https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Sunerzha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.
Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.
Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.
И в эту ночь деревянная колотушка сторожа монотонно бубнила свою скучную дробь то чуть подальше, то совсем рядом. Надтреснутый колокол пожарной каланчи на Серпуховке отзванивал часы.
Во дворе надрывался лаем Лопух, бросаясь неведомо на кого. Дрожа за собственное "праведно нажитое", хозяева всегда держали несчастного пса впроголодь. "Чтобы, значит, позлее был! Сытый, какой он будет караульщик?! Дрыхнуть станет - и все дела!" - опять же резонно рассуждал Ершинов.
Обычно, набегавшись за день, Пашка засыпал сразу, как только касался головой подушки. А сегодня сна не было - лежал, ворочался, слушал шорохи ночной жизни.
Лаял Лопух, свиристел за печкой сверчок, скрипела деревянная кровать в углу стариков - тоже, видно, не могли уснуть. Но вот, наконец, послышался могучий, с посвистом храп - отец уснул.
- Эй, братка! - шепотом окликнул Пашка, приподнявшись на локте.
- Ну чего, Арбузик?
- Я... Я все боюсь: вернешься ли?
- Обязательно вернусь, Паша! Мне не вернуться никак невозможно. Мать, отец, ты! Да еще, понимаешь...
Андрей не договорил, но Пашка прекрасно понимал, о ком речь.
Он не раз видел брата вместе с Анюткой из формовочного цеха соломенные, с рыжеватинкой, легкие волосы, выбивающиеся из-под цветастой косынки. Озорные зеленоватые глаза, похожие на крошечные лесные озерца.
Такие зеленые озерца - только в тысячу раз больше! - Пашка видел всего один раз, в лесу на Брянщине, куда ездил с матерью в деревню шесть лет назад... Почему они запомнились на всю жизнь? Вероятно, потому, что оказались такими неожиданными, такими далекими от Москвы, словно осколочки пушкинских сказок...
- Как считаешь, братка, не победит нас германец?
Андрей ответил не сразу, шуршал в темноте газеткой, свертывал самокрутку.
Вспыхнуло на секунду дрожащее пламя спички, осветило литые, будто каменные, обожженные у горна скулы, упрямые, резко обрисованные губы, пронзительные даже сейчас глаза. И только жадно и глубоко затянувшись и выдохнув к потолку дым, Андрей заговорил. И говорил он на этот раз с братом не как всегда, а будто с равным, со взрослым. А может, он вовсе и не с Пашкой разговаривал в эти минуты, а с самим собой, перебирал вслух невеселые тягостные мысли.
- Победит - не победит, кто его знает? Ежели бы русский народ да и вражеский тоже, скажем немецкий, поняли бы, что война только капиталистам выгодна, тогда ей сразу конец!
Андрей помолчал.
- Война, война!.. Эх, повалить бы нам своих кровососов, тогда народу никто, ни один змей-горыныч не страшен! Народ - он ведь и есть, Арбузик, самая главная пружина, самая главная сила на земле. Но глядит-то он, народ, всего в половину, а то и в четверть глаза, а иные - и это в большинстве! - вовсе слепые! Вот и тиранит его каждый гнус, на ком фуражка с царской кокардой напялена или у кого золотишко в мошне брякает!
Красным угольком огонек папиросы высвечивал в полутьме туго сжатые губы, острый блеск глаз.
- Главное - чуть кто из рабочих голову вскинет, чуть прозревать начнет, тут ему царевы палачи глаза напрочь выкалывают. Не моги, значит, видеть, не моги понимать! Вот где, Арбузик, собака зарыта! Про пятый год, про Кровавое воскресенье рассказы слышал?
- Как не слышать!
Пашка смотрел не отрываясь. Впервые старший брат разговаривал с ним на равных, делился сокровенным, о чем до этого и не заикался никогда.
- Ах, Арбузик, Арбузик, был бы ты чуток постарше! - вздохнул с сожалением Андрей.
- Я, братка, и так все понимаю! - обиделся Пашка. - Не юродивый Прокошка с паперти!
И снова Андрей вздохнул:
- Да нет, Паша, не в силах ты пока всего понимать! Маленький ты еще. Оно, понятие жизни, всегда через боль и физическую, и, скажем даже, душевную приходит. Ты слышал ли, что я сегодня читал?
- Все, братка, до слова!
- Вот, возьми, депутаты наши, большевистские, из Государственной думы: Петровский, Бадаев, Самойлов, Шагов, которых за правду-матку в Сибирь-каторгу этапом угнали. За что, спрашивается? А за то, что против войны, против кредитов на нее, против царя выступали...
Андрей помолчал, попыхивая самокруткой.
- Думаешь, легко было им, каторжанам-то, мужьям да отцам, на такую крест-муку пойти? У каждого из них жены да детишки, они же без кормильцев на голодную смерть оставлены! Легко, спрашиваю? А они вот решились, бросили! Это какое же сильное, могучее сердце в груди нести надо! Революции будущей себя целиком отдают! В том и сила их, братишка!
