https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/napolnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Показали бы.
– Когда надо будет, покажу, – говорит Власик. – А пока, ладно. Пленочки мне подкинь.
Приехал домой. Решил передохнуть, вечером все-таки смотреть, волноваться, как я там смонтировал эти четыре части. Правда, надпись, действительно, вклеили: «Режиссер Ромм» – на смятом куске бумаги сняли. Музыка икает. Ну, ничего.
Только я расположился поспать, снова звонок. Что такое? От Большакова.
– Михаил Ильич, немедленно приезжайте. Храпченко, вот ведь какая история… Вы вот думаете, все просто… А ведь все очень непросто… Вот не поехал я докладывать, а вот Михаил Борисыч вызвался, и, вот, опять, значит, неприятности… Опять влетел…
– Что такое?
– Вот, значит, показывает, показывает программу. Отрывки из картины «Ленин в 1918 году». Товарищ Сталин, значит, помолчал, а потом говорит: «Какое было главное дело в жизни Ленина?»
Ну а дальше сцена развивалась так.
Сталин спрашивает:
– Какое было главное дело в жизни Ленина?
А Храпченко от испуга остолбенел и не знает, что ответить. Сталин:
– Ну, какое было главное дело в жизни Ленина?
Храпченко молчит.
Сталин:
– Неужели вы, товарищ Храпченко, не можете ответить на такой простой вопрос? Какое было главное дело в жизни Ленина?
Храпченко молчит.
Сталин:
– Вы член партии? Председатель Комитета по делам искусств, кажется?
– Да, был.
– Как же вы не знаете, какое было главное дело в жизни Ленина? Нехорошо! Октябрьская революция!
– Да, правильно, товарищ Сталин. Октябрьская революция.
Сталин:
– Ну? Какую картину надо показывать? Какую?
Храпченко:
– «Ленин в Октябре»?
Сталин:
– «Ленин в Октябре». А почему вы поставили «Ленин в 1918 году»?
– Да ведь – это режиссер, э-э, отказался сокращать. Они ведь, знаете, режиссеры, они ведь, вот отказался, вот, сокращать…
– Ну так дайте целиком!
Погнали снова в Образцовую типографию менять порядок.
В Большом театре снова готовятся перемены. Мы хватаем «Ленин в Октябре» – и в Большой театр – проверять экземпляр.
Приходим.
Там уже всех выгоняют вон. И оркестры, и хоры, балеты, певцов и чтецов. Все надевают собольи шапки, шубы с бобровыми воротниками, ворчат простуженными голосами. Их всех гонят, всех до одного. Чекисты гонят.
Власик злой, распоряжается. Увидел меня, зафыркал что-то:
– Успеете проверить?
– Успею.
Проверили. Смотрю, опять нет надписи «Ромм». Вырезано вместе с Каплером.
Погнали опять на хронику вставлять надпись «Ромм».
Я просмотрел картину. Уже шестой час. Поскакал домой. Скорей – черный костюм давай! Давай белую рубашку, галстук нацеплять, Сталинские премии (у меня к тому времени их было четыре), орден Ленина, медали.
Назад.
Прибегаю.
Поздно. Уже началось. Правительство уже на сцене. Уже идут аплодисменты. Все стоят. Правительство стоит. Народ аплодирует. Идет овация.
Коридоры пустые. Я бегу скорей искать ложу бельэтажа, куда у меня пропуск. Прибегаю в бельэтаж. Пусто. Подбегаю к капельдинеру, сую ему билет.
– Где тут ложа номер такой-то?
Тот смотрит.
– Это так… Этак… Вам к товарищу полковнику, – почтительно говорит.
Смотрю, действительно, стоит полковник МГБ, весь в красных петличках, в параде, строгий. Подбегаю к нему.
– Товарищ полковник! Вот, к вам направили. Мне в ложу. Вот билет. Товарищ Власик передал.
Полковник берет билет. Делает шаг назад, осматривает меня с ног до головы, внимательно приглядываясь особенно к заднему карману. Так, заглядывая…
Потом говорит:
– Молодец. Хорошо. Очень хорошо. Молодец.
