дворянской, завод, гостиница – все как есть ухнуло… Но погодите! Уверяю, сторицей воздастся.
– Ай слушок какой?
– Да бог-то!
– Ну рази што… – разочарованно протянула монашка.
А на помосте не умолкали. Рыжая чахоточная девица сердито барабанила по клавишам разбитого рояля, а бритый, с голубыми актерскими щеками брюнет старательно выводил:
– Я-а-мщик, не гони лошадей…
Бригада Дорпрофсожа, видно, не задаром ела государственный хлеб.
Илья и Николай
Шагая через мешки, через спящих людей, двое протиснулись в дальний угол и устроились на подоконнике. Малахай продолжал наскакивать на гимназиста.
– Нет, ты скажи, скажи – ну, к чему они нам сейчас, все эти твои «Крестные ходы в Курской губернии», все эти «Корабельные рощи» и «Аленушки»? К чему?
– Да чем они тебе помешали? – улыбнулся Николай.
– Вот здорово – чем! Да тем, прежде всего, что отвлекают наше внимание от классовой борьбы… Мозги нам затирают! Понял? Ах-ах, «Над вечным покоем»! Ах-ах, «Березовая роща»! А он, враг-то – видал? – не дремлёт! Вон они, голубчики… – Малахай кивнул на арестованных. – Их, брат, ежели вовремя за руку не схватить, так они республике нашей такой «крестный ходик» покажут, что держись! Да смешно, в конце концов, мне это тебе – именно тебе – говорить!
– Занятный ты тип, Илюшка! – сказал Николай. – Видал я тебя в бою – вояка, Кузьма Крючков… Но ведь это в бою, моншер. В бою! А ты и в искусстве норовишь этак же, по-крючковски: бей! коли! руби! Нет, Илюха, в искусстве так нельзя, искусство не признает насилия.
– Ну, ежели я – занятный тип, – Илья уже и вовсе рассвирепел, – так что ж тогда о тебе сказать? Предревкома! Герой! Коммунист! А рассуждаешь, как… как…
Он вытаращил глаза, не находя в запальчивости нужного обличительного слова.
Муся
– Вот это миво! – кокетливо картавя и слегка обиженно протянула хорошенькая, похожая на святочного ангелочка девушка, пробираясь к подоконнику, на котором сидели ребята. – Очень, очень миво… Ничего не сказав, не простився… Я совершенно свучайно узнава…
– Вы?! – Николай спрыгнул с подоконника, покраснел. – Ради бога, не сердитесь, Муся… Меня никто не провожает, я даже маму уговорил не приходить. Вот видите – один Илюшка…
– А я тебя ничуть и не провожаю! – фыркнул Илья. – Просто интересный, принципиальный разговор… Надо было доспорить, пока ты не уехал. Я потому и пришел, а вовсе не платочком помахать.
– Нет-нет, вы звой, Коля… Очень звой!
Она кокетничала напропалую, покусывала верхнюю губку, постреливала бархатными глазками. Сладковатый запах духов нежным легким облачком реял возле нее.
Серые шали зашушукались. Сердито зажевал, зажамкал старичок. Конвойный поправил папаху. Кожаная комиссарская куртка приосанилась.
– Звой! Звой! – щебетала Муся. – Неужели забыли все? Неужели?
– Ну что вы, как забыть… Ведь с детства внаем друг друга, росли вместе…
– Детство? – расхохоталась Муся. – Ах, вы какой! А помните? Бав гимназический, и мы с вами…
– Может, хватит? – грубо оборвал ее Илья. – Вечер воспоминаний считаю закрытым, а то от этого лирического винегрета не продохнешь.
– Ну за что вы меня ненавидите, Илюша? – жалобно сказала Муся.
«Действительно, – подумал Николай, – зачем же так грубо?» Искоса укоризненно взглянул на Илью: чересчур, мол, братишка. Презрительно поджав губы, тот стоял, неприступный.
– Пойдемте, Коля, – шепнула Муся. – Мне ужасно, ужасно много надо вам сказать…
Они отошли в сторону, поближе к помосту, где синещекого певца сменил пестрый фокусник в чалме и полосатом халате. Он тянул изо рта разноцветные ленты, тянул и тянул, лентам конца не было, а вокруг столпилось множество людей, ахали, хохотали, восторженно хлопали в ладоши. Никому не было дела до Муси и Николая. Взявшись за руки, они стояли, прижавшись друг к другу. И ничего не сказала Муся, а только смотрела в глаза Николаю, и он ей в глаза смотрел, и это и был их разговор. О чем? Боже мой! Да о чем же…
Побег
Эта чертова Муся!
Илья ненавидел ее всю, с головы до ног. За то, что всегда пахла духами, за кокетливую картавинку, за атласные нежные ручки, за то, что вышла из того проклятого, чуждого мира, который породил такие дурацкие штучки, как любовные стишки, чувствительные романсы и прочую буржуазную муру.
Эта Муся!
Ну, чего, спрашивается, с какой стати приперлась на вокзал? Какие-то пошлые намеки: «Помните? Бал…» Вот кривляка!
Ужасно злило, что такой аховый малый – Николай Алякринский, пламенный революционер, боевой товарищ, разводит с ней эту буржуйскую канитель.
И уже готовы были сорваться с губ злые, обидные слова про чертов «бав» (обязательно передразнив Мусину картавинку!), про всяческие эти мещанские фигли-мигли, уже готов был Илья взорваться, нелепо и глупо сорваться, завраться, как вдруг по валу словно ветер пролетел: хлопнула дверь, фокусник подавился испуганно, замер с открытым ртом, и ленты, видно, кончились у него… Злобно ляскнули винтовочные затворы. Громыхая пудовыми ботинками, пробежали два вокзальных милиционера. Толпа колыхнулась в том углу, где сидели арестованные. И тревожное тюремное словцо «побег» как бы красноватым сигналом мигнуло раз и два сквозь сизую муть табачного дыма и сумерек.
Старичок оживился, хихикая рассказывал монашке:
– Повел, слышь, до ветру… Солдат эт-т у нужника караулит, прохаживается, а там, слышь, в задней стенке доска была оторватая. Хват, видать, малый-то!
Он гримасничал, рассказывая, захлебывался, шлепал беззубым ртом.
– Бежал! Бежал! – только и слышалось в зале.
Конвойный, оставшийся теперь с арестантами один, вскочив, стучал прикладом об пол, грозился стрелять при малейшем движении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я