смеситель с термостатом для ванной с душем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Дайте мне что-нибудь от печени.
– Почему от печени?
– Да болит под ложечкой.
– А почему вы думаете, что это печень?
– Ну, у меня больная печенка.
– Ну-ка, давайте.
Послушал меня врач, посмотрел, где болит.
– Что вы, – говорит, – да это не печень у вас. У вас стенокардия, это сердце.
Я говорю:
– Отродясь у меня не было стенокардии, и сердце у меня железное.
– Ну, вот не было, а теперь есть. Это у нас бывает.
Смотрю, а на одной коечке лежит человек, дышит чем-то.
Кладет он меня, дает валидол, нитроглицерин. Полежал – пошел.
Ну, и после перерыва первым было дано слово этому казахскому члену ЦК. И он начинает с того, что приносит глубочайшее извинение за свое поведение Никите Сергеевичу Хрущеву. Не членам ЦК, не Центральному Комитету партии, а Никите Сергеевичу Хрущеву. Он просит учесть, что он всегда вел себя в высшей степени дисциплинированно, ни разу не нарушал порядков в Центральном Комитете партии, и что в данном случае он оплошал, потому что его Михалков попутал. Михалков-де рассказал очень смешной анекдот. Он с соседом своим, с этим Жемериным, что ли, ухмыльнулся, не сдержался, и вот такое бедствие произошло, он просит снисхождения к нему.
Ну, так шло это заседание, не знаю, еще, что ли, день. Наконец, наступил заключительный день. В перерыве всем членам ЦК и кандидатам роздали резолюцию по китайскому вопросу и резолюцию по культуре. Громаднейшие резолюции. Целые книжечки по каждому вопросу. Но дают только членам ЦК. Я думаю, так мы и не узнаем, в конце концов, что же постановили по вопросам культуры и что постановили по китайскому вопросу, но посмотрим, что будет.
Должно было быть здесь два заключительных слова – Ильичева и Суслова. Но перед этим несколько замечаний решил сделать Хрущев. Приготовили ему для этого какую-то записочку, страничек шесть, небольшая. Ну, думаю, минут пятнадцать пройдет, заключительные слова, и все, – отработали.
Он начал читать свои замечания, но уже после первой же страницы отложил ее в сторону, надоело ему читать, и стал говорить. И проговорил он два с половиной часа. Ну никак невозможно вспомнить, что именно он говорил. Тут перемешались и вопросы политики, и китайский вопрос, и вопросы культуры, и крик на Некрасова, которого он предложил исключить из партии, и еще какие-то необыкновенные откровения.
Но главный, что ли, аттракцион, был китайский. Излагать весь этот китайский вопрос смысла, конечно, нету, но одна часть была примечательна.
– Ведь у нас были очень хорошие отношения. На чем они поломались? Я вам расскажу, пожалуй, эту историю, только без опубликования. Пожалуйста, прошу, не надо опубликовывать это дело.
Случилось это так. Вот как случилось начало этой трещины.
Были мы в Индии. Встреча прекрасная. Настроение было… С народом все превосходно. Ну, и пришло мне в голову, говорю: «Давайте, товарищи, залетим в Пекин, это и недалеко тут, из Индии, крючочек. Залетим, поговорим там по нашим делам». Ну, залетели. И что же вы думаете? Принимает меня Мао Цзедун, как вы думаете, где? В бассейне. В бассейне принимает.
Что делать? Он хозяин, я – гость. Приходится плыть. Ну, и влезаем мы в воду. Он плывет, и я плыву, а между нами переводчик. Но ведь он-то – призовой пловец, а я горняк, я же, между нами говоря, плаваю-то кое-как, я же бултыхаюсь, я же отстаю. А он плывет, козыряет. И все время всякие материи излагает, политические вещи. Переводчик мне это на плаву переводит, а я и ответить как следует не могу. И он получается передо мной в преимущественном положении. Ну, надоело мне это. Поплавал я, поплавал, думаю – да ну тебя к черту, вылезу. Вылез я на краешек, свесил ноги. И что же, теперь я наверху, а он внизу плавает. Он плавает, переводчик не знает, то ли с ним плавать, то ли со мной рядом сидеть. Он плавает, а я-то сверху вниз на него смотрю. А он-то снизу вверх, он в это время говорит мне что-то про коммуны, про ихний эти коммуны. Ну, я уже отдышался и отвечаю ему про эти коммуны: «Ну, это мы еще посмотрим, что у вас из этих коммун произойдет». Теперь уж мне во много раз легче, раз я сел. Он и обиделся. Вот с этого все и началось, товарищи.
Ну, поразительная глубина политического мышления Хрущева. Она представила для меня какую-то дополнительную краску в этом разнообразном, мозаичном, так сказать, портрете.
Ну, в общем, добрался он до конца своей речи кое-как. Разумеется, это было под самый конец заседания, уже трудно было ждать чего-нибудь еще, ну и говорит он тогда:
– Что-то я заговорился, я вижу, регламент-то у нас уже кончается. А тут еще два заключительных слова.