Я ничего не понимаю. Почему молодец?
Он дает мне обратно билет и говорит:
– Ложа № 13. Войдешь, свободное место. Рядом сидит академик в шапочке. Твой объект.
Я поглядел на полковника. Да какой объект? Еще не сразу понимаю. Потом понял.
Батюшки! Да я же с билетом Власика! Я ж особый сотрудник!
Гляжу на полковника, разинув рот. Потом думаю, ну, что ж делать! Придется идти в ложу. Иду в ложу. Ложа уже полна. Одно место свободно. Самое крайнее в переднем ряду. А рядом правительство. Значит, мое место рядом с правительственной ложей.
Ну, а на стуле рядом со мной – старичок-академик, смо-о-о-рщенный как гриб, вроде Карпинского, не знаю уж его фамилии.
Я пробираюсь. Тихонечко сажусь.
Он мне:
– Здравствуйте!
Я ему:
– Здравствуйте!
Смотрю на него и думаю: если ты вот будешь в Сталина стрелять, я должен грудью закрыть, выстрел принять на себя, а тебя задушить руками. И думаю: душить-то тебя нетрудно! Что в тебе жизни-то? Ну, цыпленок!
Сел.
Ну, так прошла торжественная часть. Все поглядываю я на этого академика. Думаю: «Мой объект. Ежели вытащит пистолет, значит я должен – раз! – схватить, задушить, потом принять на себя! Так, интересно!»
Перерыв.
А вот после перерыва в эту правую ложу расселось все правительство и, так сказать, все руководящие деятели. А вот рядом со мной, рукой можно достать, Молотов сидит, с самого краю. А так как я на приемах бывал, он меня узнал. Кивнул мне. И я ему кивнул. И думаю:
– Не знаешь ты, Вячеслав Михайлович, что я тебя сейчас грудью от академика защищать буду.
Вот так я был сексотом.
Ну, а почему меня полковник-то похвалил, – пистолет не видно, раз, ордена и Сталинские премии настоящие, и костюм хорошо сшит, и не похож.
Действительно, не похож.
В дни смерти Сталина
Рассказ одного знакомого
Можно назвать это также «Черта характера» – черта характера великого вождя.
Было это в дни смерти Сталина. Какая тогда была обстановка, все знают, помнят, то есть не все, а те, кто пережил. В кино, может быть, было чуть легче, чем в других областях, но все равно нелегко. Тяжело было быть евреем – ужасно, стыдно и страшно. Сжималась какая-то петля. Из знакомых в те дни были арестованы Игорь Нежный, Маклярский. В группе было страшно. Все наглее делался Викторов-Алексеев.
А тут процесс врачей-убийц, много врачей знакомых. В общем, жутко было. Машина дежурила все время под окном. Каждый звонок ночью заставлял вскочить. Звук остановившейся машины – и сердце забьется; я чувствовал – долго не протянуть.
Уже вызывал меня Рязанов, заместитель Большакова, намекал: работать мы вам позволим, но группу буду подбирать сам, будете под особым наблюдением. Я сказал:
– Режиссер, который не может набрать группу, уже не режиссер.
Он говорит:
– Ну, ваше дело. А чем займетесь?
Я говорю:
– Сценарии буду писать.
– А мы их ставить не будем. Вы поймите, Михаил Ильич, речь идет о вашей работе, а может быть, и больше. Мы о вашем благе заботимся. Мы сохранить вас хотим.
Эрмлер был в это время уже уволен в документальную кинематографию. Арнштам уволен, Райзман в Латвию куда-то. В общем, сладко было.
Ну, чувствовал я, что, вот, последние дни; уже примерялись мы с Лелей, что будет, как будет, что делать, если это случится?
А тут – подох!
Ну, объявления в газетах, траурные речи. На улицах миллион народа. Масса погибших в давке – все это знают. Растерянная Наташка. В доме растерянность. Только отчетливо помню: сознанием я понимал – слава богу, может быть, будет легче! Может быть, уцелеем.
