https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Люди, правда, здоровались со мной, но так, опустивши глаза. А иные старались пробежать мимо; стал создаваться вокруг нас вакуум. А если и говорили, то оглянувшись, нет ли кого-нибудь рядом? Тогда сочувствовали, трясли руку и убегали.
И вот этот период был, пожалуй, самый тяжкий, потому что все ждал я, когда же наконец состоится партком, на котором будет вынесено решение о предании суду чести, потому что судам чести предавали парткомы. Но партком все как-то не назначался, тянулось все. А на каждом собрании часа три приходилось сидеть, и мучительно шло время. Один выступал, другой выступал, третий выступал. И все нужно было слушать, слушать, слушать, слушать… слушать.
А утром снова идти на «Мосфильм» и продолжать пробы к «Русскому вопросу». И все мне советовали потихоньку в уголках: «Михаил Ильич, вы признайте вину. Вы признайте ее, признайте. Пообширнее, так сказать, поискреннее. Вы, так сказать, произнесите речь».
Я говорил:
– Да какую вину? Мне ж Кеменов давал поручение.
– Михаил Ильич, признайте вину, признайте – легче будет.
Вот так тянулось это дело, и наконец состоялся партком «Мосфильма». Здесь было очень немного народу, только члены парткома, да еще Пудовкин и Е. М. Смирнова.
Единственный вопрос – письмо Михаила Ильича Ромма, члена партии, к белоэмигранту Чехову.
Ну, я рассказал, как все было, рассказал, как мне звонил Кеменов, как мне дал поручение. Сказал, что я принял это поручение как дипломатическое, поверил Кеменову. Написал это письмо Чехову. Но по ошибке в бюллетене напечатана не точная копия того, что отправлено, а вот такая странная цидуля с множеством любезных фраз в конце: и мы вас помним, и мы вас не забыли, и вы возвращайтесь, и мы вас ждем и т. д. и т. п. И вы великолепный актер, и Москва помнит Михаила Чехова. А пошла только одна фраза.
Кончил я все эти объяснения свои. Встает неожиданно Пудовкин, который присутствовал, и говорит:
– Слушай, Миша, как можешь ты, – и показывает руками, разводит их в стороны на метр, – ты, всемирно известный человек, спрятаться за Кеменова? – И двумя пальцами показывает маленькую-маленькую величину. И выходит, я – гигант – пытаюсь спрятаться за горошиной. – Ты, Ромм, прячешься за Кеменовым.
Я говорю:
– Помилуй бог, Всеволод, что ты говоришь?! Ведь «Бюллетень ВОКСа» выходит под твоей редакцией, ты же звонил!
Пудовкин несколько оторопел, а потом говорит:
– Да, я звонил, я признал свою ошибку. Я был в ЦК. И ты должен признать. Тут дело принципиальное. Неважно, что там будет – суд чести, не суд чести, – важно, чтобы ты осознал, чтобы ты, так сказать, понял.
Я говорю:
– Хорошее дело – тебе осознавать: ты – член суда чести. Или мне осознавать: я – подсудимый.
Он говорит:
– Принципиально тут разницы нет.
Надо вам сказать, что Пудовкин, в общем-то, был хороший человек. Он был как ребенок. Ему нравились всевозможные торжества, праздники, торжественные заседания. Он с наслаждением сам себя подвергал критике, бил себя кулаком в грудь. Ему представлялся уже, очевидно, суд чести: он сидит за столом, покрытым сукном, и произносит какие-то высокие слова.
Он не был злодеем вовсе, нет-нет, но просто он не понимал, каково мне. Он видел только, что будет большое торжественное мероприятие и ему, Пудовкину, в этом большом торжественном партийном мероприятии предстоит играть довольно заметную, значительную роль.
Ну вот.
Подождал я, пока кончились все речи, выслушал. Ну, в общем, все сводится к тому: передавать дело в Комитет, а там уж пусть решают. Впрочем, тогда уже было Министерство, а не Комитет.
Стали все расходиться. Довольно угрюмо.
