https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но в один прекрасный день он позволил себе вернуться к прежним насмешкам над незадачливым сочинителем, позволил себе с иронической усмешкой обронить, что нет пророка в своем отечестве и что гениев ведь начинают понимать, как правило, после их смерти, и что-то еще в таком же афористическом духе. Гробов нахмурился и стал едва ли не красив, но ни первое, ни тем более второе теперь не имело для воспрянувшего Петеньки ровным счетом никакого значения. Он мог позволить себе даже некоторые издевательства над своим ненавистным неприятелем, мог пригрозить ему судом или, для придания ситуации юмористического оттенка, вечными муками в загробном мире. Интрига Гробова раскрылась, ибо кто-то из его помощников проболтался и слухи проникли в издательство. Гробов был посрамлен.
Топольков любил рассказывать эту историю, и на пути к окончательной редакции она обросла у него подробностями, в которые он и сам уже верил как в действительные. От литературы Топольков нынче отстал и ударился в политику, но всем своим видом имеющего большие и серьезные воззрения человека старался показать, что вероломство Гробова и измена Аленушки нисколько не повинны в такой его метаморфозе, а просто пришло время Топольковым взойти на более высокую ступень развития. Когда ему приходилось разъяснять все это, он, ради пущей глобальности, именно во множественном числе и произносил свою фамилию. Топольков вступил в партию, которая с пафосом говорила о необходимости созидания всевозможных демократических институтов. На силищевский юбилей он привел, что поддавалось объяснению еще меньше, чем его собственное появление, некоего Конопатова, не то коллегу по партии, не то представителя оппозиции, т. е. человека, с которым ему, так или иначе, невмоготу было теперь надолго разлучаться.
Странным, загадочным образом росла группа гостей, которым едва ли вообще что-либо говорило имя юбиляра. Не преминули явиться Наглых с Фрумкиным, а за ними следом притащился утомленный и разочарованный Сироткин. Последнего как гром с ясного неба поразило присутствие Червецова - можно было подумать, что мертвый на его глазах восстал из могилы. С новой силой ожило в душе Сироткина досадное воспоминание о разговоре с Наглых, когда он затевал интригу против Фрумкина, а Наглых в ответ поставил ему в вину расправу над Червецовым. И подозрения зашевелились вслед за воспоминаниями, тем более что он видел, с каким миролюбием и приветливостью вступил сейчас Наглых в общение с Червецовым. Бог знает чего ждать от этих людей! Но что будет, когда они, и в особенности Наглых, узнают о Сладкогубове?! Какое-то физическое недомогание овладело Сироткиным от близкого мелькания Червецова, который успел недурно выпить, беспечно болтал и на него взглянул как на смутно знакомого человека. Но ярость и болезнь помогли ему познавательно перехватить взгляды, которые Червецов бросал на Кнопочку, и сообразить, что Червецов влюблен в нее, даже, судя по всему, давно и как-то по-юношески, пылко, нелепо, с тем же пучеглазым простодушием, с каким некогда воспевал найденный им череп и предрекал выгоды от его продажи. Как славно было бы силой своего прозрения столкнуть Червецова в гнойник, где вертятся Кнопочка, Назаров и Марьюшка Иванова!