Затянувшись в последний раз, Андрей невидимо обо что погасил окурок. Тяжело вздохнув, поворочался на кровати.
- Эх, Арбузик, Арбузик! Разве словами тут все выразишь?.. Однако давай спать, завтра вставать задолго до свету. И чтобы сейчас больше голоса твоего не слышал! Не мешай отдохнуть малость. Понял?
- Ладно, братка!
Пашка покорно улегся и долго-долго, до рези в глазах, смотрел на красноватую полоску света, отбрасываемую в окно фонарем.
Слушал колотушку сторожа, дребезг колокола на каланче, остервенелый лай Лопуха во дворе.
Андрей уснул раньше. Сказывалась усталость, накопившаяся за многие недели и месяцы работы у пылающего горна. Перед самым сном снова жалел, что не смогла прийти на проводы Анюта: работала в ночной смене. Завод на военном положении - не прогуляешь, от формовочного стола не отойдешь. Да и оберегая дорогую ему девчушку, Андрей и сам не велел ей рисковать. Но завтра она обязательно исхитрится, пробьется через любые препоны, кинется на грудь попрощаться...
С такими мыслями Андрей и уснул.
А Пашка не спал.
Дежурный пожарник на невидимой каланче ударил в колокол три раза. Три медные капли со звоном разбились о безлюдные, притихшие улицы Замоскворечья. И, словно отвечая на звон, Лопух зашелся во дворе истошным лаем.
Пашка давно любил и жалел эту огромную вислоухую дворнягу. Широченные мясистые уши пса похожи на листья лопухов - отсюда и прозвище.
Когда Ершиновы, заперев лавку, всей семьей уходили куда-нибудь, Пашка через ведущую во двор дверь выносил оголодавшему псу то остатки похлебки, то конские или говяжьи кости, то просто кусок хлеба.
Завидев мальчишку, Лопух с радостным визгом изо всех сил крутил и махал лохматым хвостом, похожим на старый веник. И рвался от конуры так, что цепь, железно лязгая, поднимала его на дыбы. Скармливая псу принесенное, Пашка присаживался рядом на корточки, обнимал лохматую шею, чесал за ушами - Лопух это любил.
- Ну что, Лопушок? Худо тебе, пес? - жалел Пашка. - Ты потерпи малость. Вот грянет революция, тогда мы на эту цепь заместо тебя Семена Ершинова, жадину-говядину, да его жирных сынков посадим. Ладно? А ежели задержится революция, я и сам скоро вырасту, денег заработаю побольше и выкуплю тебя на свободу. У меня ты безо всякой цепи бегать будешь. Ладно?
Будто понимая, Лопух ласково повизгивал и терся впалыми боками о плечо мальчишки...
Забылся Пашка под самое утро, забылся с тоской и тревогой: боялся, что непременно навалятся дурные темные сны.
Но неожиданно приснилось давнее и, пожалуй, самое радостное в его жизни. То, что светлым родничком все последние годы переливалось-звенело в памяти, что оставило в душе какой-то странный, тихий, золотой и зеленый свет. То была поездка с матерью на ее родину.
...Там, на Брянщине, в нищей деревеньке, в покосившейся, вросшей в землю хатенке под соломенной крышей, доживала век последняя родственница матери, тетка Варвара. Через кого-то из торговцев, разъезжающих по деревням с мелким товаром, передачей из рук в руки прислала Варвара записку на пахнущем ладаном клочке бумаги.
К тому времени Пашка уже вполне осилил грамоту и сам прочитал матери записку, где было всего три слова:
"Приезжай помру скоро".
И, услышав прощальный призыв, мать заплакала скупыми, бессильными слезами.
- Кроме вас, сынонька, Варюша - последняя на всем свете для меня родня, остатний кровный мой росточек на хоть и нищей, а милой земле, говорила она, с бережной нежностью касаясь пальцами бумаги. - Дядьки моего покойного младшая дочка. А все прочие давно упокоились на кладбище под березами...
- А чем, мам, бумажка-то пахнет, а? Чудно, по-церковному как-то...
- Да, видно, в церкви псаломщиком и писана. В деревне грамотеев, поди-ка, и нет никого. Ишь она и взаправду, сынок, смертью пахнет, ладаном. Должно, и впрямь Варюха помрет скоро...
В довоенные годы на короткое время отпроситься с фабрики было легко, и Андреич, любивший и жалевший свою "хозяйку", сам предложил ей поехать на Брянщину. И он же уговорил взять с собой семилетнего Пашку.
- Пусть отдохнет несмышленыш от московской пыли да грохота! А, мать? Пусть полюбуется на зеленую землю, матушку-кормилицу, подивится, как она неведомым чудом выгоняет из чернозема да суглинка невыразимой красоты цветы и колосья, которыми кормятся и деревни, и города, весь мир. А то он, неслух, считает, поди-ка, что калачи да сайки там прямо на деревьях растут! Дам тебе деньжат на дорогу-чугунку, и купишь ей, последней твоей деревенской сироте, гостинцев. Бубликов с маком, а то пряников печатных, тульских иль вяземских... Согласна, мать?
