кран damixa 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Юренев как выскочил, сел за стол, схватил какой-то холодный бараний мосол, стал жевать. Мясо давно остыло, все холодное. Где-то там жарят шашлыки, но что-то нам горячих не попадается. Ну, как могли, начали жевать эту самую джон-джоли, зелень, какую-то холодную баранину. А тут ко мне подсаживают какую-то пожилую, тонную даму. Она выступала там, я видел, на эстраде, читала что-то. И знакомят меня. Говорят:
– Познакомьтесь, пожалуйста, это внучка Илико Чавчавадзе, заслуженная артистка Грузинской республики.
Ну, познакомились. Она говорит:
– Да, я внучка Илико Чавчавадзе, это когда-то было наше имение, но советская власть освободила нас от этого имения. Я очень благодарна советской власти – ни забот, ни хлопот. Пейте, пожалуйста. Это вино «кинзмараули», это только наше вино, кинзмараули растет только в имении Чавчавадзе, то есть бывшем имении, имении имени Илико Чавчавадзе. В других местах кинзмараули не растет. Красное, хорошее вино. Есть другие Чавчавадзе, это на юге, там, где напареули, цинандали, это которые – Нина Грибоедова замуж вышла. Те н-не-е, не те, не настоящее вино, не настоящее. Это вот – Илико Чавчавадзе, настоящий, который вот мой дед. Когда-то было наше имение, когда-то тот дом был наш дом. Ну, теперь, слава богу, не наш дом, слава богу, не наше имение. Передайте, пожалуйста, мне баранину.
Я обращаюсь к Юреневу, говорю:
– Ростислав, дай баранины.
А он вгрызся в мосол и говорит:
– У-у, не трогайте меня. Пока я не наемся, я изо рта эту кость не выпущу, берите сами.
Взял я кусок баранины, передаю госпоже Чавчавадзе, говорю:
– Кушайте.
И вдруг чувствую, трогает меня кто-то за плечо и говорит:
– Михаил Ильич, перейдите, пожалуйста, за главный стол, там сидят все представители, литераторы. Там горячий шашлык, пожалуйста, пойдемте.
И то же самое по-грузински говорит Чавчавадзе княжне.
Ну, перехожу я за главный стол. Там действительно подают горячий шашлык. Там сидит секретарь обкома, районное начальство, приезжие из Тбилиси, там и вино как будто получше, и фрукты стоят, и шашлыки, действительно, горячие подают, и что-то еще подают. Ну, я сел и забыл совершенно о том, что у меня под плащом-то костюм, а на костюме приколоты Сталинские премии. Взялся за шашлык, а плащ-то и распахнулся.
И вдруг, смотрю, секретарь обкома напротив сидит, уставился на меня и жевать перестал. Гляжу, и все уставились.
И в это время как раз ко мне подходит человек, который нес горячие шашлыки, шампуров десять. И он мне на грудь глядит. Потом наклоняется и говорит:
– Это ваши?
Я говорю:
– Мои.
Кладет он шашлыки на стол и говорит:
– Разрешите поцеловать.
Становится на колени и начинает по очереди целовать взасос эти самые Сталинские премии. А все – и областное, и районное, и тбилисское начальство – делают вид, что не замечают ничего. Кто глядит направо, кто налево, кто вверх, кто вниз. Кто пальцами по столу постукивает.
Ну вот, перецеловал он Сталинские премии, потряс мне руку, утер слезы, встал, а за ним в очереди уже другой стоит. Опять на коленях, и опять по очереди целует мне Сталинские премии. А когда уже третий стал на колени, тут не выдержал секретарь обкома, постучал по столу, строго сказал что-то по-грузински, все пришло в порядок, я получил возможность запахнуть обратно плащ, и он произнес следующий тост:
– Выпьем, товарищи, за одного человека, который сделал много для советской власти и который вечно будет жить в наших сердцах. Я не называю этого имени, потому что вы сами назовете, каждый сам себе. Выпьем за него.
Ну, и выпили. Вот так пригодились мне в Тбилиси Сталинские премии.
Четыре встречи с Н. С. Хрущевым
До конца 1962 года, до декабря, мне не приводилось лично видеть и слышать Хрущева. Правда, мы живем в век газет, радио и телевидения, и эти могучие технические изобретения давали возможность мне ознакомиться и с внешностью Хрущева, и с его манерой говорить, и с трудностями, которые доставляло ему чтение написанного документа, с глубиной его мышления, с обширностью его мыслей. Все, казалось бы, было уже известно. Но все-таки все это не заменяло личных впечатлений, и когда я впервые просто услышал его и увидел его на трех собраниях с интеллигенцией и еще на одном, более ответственном сборище, то впечатление оказалось совершенно неожиданным. Человек оказался гораздо разнообразнее по краскам и, я бы сказал, и по оттенкам, гораздо как-то сложнее и необыкновеннее. И некоторые его стороны вызвали просто изумление.