Топольков, которому теперь принадлежность к демократической партии задавала направление, со свежестью новообращенного, вчера падавшего в обмороки от невостребованной любви к Аленушке, а сегодня полюбившего здоровый образ жизни и духовную борьбу за выживание, повел злободневный разговор и немедленно поратовал за полный успех экономических, национальных и нравственных свобод. Он утаивал, что сражается прежде всего против собственной скуки, чахлости души, зато с дрожью в голосе заверял, что готов положить жизнь на алтарь рискованной и отчаянной борьбы за обновление отечества. Конопатов слушал его с загадочной улыбкой. Ксения с роскошным смехом прервала топольковские излияния:
- Да я видела и слышала тебя на набережной, когда ты ораторствовал перед зеваками. Ты был так увлечен, что не заметил меня, а я стояла у тебя за спиной, все видела и слышала. Хорош ты был, Топольков! Собрал вокруг себя перезревших бабенок и пудрил им мозги... Нет, знаете ли, - обратилась хозяйка уже ко всем, - глаза у него сверкали, как у дьявола, когда он внушал им, что только партия, которую он, Топольков, представляет, приведет их к счастью и процветанию. Прямо-таки в родную стихию попал человек, совершенно нашел себя и обрел истинное призвание. Все бы и отлично, но припомни, дорогой, одна из тех бабищ вдруг спросила тебя: вы, простите, чем занимаетесь, каков, то есть, род вашей деятельности? не может же быть, что вы исключительно партиец! Она и глаза выпучила в ожидании откровения или какой-нибудь ошеломительной правды. Думала: а ну как этот краснобай вдруг опростоволосится, выдаст себя, что он бездельник или того хуже. Однако не на того напала, ты ее ловко срезал, а, Топольков? Не стал ты ей докладывать, что ходишь... ну, еще недавно ходил... в холуях у горе-писателя Гробова. Нет, это твоя робкая и интимная правда. Умолчал ты, застеничво умолчал и о тряпках, подаренных тебе родителями, не проболтался, что приторговываешь ими. Нет, зачем же... Он, - Ксения перестала заостряться на Тополькове и снова перекинулась на всех, - принял торжественную позу и этак горделиво заявляет: я работаю... Работает, понимаете ли. Он работает. Да еще как! Весь его облик так и засиял поэзией труда, даже, поверьте, пот на нем выступил, не человек, а ходячий источник энергии, динамо-машина в беспрестанном действии, натуральная ветряная мельница на ходу. Я, мой милый, просто-напросто покатилась со смеху и, прости, потеряла способность внимать твоим дальнейшим разъяснениям. Ты работаешь? Ты когда-нибудь работал? Ты, такой изнеженный и томный...
Все засмеялись, а зардевшийся Топольков посмотрел на Ксению побитой собачонкой.
Глава пятая
Слезы обиды бурлили в худосочной топольковской груди, и только усилием воли он удерживал их от решительного выхода наружу. Следует заметить, он считал Ксению слишком красивой женщиной, чтобы негодовать на нее за ее сарказмы, а с другой стороны, по его понятиям ловца влюбленности молоденьких девушек она была уже старухой и, следовательно, носительницей косности и необоримого консерватизма. На женщинах, когда в них складывалось такое сочетание, он ставил крест. В то же время Топольков любил Ксению. Он любил ее превозмогающим обыденность чувством, в котором было заложено ясное знание, что она никогда не посмотрит на него серьезным взглядом, как, впрочем, и ни к чему, бесполезна и нелепа была бы их любовь в окружающей действительности, пошлой и ничтожной. Топольков сохранил много остатков и своеобразных реликтов разочарованного в первом столкновении с правдой бытия юноши, и поскольку юношей он уже не был, такая сохранность или даже застойность прошлого часто обязывала его разыгрывать из себя романтического простачка.
Начатую им тему подхватил Сироткин и, хотя не принадлежал ни к какой партии и восставал всегда не только против любых партий, но и всякого только что высказанного мнения, выступил точно в топольковском духе и показал себя максимальным демократом. Может быть, это было сделано в пику Ксении, посмеявшейся над Топольковым, однако ведь и выступить с чем-либо иным было бы, по его убеждению, отрицанием и оплевыванием вольнодумия, истины и порядочности. Момент же в содержании общественной ситуации был не таков, чтобы шутить с подобными вещами. Сироткин изобразил на лице тревогу, ибо момент был воистину тревожный; когда он произносил слово "опасность", его голос дрогнул. Он прекрасно знал, что нет реакционера, который открыто признал бы себя реакционером, однако в своей политической грамотности и публичной активности не желал ограничиваться этой аксиомой и хотел бы внести полную определенность в вопрос, что же действительно реакционно, а что прогрессивно, и в конце концов подвести к заявлению, что кое-кто из присутствующих, покопавшись в душе, непременно обнаружит там немало ретроградного сора. Он верил, что каким-то образом даже контролирует общественную ситуацию, а не только превосходно понимает ее, и что пока он трудится в поте лица, занимает бдительно демократическую позицию и видит пути спасения простого народа (который не любит и не уважает, но из великодушия готов обогреть и выручить) в обретении им буржуазных ценностей, попытки реставрации прежних порядков не представляют собой настоящей опасности. Он забыл о Сладкогубове, о почти совершившемся крахе его коммерческой карьеры, он снова был преуспевающим и честным дельцом, для которого идеальное устройство общества сбывается уже тогда, когда предприимчивому человеку нет необходимости пробиваться сквозь заслоны и непонимание. Он и полагал, что не столько даже жизнь диктует нужду принятия законов, обеспечивающих свободу его экономической деятельности, сколько сами законодатели из кожи вон лезут, чтобы опередить время и снискать славу прогрессивных людей. Иными словами, народ любит Сироткина и стоит за него горой.