Иду я по двору, думаю, что же делать. Вдруг нагоняет меня Пудовкин и так весело начинает:
– Слушай, Миша, я тебе…
Я говорю:
– Постой. Я продумываю заявление, которое я сейчас же подам в партком Министерства. Вот такое это будет заявление: «Я, Ромм Михаил Ильич, член партии с такого-то года, признаю себя виновным в том, что принял от граждан Кеменова и Пудовкина антисоветское поручение написать письмо белоэмигранту Чехову».
Пудовкин подпрыгивает на месте, говорит:
– Ты что, ты что… ты что…
Я говорю:
– Постой-постой, выслушай до конца, это важно для тебя. – И продолжаю: – Являясь тупым орудием в руках граждан Кеменова и Пудовкина, я, забыв о своем партийном и гражданском долге, выполнил это поручение. Не находя себе никаких оправданий, я только заверяю партию в том, что если впредь граждане Кеменов и Пудовкин, вместе или по отдельности, попытаются дать мне какое бы то ни было поручение подобного рода, я немедленно доведу это до сведения соответствующих органов». Это заявление будет в Комитете через полчаса.
Пудовкин:
– Ты что?!.
Я говорю:
– Не кричи. Ты думаешь, что будешь сидеть за красным столом, а я на скамье подсудимых? Нет, брат, мы рядом будем сидеть на скамеечке. Вот и все. Рядом.
Повернулся и пошел. А Пудовкин поскакал в Комитет к Большакову и говорит:
– Вот, вот-вот, такую штуку мне сказал Ромм.
Большаков ему:
– А вы что, подписали этот бюллетень?
Пудовкин говорит:
– Подписал.
– Вы просто дурак! – говорит Большаков. – Просто неумный человек, вот и все. Неумный человек. Как же вы сделали такое? Двух народных артистов сразу предавать суду чести! Вы что, в своем уме, в своем уме?!
Ну, и так суд чести отменился. Но тянулось это дело недели две и стоило, конечно, немало нервов. Немало нервов.
Но вот прошли эти две недели. Суд чести отменился, вообще больше не состоялось судов чести. В ЦК Большакову сказали:
– Чего вы там затеяли глупости? Не надо.
В общем, сидим мы как-то, обедаем, уже успокоившись. Звонок. Открываю я дверь: батюшки, Пудовкин! Ну, входит Пудовкин. Я ему:
– Всеволод, ты что это?
Он удивился, кашлянул, потом говорит:
– Миша, понимаешь, какое дело: нельзя ли у тебя пописать? Я тут к одной девочке собрался, в вашем доме она живет. Как-то пописать не удалось, а у нее неудобно будет попросить. Так вот, не можешь ли ты…
Я говорю:
– Пожалуйста, вот уборная, иди, отливай.
Пошел он в уборную. Вышел, вымыл руки. Выходит, топчется. Я говорю:
– Ну что еще?
Он заглядывает в столовую, говорит:
– Обедаете?
– Обедаем.
– Батюшки, а у вас суповое мясо?
– Суповое мясо.
– Миша, я так люблю суповое мясо! Здравствуйте, Лелечка! Я так люблю суповое мясо, а дома мне вот не дают супового мяса.
Леля посмотрела на него, усмехнулась, говорит:
– Ну, садитесь, ешьте суповое мясо.
Поел он у нас супового мяса.
Помирились мы с ним. Так, простил я ему все. В общем-то, ведь он был хороший человек. Он был как ребенок, а в каждом ребенке может проскользнуть что-то… ну, я бы даже не сказал – гадкое, но какое-то непонимание, что ли, черт его знает. Увлечется чем-нибудь и уже ничего кругом не видит. Вот так увлекся он судом чести и думал: большое партийное мероприятие. Это же суд чести, а не суд. Он же выносит чисто моральный приговор, а не какой-то другой.