- Спасибо тебе, Андреич.
С тех пор как Пашка помнил себя, отец называл жену не иначе как "мать" или "хозяйка". А она, переняв это у товарищей мужа по цеху, почтительно звала его Андреичем, никогда и ни в чем ему не прекословила.
Вот та давняя, врезавшаяся в память на всю жизнь поездка и приснилась под утро Пашке. Да, сны оказались не страшные, не пугающие, как опасался он, засыпая, а на удивление радостные и светлые.
Проснулся словно искупанный в чистейшей, родниковой свежести речке, где вода отливает вперемежку то солнечным золотом, то серебром, как будто усыпанная рыбьими чешуйками, отражающими свет. Речка течет, шепчет-перебирает слова когда-то слышанной или читанной сказки, с ласковой задумчивостью колышет в воде русалочьи волосы водорослей...
Что знал Пашка до той поездки о чудесах и красоте земли?
Мальчишка, выросший в фабричных и заводских окраинных трущобах, в бараках и домишках, где выбитые стекла окон заткнуты тряпьем либо забиты кусками фанеры, испятнанной черными цифрами да клеймами. Ну, что он мог знать?
Он ел хлеб, с жадностью уписывал посыпанные маком крендели, которые покупали ему в день получки мать и отец, с удовольствием пил молоко, но редко-редко видел живую корову. Радостно напяливал новую рубашонку, которую мать поглаживала с затаенной нежностью. "Она, может, из нашего, брянского льна!"
Вот тогда-то он вырвался на неделю из плена московских окраин, вырвался, даже не подозревая, что рядом с привычным, знакомым ему городским миром существует совершенно иной.
Все приметы давних дней воскресли для Пашки во сне: и море белых, с желтыми сердечками ромашек, с деловито жужжащими над ними пчелами, и убаюкивающий шорох колосьев молодой озимой ржи - из нее-то, оказывается, и пекут черный хлеб! - и золотые головки подсолнухов, поворачивающиеся за солнцем, неотрывно следящие за ним, как глаза грудного ребенка следят за движениями матери. Пашка очень любил грызть подсолнечные семечки, покупая их у старухи салопницы на углу, когда мамка на радостях давала ему пятак... И не знал, не ведал, откуда эти семечки привезены, где и как выросли.
Словно живое, виденное только вчера, воскресло перед спящими Пашкиными глазами никогда и не умиравшее в памяти - и, должно быть, бессмертное в ней - лесное озеро, высоченные сосны на его берегу, сухая смолистая хвоя под ногами.
Сосны казались литыми медными колоннами, подпиравшими небо, а озеро внизу представлялось Пашке отверстием, насквозь проткнутым в земле огромным пальцем сказочного доброго великана. В бездонной глуби воды небо повторялось - эдакий опрокинутый вниз высоченный синий шатер, который держат, не дают упасть-провалиться медные стволы сосен...
Пашка и его тогдашние обретенные в первый же день приезда деревенские дружки Митяй и Ксюта стояли на крутом берегу озера, и Пашка, будто завороженный, не мог оторвать глаз, не мог сдвинуться с места.
Белоголовые, босоногие, щедро осыпанные веснушками, новые знакомцы смотрели на него с удивлением: ну чего такого нашел? Озера, что ли, никогда не видел?
Им, деревенским, в лесу и в поле все было привычно, как Пашке привычны были пыль и уличные мостовые московской окраины. Он не находил в себе сил отвести взгляд от сказочно огромного сине-зеленого зеркала, впаянного в землю под его ногами. Там, как и вверху, над головой, медленно плыли белые пуховые облака...
И звенели-пели - да не в памяти, а в самой сердцевине сердца строки из пушкинских сказок: "Там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит..."
"Да пойдем же, пойдем! - смеясь, тянула его за рукав Ксюта. - У тебя, что ли, ноги отнялись, как у бабки Вари? Пойдем, мы тебе перепелкино гнездушко покажем, там их целых шесть штук, цыплятушек махоньких. Да ты что бормочешь-то?"
"Ты не коршуна убил, чародея подстрелил!" - словно во сне, бормотал Пашка...
"Вот чудной-то!" - захлебывалась тихим смехом Ксюта.
Еще снилось, что он не стоит вместе с деревенскими ребятишками на высоком обрыве над озером, а летит над ним, рядом с невесомыми белыми облаками, летит без усилий, едва пошевеливая раскинутыми руками.
Он часто летал во сне и как-то утром, дожевывая горячую, только что испеченную матерью лепешку, спросил:
- Ма! А ты летаешь во сне?
Она улыбнулась в ответ с непонятной ему печалью.
- Да нет, Пашенька, радость моя синеглазая, я свое отлетала. Во сне, сынонька, только маленькие, вроде тебя, летают. Значит, растут, к небушку тянутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я