Надо вам сказать, что я как раз до этого времени принадлежал к числу поклонников Хрущева. Меня даже называли «хрущевцем». Я был очень вдохновлен его выступлением на XX съезде, мне нравилась его человечность – да все знают, что в нем было хорошего, не буду этого повторять. Я старался ему прощать все, так сказать. Правда, иной раз попадались какие-то такие необыкновенности, которые заставляли оторопеть. То вдруг на одном из митингов он говорит: «Идеи Маркса – это, конечно, хорошо, но ежели их смазать свиным салом, то будет еще лучше». Это, конечно, мне в голову никак не приходило, что идеи Маркса можно смазать свиным салом.
Потом что-то с займами, с МТС, с облсовнархозами, с кукурузой, что-то все начало больше и больше удивлять. Но тем не менее рядом с этим какие-то прекрасные вещи. То он ботинком по пюпитру стучит во время заседания ООН, то он себя очень интересно за границей ведет, то еще что-нибудь хорошее. Все это перемежалось, а, в общем, мне казалось: да ведь тем не менее человек; мы часто говорили с Лелей: «Ну, ведь все-таки это лучше, чем когда бы то ни было, да и уж очень человечен, – приятно все-таки, и дышится свободнее», – то, другое, третье. Ну, есть же такое свойство у наших соотечественников: восхищаться на всякий случай начальством, его еще Салтыков-Щедрин отметил в «Истории одного города», что каждый новый градоначальник был душенька и красавчик.
Про Хрущева сказать «красавчик» было нельзя, но «душенька» – говорили. Говорили все, ну и я тоже говорил. Ну, не красавчик, но душенька. Вот!
Правда, один раз я с разбегу как-то споткнулся. Это было как раз в тот период, когда в газетах ежедневно по крайней мере одна, а то и две полосы занимались очередными речами Никиты Сергеевича. Читать их не было никакой возможности, просто не хватало рабочего времени.
Но тут как раз я прочел о совещании работников сельского хозяйства Костромской области, и об один абзац просто ударился лбом – так он меня поразил. Секретарь обкома говорит: мы очень благодарны вам, Никита Сергеевич, за вашу рекомендацию сеять вместо кормовых трав и кормовых культур кормовую свеклу и сахарную свеклу. Мы непременно это выполним, и так как у нас в области никогда свеклу не сеяли, то мы посылаем двадцать бригад на Украину для обмена опытом со свекловодами Украины.
И вдруг Хрущев ему с места: «Вот уж не поверю, что русский мужик не умеет сеять свеклу. Ведь борщ – национальное русское блюдо, и уж что-что, а свеклу-то он знает и умеет сажать. И зачем вам эти бригады, непонятно?» (Смех в зале.)
Ну, смех я понял, я сам чуть не икнул, когда прочел. Я очень мало понимаю в сельском хозяйстве, но разницу между кормовой свеклой и красной огородной, из которой варят борщ, знает любая домохозяйка, и я знаю. Мне тоже приходилось резать красную свеклу и видеть сахарную свеклу и кормовую свеклу. Из кормовой свеклы борщ нельзя варить, ею кормят свиней. Ну, ею и кормили, как свиней, наших военнопленных в Германии во время войны. Вот это я знаю. Но как этого не знал Хрущев, это меня потрясло. Мне казалось, что секретарь обкома должен был ему сказать: «Позвольте, это же не красная огородная свекла, из которой варят борщ, а кормовая свекла. Это полевая культура, агротехника совсем другая. И кроме того, борщ – не русское национальное блюдо, а украинское блюдо».
Но секретарь обкома, к моему изумлению, сказал: «Совершенно согласен с вами, Никита Сергеевич».
Опять смех в зале. Вот этот смех в зале и то, что секретарь обкома не посмел сказать Хрущеву, поразило меня больше, чем невежество Хрущева в вопросах свеклы. Я подумал: как же он может руководить!.. Да черт его знает, такие мысли стали приходить в голову. Я стал тогда внимательно читать не столько речи Хрущева, сколько как отвечают на его импровизации.
Три месяца я не мог отделаться от этой кормовой свеклы, ночью она мне даже снилась. А тут вдруг – «рязанское чудо». Ну, оно затмило кормовую свеклу.
Но тем не менее в области культуры дела шли хорошо, дышалось свободно, искусство двигалось вперед, и мы продолжали время от времени говорить друг другу: «Он, правда, не красавчик, но душенька, душенька».
Так шло до декабря шестьдесят второго года. Свобода делалась все как-то ощутимее, и я в нее как-то уверовал, даже выступил на конференции Института истории искусств в ВТО и так разделал Грибачева, Кочетова и Софронова, что стало мое выступление ходить по рукам в качестве подпольного чтива, а на меня были поданы жалобы в Президиум ЦК. Дела мои сильно в этот момент пошатнулись. А тут как раз оказалось, что очень уж вовремя я выступил с этой речью, потому что буквально через неделю состоялось знаменитое посещение Манежа, где Хрущев, как мне рассказывали, топал ногами, обрушился на левое искусство, заодно на всю культуру, на молодых поэтов.