А сердце как-то не мирилось, потому что в то же время я сердцем как-то верил в Сталина. Помню, Леля меня ночью спрашивает, глаза широко открыты:
– Роммочка, что же с нами будет?
Я ей говорю:
– Леля, хуже не будет… хуже не будет. – Говорю, и сам не верю.
Вот в этом странном состоянии, в котором многие тогда пребывали, решил я пойти к одному знакомому – хорошему человеку, большому, умному человеку. Жил он в Доме правительства. Решил просто пойти, поговорить с ним. Незадолго до этого Леля у него была, еще до смерти Сталина, рассказывала, что со мной творится, как меня травят, что происходит, и говорит ему:
– Может быть, к Берии пойти?
Он ей:
– Упаси вас бог появляться у этого человека, упаси вас бог!
Пошел я к нему, говорю ему: так и так, мол. Имя-отчество не хочу упоминать, он меня ведь не уполномочил рассказывать-то.
– Что будет?
Он говорит:
– Давайте пойдем на кухню, там можно спокойнее говорить.
Повел меня на кухню, пустил воду из крана, зажег четыре конфорки газовые и говорит:
– Расскажу я вам одну историю. Несколько лет назад я получил высокое назначение. Получил от Сталина. Поручено мне было составить доклад по одному очень важному делу.
(Но я тоже этого дела излагать не буду, потому что сразу будет понятно, к кому это я пришел.)
– Доложить должен был на Политбюро. Вот прихожу, являюсь на Политбюро первый раз в жизни. Сидят все члены Политбюро, Сталин во главе. Ну, тут Маленков, Каганович, Берия, Ворошилов, Молотов, – все. Докладываю. Докладываю объективно: дело крупное, потребует огромных капиталовложений, которые должны пойти за счет других отраслей народного хозяйства. Поэтому, естественно, надо было подумать, идти на него или не идти. Ну, я доложил, выслушали все, первое слово берет Ворошилов, говорит: «А зачем нам это? Огромные капиталовложения, придется сократить другие, очень важные отрасли, в том числе вооружение армии, развитие промышленности, строительство. А эффект какой? Не нужно нам это, в общем, пока что». И пока Ворошилов говорил, Сталин чуть-чуть нахмурился.
Это другие заметили, а Ворошилов не заметил. Но другие заметили, и тут же взял слово Берия. И горячо поддержал это новое, очень дорогое дело. За ним поддержал еще кто-то, еще кто-то, Каганович, Маленков, Булганин… Ну, Ворошилов, видно, несообразительный, вторично просит слово и говорит: «Я все-таки не понимаю, ну зачем же это…»
И в это время Сталин так легонечко ударяет по столу пальцами, и все замолкают. И Сталин говорит, негромко так: «Я не понимаю, почему товарищ Ворошилов с таким упорством отстаивает предложение, которое явно клонит к уменьшению военной мощи Советского Союза. Что это предложение клонит к тому, чтобы уменьшить нашу мощь, это мы все понимаем. Мы еще не понимаем причин, по которым товарищ Ворошилов отстаивает' его и, кстати, не в первый раз отстаивает подобную точку зрения. Но рано или поздно мы это поймем».
Сказал и замолчал. И стало так тихо, что слышно было, как тикают часы на руках у присутствующих. И даже как будто бы слышно, как сердце бьется. Ворошилов сидит белый, на лбу у него выступает пот, начинает стекать вниз. Никто на него не смотрит, только Берия смотрит, не отрывая взгляда.
А я, – говорит мне рассказчик, – сижу, затаив дыхание, смотрю то на Ворошилова, то на Берию. Берия пальцами перебирает. На Сталина не решаюсь даже взглянуть. И вдруг, после этой долгой, томительной паузы, которая длилась, может быть, несколько минут – они показались огромным временем, и все тикали часы на руках, – Сталин так говорит негромко: «Ну что ж, на сегодня довольно. Давайте перейдем в зал, посмотрим картину».
