Скидки, аккуратно доставили 

 

Или обратный пассажир? Завидная внешность, современного типа: крепок, спортивно сложен. Легкий серый импортный костюм, недорогой, но элегантный, нейлоновая рубашка… Достают же где-то, черти! По блату, конечно, в продаже таких рубашек не найдешь… Да, такой робеть, размышлять и теряться не станет. Парень явно стандартизированный, не бог весть что, самая обычная, распространенная заурядность, да зато при нем все, что надо: полная, с добавкою самодовольства, уверенность в себе, подтвержденное опытом знание того, что на девушек он действует притягательно и никаких с ними осечек у него быть не может…
Парень вынул сигарету, смял пустую пачку и небрежным каким-то пижонским щелчком, еще больше возбудившим Костину неприязнь, отправил в сторону от себя, в воду. Потом он подошел к Косте прикурить. Руки его – крупные, грубоватые от мускулатуры, взращенной спортом, в густом шоколадном загаре, будто отлитые из бронзы, были с холеными, обработанными пилочкой, ногтями; на среднем пальце блестело тонкое золотое обручальное кольцо.
На Костю парень даже не взглянул – ткнулся в его сигарету своею, пыхнул дымком, кивнул в знак благодарности и вновь принялся прохаживаться у края причала.
«Кастрополь» уже показался из-за мыса.
Косте стало и в самом деле страшно оставаться так открыто, в какой-то полной обнаженности на голом бетоне, под устремленными на него с катера взглядами. Поднявшись с лавки, он, торопясь, точно убегая, со стыдом чувствуя, что это – позорно, но не в силах ничего с собой поделать, побороть свою трусость, пошел с причала. Там, где бетонная полоса смыкалась с берегом, стояли киоски, будочка кассы. Костя остановился подле них. Здесь он почувствовал себя как-то защищенней. Сердце его билось, его утяжеленный, увеличенный ком ударял изнутри так сильно, что при каждом ударе грудь Кости прикасалась к ткани рубашки…
Притормаживая, катер взвыл сиреной. Матрос поймал канат, кинулся с ним к чугунной вделанной в бетон тумбе. Катер притерся боком к причалу, и пассажиры, теснясь, стали сходить.
Костя смотрел в таком напряжении, что мелькающие фигуры моментами сливались в его глазах в сплошное разноцветное пятно. Уже весь причал был заполнен народом. Мимо Кости текли лица, говор, смех. Уже на катере осталась совсем маленькая кучка пассажиров. Матрос, примотавший к чугунной тумбе канат, отмотал его от тумбы и держал, натянув, руками, готовый отдать его на катер, как только сойдет последний пассажир.
Наконец мелькнула белая с глубоким вырезом маечка, клетчатая юбка. Таня спрыгнула с катера так легко и воздушно, точно была невесомой, с протянутой вперед рукою, которая, через два ее легких шага, соединилась с рукою того парня, что прикуривал у Кости. Он стоял возле катера. Это ее он ждал, этот парень с обручальным кольцом на руке, ее пришел встречать сюда, на причал…
Таня, улыбающаяся, что-то говорящая ему, взяла его под руку, на миг, в порыве ласки, припав к его плечу щекою, своим плечом, как встречаются, когда очень любят, когда близки и скучают в разлуке, если даже она коротка, даже всего несколько часов. Продолжая улыбаться, оживленно говорить, с лицом, обращенным к парню, она пошла вместе с ним по причалу навстречу Косте, и было видно, что сейчас, в эти минуты, они отъединены ото всего, что вокруг, весь мир сейчас для них – это только они, двое, и ничего больше они не ощущают и не способны ощущать.
Они прошли совсем близко от Кости. Он увидел Таню в расстоянии шага от себя, увидел ее глаза, полные счастливого света, не оставляющие никакого сомнения, лицо, не забытое Костей ни в одной своей подробности, с крошечной родинкой на левой щеке, обнаженные в улыбке зубы… Волосы у нее остались прежние – светлые, длинные, без всяких ухищрений, в какой-то полной свободе ниспадающие до худеньких ее плеч. Только концы их были слегка подвиты… Правая ее рука тоже лежала на руке парня – с узенькой, слабой, нежно, неярко тронутой загаром кистью. Желтым огоньком взблеснуло на ее руке и проплыло мимо Кости тонкое обручальное колечко…
Завороженно, точно под действием магнита, Костя повернулся за ними вслед, провожая их глазами, и смотрел на них неотрывно, пока они подымались в гору по кипарисовой аллее. А когда они исчезли в ней, он все равно продолжал смотреть в ее глубину и еще, наверное, целых пять минут видеть на фоне темной зелени кипарисов легкий, сотканный как бы из беловатого тумана, тоненький, тающий силуэтик, пока уже и это перестало мерещиться его глазам.
Потом в этой же аллее он сел на лавку, вынул сигарету, да так и забыл ее в пальцах.