Я знал абстракционистов, которые вызвали гнев, бывал у них в мастерских. Интересные были ребята, самоотверженные, голодные и бесконечно преданные своему делу. В малюсенькой комнатке, восемь квадратных метров, продавленная тахта, тут жена, полуторагодовалая девчонка – дочь, и тут же, на краешке стола, он пишет свои полотна. И ничего в доме нет кроме хлеба и кипятка и молока для ребенка. Я был у Неизвестного – малюсенькая мастерская в переулке на Сретенке, где когда-то помещались публичные дома и тут была какая-то лавчонка для проституток. Малюсенькая, грязная, старая, сырая, в нее напиханы эти его мраморы и граниты, и гипсы. Тесно ему, монументальный ведь скульптор. Я чувствую, что негде, негде ему делать. Он все уменьшает, он не может там развернуться. Лесенка наверху, на крошечную мансарду какую-то, где его рисунки валяются на полу, и тут же койка железная.
Видел я их. Сердце сжалось. Стали собирать подписи под письмом, чтобы не очень их били. Я подписал, уже было подписано это письмо Фаворским, Эренбургом, еще многими.
Но тревожное было такое время, тучи стали сгущаться над Хуциевым, над Эренбургом. Да тут еще на молодых поэтов гроза пошла, и вот в этой обстановке, когда непонятно было, куда же склонится эта чаша весов, вот тут и состоялась первая встреча, прошу извинить за длинное предисловие.
Вот именно в это время, в декабре шестьдесят второго года, я получил пригласительный билет на прием в Доме приемов на Ленинских горах – там, где эти знаменитые особняки, там Дом приемов.
Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными. И толпится народ, человек триста, а то, может быть, и больше. Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты, с периферии приехали, – вся художественная интеллигенция тут. Гудит все, ждут, что будет.
А в двери, которые ведут в главную комнату – комнату приемов, – видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит! Что же это, смягчение, что ли? Ради чего ж накрытые столы?
Смотрю, тут и абстракционисты. Смотрю, рядом с Неизвестным мелькают и другие художники, которых я знал и которых ожидало, как казалось, неминуемое наказание какое-то. А тут вдруг банкет.
Но вот среди этого гула, всевозможных взаимных приветствий и вопросительных всяких взоров появляется руководство, толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Разумеется, тут же выросла фигура Михалкова: откуда ни щелкнет репортер, непременно рядом с Хрущевым Михалков, ну еще тут же Шолохов, Грибачев и какой-то человек с подергивающимся лицом – не знал я, кто это. Спросил. Оказывается – Вучетич, у него нечто вроде тика.
Ну, ладно. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях такой водоворот из людей. Все стараются поближе к Хрущеву, туда поскорей. Тут я вижу – и Левчук с Украины, и какие-то еще приезжие казахи, узбеки, – все туда, туда, туда. И, как пылесос, эта главная комната с какой-то удивительной быстротой всасывает людей.
Я решил в эту толкучку не путаться, но не прошло и минуты – смотрю, все уж там. Вхожу, уже все места заняты. Но с одного какого-то дальнего конца мне машут рукой: мне местечко зарезервировали. Оказывается, как раз молодые художники. И так между ними я сел в середине. А на другом конце Хрущев.
Ну, и художники-то ведь голодные. А перед ними осетрина, семга, лососина, индейка нарезанная, какие-то поразительные салаты, виноградные соки и тому подобное.
Ну, расселись все. С одного конца раздался такой звоночек, что ли. Встал Хрущев и сказал, что вот мы пригласили вас поговорить, мол-де, но так, чтобы разговор был позадушевнее, получше, пооткровеннее, мы будем откровенны с вами, решили вот – сначала давайте закусим. Закусим, а потом поговорим.
Ну, тут все навалились. Значит, разговор будет явно серьезный, а пока жри индейку, лососину, запивай виноградным соком.
Да, еще Хрущев извинился, что нет вина и водки, и объяснил, что не надо пить, потому что разговор будет, так сказать, вполне откровенный.
Понятно…
Ну, примерно час ели и пили. Наконец подали кофе, мороженое. Стали отваливаться. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стулья, повалил народ в анфилады.
Перерыв.
И вот во время этого перерыва произошло одно любопытное событие. Все, конечно, повалили в уборную. В первом перерыве еще не разделили уборные. Потом-то их разделили: одни для правительства, другие – для всех прочих. Но в этом первом перерыве все шли в любую уборную.
И вот Алов тоже пришел в уборную, стал в очередь к писсуару, народу много, стоит ждет и вдруг слышит сзади голоса: «Проходите, Никита Сергеевич, пожалуйста, Никита Сергеевич, проходите».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я