Все встали, пошли в зал. Раздались голоса. Переговариваются все между собой. Ворошилов один, никто к нему не подходит. Все пошли в зал, и я пошел в зал.
Ну, вошли мы в зал. В зале столики стоят, около каждого столика три стула – три, потому что одна сторона обращена к экрану, там стула нет… Вино на столе, фруктовая вода, лимонад, фрукты, конфеты, что ли. Все сели за столики – вдвоем, втроем. Народу-то немного, три столика заняли. А Ворошилов один сел, к нему никто не подсел. Ну, я человек новый, незнакомый, – говорит мне рассказчик, – тоже сел один, за отдельный столик, думаю: что же он нам покажет сейчас? Маневры американского флота или какую-нибудь политическую хронику? Что?
А его в зале нет.
Погас свет, зажегся экран. Господи, владыка! «Огни большого города» Чарли Чаплина! Ну, очевидно, там все привыкли. Дело в том, что Сталин очень любил несколько картин, в том числе «Огни большого города», «Чапаева», «Волгу-Волгу» и «Ленин в Октябре». Да, еще «Большой вальс». И, оказывается, члены Политбюро всегда знали, что в любой момент им могут показать любую из этих картин, и надо смотреть. Ничего тут не сделаешь – смотри. Хозяин хочет сегодня смотреть «Волгу-Волгу» – смотри «Волгу-Волгу», «Большой вальс» – смотри «Большой вальс». Но вот на этот раз решил смотреть почему-то «Огни большого города».
Я сижу в полном недоумении: начались «Огни большого города», а его все нет. Вот уже прошел первый эпизод первой части. Впоследствии выяснил, он что-то недолюбливал именно этот эпизод, где памятник открывается и Чаплин там на памятнике спит. Ну, эпизод кончился, входит Сталин. Огляделся, подошел к моему столику, сел. Да, прежде чем сел, спросил: «Разрешите, пожалуйста. Я вам не помешаю?» – «Да что вы, товарищ Сталин, садитесь пожалуйста». Сел. «Что же вы ничего не пьете, не кушаете? Вы не стесняйтесь, будьте как дома, вы – свой человек». Любезно так. Я говорю: «Спасибо, благодарю вас». Он стал спрашивать меня что-то. Потом поглядывает все на экран. И я поглядываю на экран. Идут «Огни большого города». Все потихоньку переговариваются, но очень негромко, очень почтительно, так сказать, тихо. И Сталин говорит со мной иногда, иногда смотрит на экран.
В последней части, когда уже Чаплин выходит из тюрьмы, идет по улице оборванный, грязный, порванные штаны у него, мальчишки его дразнят, смотрю: что такое? Лезет Сталин в карман, вынимает платок. Кончиком платка вытирает глаз.
Ну, тут девушка, бывшая слепая, продает цветы. Чаплин ее узнает, она его – нет. Вдруг Сталин встал, отошел в угол, встал там в углу, сморкается и бросает косые взгляды на экран.
Потом узнала его девушка, реплика идет: «Это вы?» – «Да, это я». И Сталин отчетливо всхлипнул.
Кончилась картина, все встают, ждут. Сталин поворачивается, сморкается, вытирает глаза. Взгляд смягченный, умиленный. Подходит к Ворошилову: «Клим, дорогой, что-то ты плохо выглядишь. Наверное, работаешь много, не отдыхаешь». – «Да, – говорит Ворошилов, не понимая еще ничего, – работаю, не отдыхаю». – «Лаврентий, – говорит Сталин, подзывает Берию, кладет Ворошилову на плечо руку, – Лаврентий, о таких людях заботиться надо. Он может ошибаться, но это наш человек. Ты это запомни, Лаврентий».
Ну, все тут просияли. И Ворошилов просиял, еще не понимая, что гроза прошла. И Лаврентий усмехнулся. Сталин потрепал Ворошилова по плечу: «Ну, ладно, до свидания».
Стали расходиться. Простил. Картина его умилила, размягчился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я