И тут Хрущев дает нам предметный урок того, как он понимает вопросы внутрипартийной демократии и ленинских норм партийной жизни.
Обращается он к Суслову и говорит:
– Скажите, товарищ Суслов, вы настаиваете на заключительном слове?
Суслов говорит:
– Нет, не настаиваю.
Он к Ильичеву. Ильичев тоже не настаивает. Хрущев ухмыльнулся и говорит:
– Узурпировал я заключительные слова. Ну, ничего, вопрос и так ясен. Перейдем прямо к голосованию. Начнем с китайского вопроса. Сначала проголосуем резолюцию в целом. Книжечки розданы?
Розданы резолюции.
– Так, значит голосуем: кто за эту резолюцию – поднимите руку.
Голосуют члены ЦК.
Все члены ЦК поднимают единогласно руки.
– Так, – говорит Хрущев, – проголосуем вместе с кандидатами.
Проголосовали.
– Так, – говорит Хрущев. И, помолчавши, вдруг вдохновенно произносит: – Товарищи, давайте будем демократичны! Проголосуем резолюцию со всем народом, со всеми приглашенными! Ведь сейчас разница между членом партии и беспартийным, так сказать, стирается. Вот я вам приведу пример. Подбирали мы однажды список на членов ЦК. Ну, подобрали одного человека. В общем подходящий, вроде, кандидат. Но что-то, помнится, что он беспартийный. Я говорю: «Товарищи, а вы проверили, он член партии?» – «Член партии». – «Проверьте еще раз». Проверили. И что ж вы думаете? Беспартийный! Ну вот, чуть беспартийного не сделали членом ЦК. Вот до чего стирается грань между членами партии и беспартийными товарищами! Это в замечательное время мы живем. И вот, товарищи, давайте проголосуем всем народом, все вместе за эту резолюцию.
Но резолюцию-то ведь никто не читал, кроме членов ЦК. И Хрущев ее читать явно не собирается. Я тихо говорю соседям:
– Товарищи, неудобно, мы же не читали!
И мне в ответ шикают:
– Тихо! И так уж вы тут… позволяете себе!
– Кто за эту резолюцию? Голосуют все присутствующие! Прошу поднять руки.
И все поднимают, как один человек, руки за резолюцию, которую никто не читал.
Хрущев с удовлетворением отмечает, что никто не воздержался, против нету, и приступает к голосованию отдельных поправок.
– На странице тридцать девятой, – говорит он, – второй абзац предлагается исключить. Нашли второй абзац? Голосую.
И все мы хором голосуем за исключение неизвестного нам абзаца по неизвестному нам документу.
Проголосовали, разошлись, удовлетворенные, и даже какое-то такое лестное чувство у всех: смотрите-ка, голосовали все вместе со всем ЦК.
Вот такой был человек, этот Хрущев. Я на него, признаться, зла не держу. Он мне, в конце концов, в чем-то даже помог. Вот, по меньшей мере, прекратил чтение обвинительной речи Павлова. Поэтому дело-то мое после этого замерло. Его из Президиума ЦК спустили куда-то в МК, из МК в райком, а из райкома в партком. И оно, так сказать, затухло. Хотя заседание парткома было глубоко отвратительным, но это – другой рассказ.
Что ж Хрущев? Что-то было в нем очень человечное и даже приятное. Но вот в качестве хозяина страны он был, пожалуй, чересчур широк. Эдак, пожалуй, ведь и разорить целую Россию можно.
В какой-то момент отказали у него все тормоза, все решительно. Такая у него свобода наступила, такое отсутствие каких бы то ни было стеснений, что, очевидно, это состояние стало опасным – опасным для всего человечества, вероятно. Уж больно свободен был Хрущев.
Исповедь
Пахра. 1967 г
Время жить и время умирать. Последнее время я чувствую себя овощью. Меня поливают, рыхлят, вздабривают, закрывают от зимних заморозков, иногда сажают в теплицу – санаторий, иногда запирают в домашний парник, словом – я созрел. Этому овощу пришло время. Еще немножко, и я попорчусь совсем. И то уж у меня шкурка лопается, то бочок, то сердце, то что-то еще. Пришло время подвести итоги. Ну, завещания обычно пишутся, я уже написал – завещать мне нечего. А так – для себя, только для себя – хочу вспомнить, как я жил, что я сделал, в чем ошибся, что напутал.
Как человек я, вероятно, стал лучше, умнее, но приложить этот ум не к чему, поздно. Да и не умнее я стал. Сообразительность уменьшилась значительно, да и быстрота реакции, и все то, что называется комбинаторными способностями, постепенно теряется. Рушится. Как-то внутренне, духовно я стал серьезнее, что ли. Небольшое достижение. Но вот почему я стал серьезнее, почему больше просто понимаю в том, что происходит, да и почему так поздно начал понимать, – вот об этом мне и хочется сказать себе.
А кто-нибудь когда-нибудь прослушает эту запись.
