зеркало со шкафчиком для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как говорится, всем бы нам так...
Геннадий Васильевич! Меня словно подтолкнул кто-то вперед. Я протиснулся к машине и через плечи стоявших впереди офицеров и штатских увидел лицо покойника. Неужели это был он, Геннадий Васильевич, секретарь нашего райкома комсомола, вручавший мне в октябре сорок первого комсомольский билет? Он! Конечно, он!
Как же это? Я не знал никаких подробностей о гибели капитана Смирнова и вообще ничего не знал о Геннадии Васильевиче. Три года - это много, а на войне - очень много. Он, отправлявший на фронт других, теперь погиб сам, и вот его хоронят на далекой польской земле, и над ним стоят офицеры, русские и поляки.
Когда смолк орган, полковник сказал несколько прощальных слов. Потом сняли тело Геннадия Васильевича с машины и осторожно положили на край неглубокой могилы. Кто-то тихо произнес:
- Прощай, Гена!
Потом я заметил девушку в гимнастерке, которую видел несколькими минутами раньше. Она склонилась над Геннадием Васильевичем и опять поправила его волосы. Сейчас я видел лишь ее руки - правую на лице капитана и левую со стиснутой ушанкой.
Я не мог рассмотреть ее лица, скрытого чужими спинами, но невольно подумал о том, кто она. Вероятно, жена... А может, сестра... Ведь бывает же так на фронте.
Мужчины подняли тело капитана и опустили его в могилу, и в ту же минуту девушка быстро направилась мимо меня к выходу из скверика. Она словно бежала от самого страшного - от первых комьев песка и земли, которыми сейчас засыплют Геннадия Васильевича.
Я увидел орден Красной Звезды на ее гимнастерке и погоны младшего лейтенанта и только потом - лицо. Оно промелькнуло передо мной на какую-то секунду - такое, каким я знал его всегда. Высокий лоб и большие, будто удивленные глаза, тонкий нос и пухлые губы. И еще - чуть испуганное, чужое...
"Наташа!" Я побежал за ней и только тут сообразил, что она же меня не слышит, не может слышать, потому что я только хочу выкрикнуть ее имя и никак не могу.
- Наташа!
Это была она и одновременно не она. Я никогда не видел ее в форме такой взрослой и совсем чужой.
- Наташа!
Она безразлично обернулась.
А над площадью за моей спиной гремел ружейный салют и оркестр исполнял гимн.
Над могилой уже вырос песчаный холм, и солдаты вкапывали в песок не очень ровную фанерную пирамидку с белой некрашеной звездочкой.
Через час, может, чуть позже мы сидели с Сашей и Володей около нашей машины. На земле стояли котелки с супом.
- Не надо так огорчаться! - просил Саша. - Прошу тебя, не надо! Да, а я письмо получил только что. Смотри, у меня братишка родился - Игорек. Правда, хорошее имя?
- Хорошее, - согласился я.
- А тебе не было письма, - некстати добавил Саша. - Впрочем, что это я...
- Брось! - советовал Володя. - Подумаешь! Сколько раз говорил тебе. Мало ли таких на свете! Сами побегут!
- А любовь? - спросил Саша.
- Ха-ха! Любовь! Выдумки все это. Писатели напридумали, а вы, ребятки, поверили...
- Ты циник, Володя! - сказал Саша. - Противно...
- Да брось ты!
Все наши ушли в баню, кроме хозвзвода. Лейтенант Соколов разрешил нам прийти позже. На обед мы опоздали, но почему-то никто нас не ругал. Или Саша объяснил что-то Соколову, или Шукурбек с Макакой, или Володя.
Я чуть захмелел от выпитой водки. В голове шумело, и есть не хотелось. Водка была гадкая, с запахом сивухи и бензина. Хорошо хоть, что нам выдали табак. Я закурил.
Володя побежал с котелком за вторым. Его почему-то долго не было, и вдруг он появился с кашей и бутылкой - не нашей, украшенной яркой цветной этикеткой:
- Давай еще!
- Откуда это? - спросил Саша.
- Неважно откуда. Давай, - предложил Володя, наливая мне в кружку густую сиропообразную желтую жидкость. - Сменял. На часы сменял. И тебе давай, Сашок. Ругаешь меня, а я вот о вас забочусь.
Сам Володя выпил полную кружку и налил себе еще, пока мы с Сашей дожевывали второе.
- Пьющие составляют не самую худшую часть человечества, - сказал Володя, - видимо желая развеселить меня. - И не надо ни о чем думать! наконец добавил он, видя, что я не пью.