Собственно, какая и на что могла быть у него обида? Жизнь движется неумолимо. Четыре года! А у них ведь даже простого знакомства не было… Она посмотрела на него, когда проходила мимо, мельком, а взгляд ее все же скользнул, Костя уловил это, но – не узнала… Конечно, она не помнит его. Тогда, в ту ночь, в том своем состоянии, она его просто не заметила…
Ну и пусть, и пусть! – даже с каким-то наслаждением от режущей горечи, затопившей, захлестнувшей все у него внутри, повторял самому себе Костя, желая сказать – пусть все так и останется от нее далеко в стороне, в неизвестности, как и было все это время. Ей это не нужно, а ему… И ему в таком случае не нужно ничего!
На этом решении надо было, наверно, успокоиться и примириться, но едкая горечь внутри продолжала его разъедать, и ему вдруг остро захотелось для себя какой-то отверженной, суровой и тяжкой жизни, на удивленье людям и в пример им, каких-то испытаний, через которые он пошел бы гордо, мужественно и достойно, несгибаемо и несломленно, в гордом одиночестве своей души – отныне и навечно, до конца своих дней! И еще захотелось, чтобы когда-нибудь она все-таки узнала об этом, спустя много-много лет, когда уже невозможно будет ничего поправить, ничего изменить…
Слабый от своего горя, чуть ли не качаясь, сторонясь людей и не глядя на них, он побрел в глубину парка со щемящей сладостью на сердце от своей приговоренности к вечному, гордому одиночеству, всем своим существом желая безотлагательно его отыскать и безотлагательно в него погрузиться.
Он плутал по аллеям долго, должно быть, с час, пока не вышел к площадке с зонтиками кафе, под которыми румяные, упитанные, жизнерадостные санаторники, погогатывая от избытка энергии и здоровья, поглощали кумыс, пиво и вино.
Малахитово-зеленые, в ярких наклейках бутылки из толстого стекла, выставленные в витрине павильона, произвели на него вдруг магически-притягательное действие.
– Налейте! – как-то совсем неожиданно для себя, еще за секунду не имея на это никакого желания, сказал Костя буфетчице, ткнув пальцем в одну из бутылок с мудреным названием, которое он даже не попытался прочесть.
– Есть «Черные глаза», – заговорщически, как великую тайну, которую она берегла специально для Кости, шепнула буфетчица, когда он выпил налитое вино – как воду, не разобрав ни запаха, ни вкуса. – Первый раз за все лето… Вам бутылочку? Две?
– Бутылочку, – сказал Костя, подпадая под колдовство заговорщического шепота буфетчицы, и еще чтобы выглядеть настоящим мужчиной, в уверенности, что он делает как раз то, что ему надлежит сейчас делать.
С теплой, липкой бутылкою, за которую буфетчица взяла с него что-то уж слишком большую плату, он ушел в глухую половину парка, где и без того темная чаща деревьев была накрыта вечерней, быстро густевшей сумрачной тенью, которую Ай-Петри набросил уже на все побережье и протянул даже дальше – на прибрежную часть моря, сделав воду местами холодно-синей, местами – бирюзово-лиловой.
Сев на мшистый камень, Костя вытащил из горлышка полиэтиленовую пробку и отхлебнул. Хваленое вино, предмет вожделения и рьяной охоты отдыхающих в Крыму, показалось ему противным: горьковато-терпкое, слишком сладкое, с привкусом жженого сахара и самой откровенной сивухи.
Морщась, он все же выпил половину бутылки, – больше в горло не полезло. Он поставил недопитую бутылку на камень и пошел, без цели и направления, просто потому, что душевное его состояние и вино, которое уже ударило в голову и в ноги, не позволяли ему сидеть на месте, а требовали движения, каких-то действий…
Парк выглядел первобытно, дико. Только дорожки, посыпанные гравием, обложенные по краю крупными морскими голышами, напоминали о человеке и свидетельствовали о его проникновении сюда; все же, что находилось по сторонам, представляло нетронутую природу: сплетенные, всплошную закрывавшие небо деревья, непролазно, непроходимо сомкнувшиеся кусты с ветвями в цепких колючках, гигантские каменные обломки, свалившиеся с Ай-Петри, причудливых форм, опутанные побегами плюща, обросшие жестким каракулем зеленовато-дымчатых лишайников. Все вместе это воспринималось как порожденье какой-то могучей, больной и мрачной фантазии, в чьи намерения входило только одно: подавить, запугать и обратить в бессильное ничтожество всякое попавшее сюда живое существо.
Косте стало не по себе, он ускорил шаги, торопясь куда-нибудь выбраться из этих дебрей, – где больше света и простора, где не так громадны и подавляющи деревья и камни и не так зловеща их чернота, где нет этого сковавшего все вокруг безмолвия, от которого сердце одевается как бы ледяной корочкой.
Ему встретился указатель на столбике – возле журчавшего где-то внизу, у подножья скалы, в траве и зарослях ручья. С надеждою, что табличка выведет его, покажет ему дорогу, Костя доверчиво подошел и прочитал:
ВОДОПОЙ ВЕДЬМ
Он кинулся со всех ног от водопоя и налетел на другой указатель:
Могила собаки графа Воронцова
Растрепанный, обалделый, исцарапанный колючими ветками, хромая на ушибленную ногу, полчаса спустя вышел он к стенам Воронцовского дворца-музея.