Вот так. Родился я человеком легкомысленным, даже очень легкомысленным и долго не мог понять, сообразить не мог, чему посвятить себя, что делать в жизни. Путался. А так как я был еще человеком безвольным, да и остался безвольным, то меня все время толкали в разные стороны, толкали делать то или это, а я с неукротимой энергией бросался на это дело, выбранное не мною. Энергия у меня была действительно неукротимая. Я скульптором был сначала, учился этому делу, одновременно писал какие-то поэмы, дурацкие стихи, романы и повести, совершенно не всерьез, плохие. Писал трагедии, комедии, черт его знает, что только ни делал я. Все время должен был что-то такое делать. Обязательно, нетерпеливый я. Вот так. Нетерпеливый я, поэтому не могу сидеть без дела, а сейчас приходится сидеть без дела. Бывало, нет дела, я гвозди заколачиваю, какие-то стулья делаю, какую-то другую чепуху, обшкуриваю что-нибудь, обклеиваю, рисую бессмысленные вещи и так далее. А вот так тяжело мне сейчас, очень много приходится ничего не делать, раскладываю пасьянсы, мозг требует совершенного бездействия, а руки приходится держать в бездействии, потому что мне строгать запрещено, пилить запрещено, что-то еще запрещено, нагибаться запрещено, садиться на корточки запрещено, а я не могу. Говорят – гуляйте, а я не могу просто гулять без цели, вообще не могу, мне скучно до ужаса. Я могу только ходить по делу. Иногда хожу и думаю, ну, давай куплю что-нибудь, бутылку одеколона, что ли, купить, в магазин зайти. В магазин заходить противно, народу много, все воспаленные, черт с ним, одеколоном. Вот так сложилось, вот так. И по многим, многим признакам я вижу, что овощу пришло время.
Мне было лет двадцать восемь, когда я решился на очень ответственный шаг, решил стать кинематографистом. До этого я все пробовал. Вот решил стать кинематографистом. Почему решил? Да я подумал, что это дело безответственное, легкое, вероятно, халтурить можно, так сказать, посредственно работать. Во всяком случае, приспосабливаться, то, другое, третье. Литература – дело серьезное, скульптура тоже, требует отдачи всех сил, а я все перед этим побросал: и скульптуру, и литературу, и то, и другое. Занялся я кинематографом, глупо занялся. И не сразу даже понял, чего я буду делать, сценарии сначала пробовал писать, кинематограф изучать где-то такое, потом ассистентом режиссера был, потом стал режиссером. Никаких режиссерских целей, честно скажу, никаких я перед собою не ставил. Просто решил, попробую сделать картину.
Веселый я был, энергичный, это сейчас грустно рассказываю. А тогда мне было весело и наплевать, как будто бы и все получалось, так сказать. Велят надписи для других картин делать – делаю, мультипликацией руководить – и то, что-то такое, руководил некоторое время, что-то еще делать – делал, ассистентом был тоже очень энергичным, нравилось мне это дело и помогал здорово. Но вот настал момент, когда мне сказали – сделайте картину. Можно. Что делать? Я совершенно не представлял себе, что нужно сказать зрителям. Да и нужно ли [представлять], что именно. Какие-то советские темы мне в голову не приходили, потому что время было смутное, тридцатые годы. И я не очень был уверен в том, что я понимаю это время и что делать сейчас. И вот так возникла «Пышка». Оттого, что надо было занять руки. Занять руки… Попробовал я это дело. Я уже писал о том, как случайно пришла в голову мысль сделать «Пышку». Рассказ хороший, посоветовал мне это Спешнев, то есть не «Пышку», а взять что-нибудь из Мопассана. Взял «Пышку», очень милый директор студии прочитал сценарий, сказал: «Ну, что ж, попробуйте, только чтобы было поменьше актеров, никаких массовок, дешевенькую картину – немую».
Я даже не подумал о том, какая задача делать немую картину, когда уже наступил век звукового кино, это был тридцать третий год, я встал в производство. Как давно уже было звуковое кино, немых уже никто не делал. Это была последняя немая картина. Написал я сценарий. Между нами говоря, я не очень понимал, как надо писать режиссерский. Эйзенштейн, помню, спрашивал меня: «Ну, какая-нибудь режиссерская экспликация у вас есть?» Я стал излагать какие-то соображения, а он сказал: «Вы не знаете, что такое режиссерская экспликация. Ну, ничего, можно делать картины и без режиссерских экспликаций. Вы очень хотите? Ну, делайте». Ну, какое напутствие он мне сказал при этом, не буду повторять.
В это время мне очень нравился Жюль Ромен. Вышел ряд книжечек, «Академия» издавала, потом Гослитиздат продолжал, и мне очень нравился унанимизм, очень нравилась идея – идея, что множество, которое состоит из единиц, делает каждую единицу частицей множества, что, скажем, два человека – уже не то, что один и один, они чуть-чуть меняются, а три еще больше меняются, а пять человек, особенно спаянных единым делом, или друзей, попутчиков даже, они превращаются в какое-то существо пятиголовое. А толпа – это уже живой организм и у него уже совершенно иная психика, у этого организма, у толпы, ничем не похожая на психику каждой единицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я