А я в этот момент ни о чем уже не думал. Мне было тепло, хотя погода хмурилась. Моросил мелкий осенний дождь, и дул пронизывающий ветер. Над городом повис низкий густой туман, пахнущий сыростью и хвоей. Все напоминало что-то далекое, детское: деревню, утреннюю реку, росистые луговины, костры в ночном. На минуту я вспомнил Наташу, но не сегодняшнюю, а прежнюю - в коричневом платье, в котором она ходила со мной на Утесова...
Вечером я сказал Саше:
- И все-таки мы с ней встретимся. Она сама сказала...
А зачем?
Как все просто было прежде, когда мы не видели друг друга и я ждал от нее писем, и писал ей сам... Придуманная любовь... Тогда можно было верить, фантазировать о чем-то несбыточном...
Теперь я все знаю. Геннадия Васильевича уже нет, но любовь незнакомая мне, взрослая ее любовь к нему осталась. Это была та любовь, о которой она мне писала. И в которую я, по наивности своей, не верил. Я писал ей: "Все равно... Люблю все равно..." А может быть, это... Может, я просто выдумал, внушил себе то, чего не было, и достаточно сейчас выкинуть это, несуществующее, из головы, как все пройдет?
Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня - то шутя, то серьезно.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
- Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.
И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края...
Стихи бормотались сами собой.
Но и она, одна эта березка, - не лес...
Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее - манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, - это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.
И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки - одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.
- Остановка в лесу, - сказал майор Катонин.
- Парк какой-то! - заметил Соколов.
- Как питомник. Совсем как питомник, - добавил Шукурбек.
- По-моему, ничего, только редкий, - произнес Саша.
- Ну и лесок! Насквозь дырявый, - пошутил старший лейтенант Буньков.
За лесом тянулись поля - голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес. Узкие полоски земли и жнивья. Каждая полоска сама по себе, и как ни старайся представить их вместе полем - не представишь. И тут пошли сравнения с нашими бескрайними полями, лугами и пашнями, где глянь - конца-края не увидишь...
Наутро прозвучала команда:
- По машинам!
Все воспрянули духом и засуетились. Собрались быстрее обычного.
Машины выехали на дорогу, затряслись в сторону не то запада, не то северо-запада.
Наконец за маленьким городком Тарнобжегом появились указатели: "На переправу".
- Что за переправа?
- Через что?
Впереди лежала река - не очень широкая, тихая, перерезанная понтонами. По понтонам тянулись машины, телеги, танки, самоходки, "катюши". Мы встали в хвост, ожидая очереди.
В нашем фургоне девятнадцать ребят. Лейтенант Соколов в кабине шофера. Команды вылезать нет, и мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, с единственной мыслью: скорее бы ехать!
Соколов вышел из кабины и заглянул к нам:
- Как дела?
- Все хорошо. А что за река, товарищ лейтенант?
- Река знаменитая - Висла. Слышали такую? Да вы выйдите, промнитесь немного, - предложил Соколов.
Все обрадовались, выскочили из машины и сразу же оказались у братской могилы:
"Вечная слава героям, погибшим при форсировании р. Вислы в августе 1944 г."
Каждый прочел эту надпись молча, про себя, а через минуту мы уже были опять в машине. Теперь никто не говорил. Наверно, все думали. Вот нас девятнадцать сейчас, а с комвзвода и шофером - двадцать один. А сколько будет потом, когда все закончится?
Подошел комбат Буньков:
- Что, славяне, нахохлились? Погуляли бы.
- Ехать бы уж скорее, товарищ старший лейтенант, - сказал Шукурбек, и его поддержали еще несколько голосов.
- Застряли совсем!
- Когда едешь, как-то веселее.
Мы перебрались через Вислу и все продолжали молчать. Странно, но братская могила не выходила из головы. Неужели это - смерть, и такая реальная, возможная, ощутимая, - где-то рядом?
А как же Геннадий Васильевич? Он был живой, а потом убитый - лежал на машине, в зелени хвои, и люди провожали его, как провожают живого близкого человека. И она провожала, поправляла его волосы... Она любила его. И это так же точно, как то, что существовал он, и существует она, и есть я, и все мы...
Смерть... Странно... Ведь и раньше были смерти... Смерть отца наверно, самая тяжелая... И другие... Как их было много... А сейчас...
Забыть и выбросить всё из головы! Ребята молчали, но, наверно, молчали потому, что впереди у нас бои и, значит, надо думать о них. Это самое важное сейчас. Ведь где-то там - победа, окончательный разгром немцев и, значит, конец всему тому, чем живут люди вот уже четвертый год. Конечно, ребята, сидевшие рядом со мной в машине, думали сейчас об этом и потому молчали.
Почему же я думал о братской могиле, и о могиле - свежей, совсем свежей могиле Геннадия Васильевича в Лежайске, и видел Наташу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я