Старик дворник, шкрабая метлой, сметал с асфальта оставшийся после дневных экскурсантов сор: абрикосовые косточки, клочки входных билетов, серебряную упаковочную бумагу от фотопленок. Пожилой рыжеусый милицейский старшина сидел на лавке возле закрытых музейных дверей и, разговаривая с дворником, прочищал спичкой плексигласовый мундштук.
Дворник, шкрабанье метлы, добродушный усатый старшина, мундштучок в его руках представляли такую мирную, успокоительную картину, что Костя почувствовал себя так, будто попал к старым своим друзьям, для которых его появление в такой же степени приятно, как приятно ему видеть их.
Он подошел к старшине и, чтобы выразить свою любовь к нему, всю величину своего дружеского чувства и возникшего в нем тепла, поцеловал его в щеку, уколовшись губами о жесткую щетину.
– Эх, друг! – сказал Костя растроганно, садясь рядом и обнимая милиционера одной рукой за плечи. Его недавние мысли о гордом мужестве, об одиночестве, о своем особом отныне избираемом пути – без презираемых им с этого дня глупых и ничтожных страстей, а только с одною жесткою, стальною силою внутри себя, – вылетели из него начисто. Сейчас ему хотелось совсем обратного: выложиться, душевно, интимно поговорить с каким-нибудь хорошим собеседником, чтобы тот понял его до таких последних мелочей, которые даже он, Костя, не может связно объяснить, и пожалел бы, поддержал его как-то, сказал бы что-нибудь такое, от чего Косте стало бы легче.
– Эх, друг! – повторил Костя под новым наплывом своих спутанных чувств, угадывая, что выходит у него только пьяно, а вовсе не так, как он хочет.
Старшина, без удивления и спокойно принявший его целование, поправил сдвинутую фуражку.
– Перебрал? – спросил он участливо, с пониманием, но не с тем, какое искал Костя.
– Ах, разве это важно! – сказал Костя с безнадежностью.
– С «Шахтера»? – спросил милиционер, имея в виду алупкинский санаторий. – Что ж это ты, брат: время ужина, а ты бог знает где бродишь, режим нарушаешь?
Нет, это был явно не тот собеседник, которого хотел иметь Костя. Он разочарованно снял с плеча милиционера руку, встал, утверждаясь на некрепких ногах.
– Ты прохладись, прохладись на аллейке, таким не заявляйся, – доброжелательно посоветовал старшина. – У вас начальство строгое. Враз в протрезвитель сдадут… А там – обреют. Да штраф рубликов десять!
– Точно, – подтвердил дворник, переставая мести и приближаясь. – Как бы не больше. Теперь без церемониев. Сколько уже этих «шахтеров» домой лысыми поехали – и не посчитать!..
Глава тридцать восьмая
Клавдий Митрофаныч выглядел чрезвычайно стеснительно, когда, постучав в дверь Костиной комнаты, вошел с телеграфным бланком в руках, и в деликатнейших выражениях осведомился, долго ли еще Костя намерен пребывать в Ялте.
– Нет-нет, вы только, ради бога, не подумайте, что я вас как бы, т-скть, прогоняю… – тут же, не дав Косте раскрыть и рта, заспешил он с извинениями, пугаясь, что именно так Костя его и поймет. – Нет-нет, ради бога, ради бога!.. Вы для меня крайне, крайне симпатичнейший жилец. Просто, видите ли, возникло одно обстоятельство… Я получил телеграмму. Один из моих старых квартирантов, который живал здесь у меня в прошлые годы, запрашивает, может ли он рассчитывать на комнату, и я пришел к вам с единственной целью – выяснить, в какой, т-скть, форме надлежит мне дать ему ответ…
– Завтра я еду, – сказал Костя.
– Значит, я могу ответить положительно? Ну, вот и прекрасно, благодарю вас… А то, знаете ли, было бы неприятно огорчить хорошего человека отказом. Тем более, что он, знаете ли, не простой какой-нибудь гражданин, он – писатель… Ну, не такой, как Шолохов или Леонид Леонов, но тоже с фамилией довольно-таки известной…
– Кто же это? – спросил заинтересованный Костя.
– Макар Ксенофонтович Дуболазов, – с почтительностью произнес Клавдий Митрофаныч.
– А, Дуболазов! – воскликнул Костя, улыбнувшись. – Тесен же, однако, мир!
– А вы имеете удовольствие быть знакомым с Макаром Ксенофонтовичем?
– Как сказать… Лично не знаком, но знаю. Он ведь живет в нашем городе.
– Да-да, верно! – спохватился Клавдий Митрофаныч. – Как же это я упустил! Ну, и каково ваше мнение? Произведений его я, правда, не читал, но мне кажется, он очень достойный, очень достойный человек… Сорок уже лет не выпускает пера!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79


А-П

П-Я