Для нас с Лелей этот период был в какой-то мере переломным. До этого суда чести у нас бывало много народу. Всегда толпились приятели, товарищи, друзья по работе, сверстники мои и ее. А потом как-то охладились отношения. Не могли мы простить этих опущенных глаз, того, что люди пробегали мимо того, что никто-никто в эти страшные дни суда чести, почти никто, я бы сказал, не отважился поддержать нас по-настоящему. И как это ни странно, с Пудовкиным отношения сохранились. Я даже помогал ему в сценарии каком-то. Встречались мы иногда, всегда очень мило, очень хорошо. На него как-то не сердились мы. А с другими хуже. Стали мы более одинокими. С каждым годом все больше, больше, больше… Одиночество стало окружать нас.
Как показывали «Ленин в Октябре» в 40-х годах
Случилось это после войны, года через три или через четыре, в канун ленинских дней. Был я тогда с Большаковым в ссоре, не помню уж почему. Ну и вот, в канун ленинских дней – мне звонок. Час ночи.
– Михаил Ильич, так вот, приезжайте сейчас в Комитет. Очень важное дело.
Я говорю:
– Как сейчас? У меня машины нет.
– Мы уже за вами выслали.
Ну, думаю, раз «Михаил Ильич» – значит, наверное, все в порядке, что-нибудь хорошее, потому что, когда плохо, он меня «товарищ Ромм» называл. Поехал.
Приезжаю в знаменитый Гнездниковский переулок. Поднимаюсь. Из просмотрового зала – знакомые голоса. Что такое? Крутят «Ленин в Октябре». В чем дело? Кузаков смотрит.
– Вы пройдите к Ивану Григорьевичу, он вас ждет.
Прохожу к Большакову. Тот возбужден, в радостном настроении, шагает по кабинету красный, как помидор.
– Вот, знаете, товарищ Ромм, опять, значит, кино у нас выходит на хорошее место. Придется завтра приехать. Тут вот Храпченко Михаил Борисыч был, звонил, значит, товарищу Сталину, – «товарищ Сталин» он всегда произносил в пониженном тоне. – Докладывал, значит, программу завтрашнего концерта. А товарищ Сталин ему говорит: «Что ж, опять Маяковский, опять „Пламя Парижа“, а поближе к ленинской тематике, а? Ничего нет?» – «Нет…» Ну, значит, опять придется кино. Значит, одно отделение концерта заменить кино. Вот, вот, подумайте, какую-нибудь картину ленинскую, значит, из ваших. Значит, «Ленин в Октябре» сократить до сорока минут.
Я говорю:
– Иван Григорьевич, «Ленин в Октябре» никак сократить невозможно. Просто немыслимо. Там нет такого эпизода. Вот, пожалуй, «Ленин в 1918 году», ежели покушение взять, части две начала, ну и финал, так вроде получится четыре части на сорок минут.
– Ну, ваше дело. Тут, знаете, что забавно? Товарищ Сталин его, Храпченко, спрашивает, значит: «А вы знаете, кто поставил „Ленин в Октябре“?» А Храпченко мне потом рассказывает: «А я и забыл. Ну, брякнул „Ромм“, думаю, а вдруг не Ромм? Что же делать? Нет, оказалось, верно, Ромм. Вот так».
Ну, я за ночь сократил «Ленин в 1918 году», вырезал четыре части. Только удивился: в начале моей фамилии нет, идет прямо так: вторые режиссеры Васильев и Аронов. Что такое? А куда вообще девалось все остальное? А потом вспомнил: я-то стоял вместе с Каплером в одной надписи. Каплера вырезали и меня вырезали.
Я говорю Большакову:
– Меня там нет.
– Как, нет?
– Вот да, так вот, вырезано.
– Хм. А? Вырезано? Ну это мы быстро, сейчас на хронику позвоню, они в момент, на какой-нибудь бумаге снимут и вставят.
Ну, утром сделали на сорок минут, закончили все это дело. Велели мне к двенадцати приходить в Большой театр, там, значит, просмотр.
В Большой театр прихожу, там уже собираются певцы, прокашливаются, балетные, какие-то чтецы, собирается оркестр. А в большой главной правой ложе, где будет сидеть Сталин и все окружение, сидят незнакомый какой-то полковник или генерал, Храпченко, Большаков.
Оказалось, генерал-то – это Власик, начальник охраны Сталина.
Власик хмурый. Спрашивает:
– Вместо какого отделения пустите?
Большаков:
– Я думаю, вместо второго.
– А кто там у вас во втором отделении?
Большаков:
– Ну, «Пламя Парижа» и потом что-то там еще.
Храпченко ему что-то разъясняет.
Власик смотрит по программе и говорит:
– Вот, балет – выгнать, этих певцов – выгнать, кто во втором отделении – всех выгнать. И вообще, Михаил Борисович, я тебе давно говорю – надо делать подземный ход.
Я сначала не понял, о чем идет речь. Оказывается – подземный ход из Кремля прямо в Большой театр. Храпченко ему говорит:
– Да как же делать подземный ход? Большой театр стоит на сваях, миллион свай, это технически невозможно.
Власик:
– Технически, технически! Надо! Понимаешь? Надо!.. И что б это в последний раз!.. Надо! Ну, давайте, показывайте, что у вас там наготовили?
Показали сорок минут из «Ленина в 1918 году». И документы, тоже моя работа была. (Значит, это [все происходило] после сорок восьмого года, году в сорок девятом, – так как уже был сделан «Живой Ленин».)
По окончании просмотра Власик говорит:
– Документы – это хорошо. А вот «Ленин в 1918 году» – длинно. Ты меня уверяешь, короче нельзя, а я тебе говорю, длинно.
Меня начинает злость разбирать. Я говорю:
– А я короче не могу. Если вам длинно, товарищ Власик, где хотите, сокращайте сами.
– Я – в твоих интересах. Я тебе говорю – длинно, а так – как знаешь. Я же лучше знаю – длинно.
Большаков:
– Да вот, режиссеры, они всегда так, всегда так, упрямые режиссеры.
Власик:
– Длинно.
Я говорю:
– Я не буду сокращать.
Власик:
– Ну ладно, там видно будет.
Тогда Большаков, чтобы замять, говорит:
– А как назовем? Фрагменты или, значит, отрывки?
– Фрагменты! – говорит Власик. – Кто это поймет твое слово «фрагменты»?!.. Фрагменты!.. Кто тут будет сидеть-то? Секретари райкомов будут сидеть. Что они, понимают, что такое фрагменты?
Я говорю:
– А ты понимаешь, что такое фрагменты?
Тот удивился, что я его на ты, но ведь и он меня на ты… Поворачивается и говорит:
– Я-то понимаю.
– А почему же секретари райкомов не понимают?
Власик:
– А они не понимают. Отрывки!!! Так вот. Сейчас в типографию, в Первую Образцовую, – там все на взводе у вас?
– На взводе, – говорит Храпченко.
– Быстро. Чтобы через полчаса новая программа была. Отрывки. Все. Кто повезет докладывать?
Храпченко:
– Да я уж теперь не повезу, теперь ведь кино…
Большаков:
– Да а я-то причем? Первое отделение – концерт, и ты уж вчера докладывал, Михаил Борисович.
Храпченко:
– Почему это я повезу? Теперь кино.
Я говорю:
– Разрешите, я повезу.
Тогда вдруг Храпченко говорит:
– Ладно, я повезу.
Ну, все встают.
Тогда я говорю Власику:
– Позвольте, а мне-то ведь тоже надо быть. А билета у меня ведь нету.
– Ты что ж? – говорит Власик Большакову. – Не обеспечил?
Большаков:
– Так я ж не знал, что товарищ Ромм будет присутствовать.
– Ну, обеспечь!
– Да уж… у меня больше нет.
Власик посмотрел на меня.
– Ладно, – говорит.
Полез в карман, вынул билет. Ложа бенуара, номер такой-то, или ложа бельэтажа, а наверху печать «Служебный».
Кладу в карман, говорю «спасибо».
В это время Большаков:
– Вот, товарищ Власик, вот вы говорите, – у вас большой киноархив собственный, вы товарища Сталина снимаете. Вы, вот, понимаете, Михаил Ильич, вот ведь, наши операторы… и даже инструктировали товарища Власика. Вот он снимает товарища Сталина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я