- А я бы сказал, - вставил Конюхов, - что как раз время и нужда животов выступают главными зачинщиками, они повелевают принимать разумные законы, тогда как наши законодатели сами по себе действовать разумно совершенно не в состоянии. Парадокс? Ну, в каком-то смысле, а скорее просто беда. Можно думать, что законодатели в их нынешнем составе смешны, некомпетентны, трусливы, а вот пришли бы другие, так все бы мгновенно и поправилось. Но я не очень-то верю в других. Всегда нас преследует эта иллюзия: мол, на этот раз уже точно к власти пришли толковые и понимающие чаяния народа люди, они все придумают и устроят в наилучшем виде. Однако фокус в очередной раз не удается, опять выходит какая-то каша. Но в том-то и штука, что главный, все решающий закон вовсе не надо принимать, он был и раньше, и сейчас он есть, и всегда был, только все полагают, что прямо о нем лучше не говорить. Или даже встрепенуться и рискнуть - почему бы и нет? - вдруг как-нибудь да удастся придумать что-то еще, какой-то другой закон, более возвышенный, изящный. Но все знают о существовании этого закона и втайне на него надеются, потому как только он и выручает при всяких неожиданностях. В общем, на крайний случай закон у нас есть. Как могла бы столько лет продержаться такая огромная, невероятная империя, состоящая из фантастического числа племен и народов, если бы ее существование не скреплялось законом, хотя бы и таким, на который не любят ссылаться вслух? Да, закон есть и будет. Закон силы, железного кулака. Сейчас он скрылся в тени, и все вокруг зашаталось, заколебалось. И я думаю, наши законодатели со временем откажутся от потуг придумать новые законы, а он, существующий и неизменный, снова всплывет на поверхность. Ведь они не могут не сознавать, что законы, которые еще необходимо только придумывать, мгновенно развалят империю и тогда сила от тех, кто их, законодателей, выдвинул, перейдет к другим, может быть, к их врагам...
Сироткин снисходительно усмехнулся на пустую патетику писателя, изрекавшего давно всем известные, избитые истины. Любой мыслящий человек, усваивая демократические принципы, не открывает закон кулака, о котором разглагольствовал Конюхов, а исходит из того, что этот мерзкий закон необходимо поскорее избыть. Это отправная точка. Однако для Сироткина это настолько давно пройденный этап и настолько хорошо усвоенно, что он даже как-то соскучился бы, прекрати и впрямь свое действие отвратительный закон. Ведь что ни говори, для пущей демократичности полезно, чтобы в человеческом существовании сохранилась некая особая острота, капитальная причина, с большим искусством регулирующая возбуждение борьбы и критики, покушений на неистребимое мировое зло. Другое дело, что сейчас следовало во что бы то ни стало утаить эту интимную нужду души от проницательности Конюхова и его жены, и он, понимая и чувствуя, как вести себя в подобных ситуациях, разбавил свою демократичность изрядной дозой высокого и поэтического гуманизма. Он запальчиво выкрикнул, что абсолютно незачем удерживать в составе империи народы, которые этого не хотят.
- А вот я не могу решить этот вопрос так быстро и просто, - снова возразил Конюхов. - Пожалуй, и вовсе не могу его решить.
- Вот как? - крикнул Сироткин. - Значит, говорим прекрасные слова, а как доходит до дела, решиться на правду нам уже и не под силу?
- Согласен, соображения высокого гуманизма требуют отпустить... но обрати внимание на такой факт, обрати! Может быть, литовцы, скажем, твердят на самом деле не столько о самостоятельности вообще, сколько о независимости от русских. Мол, они не против гуманизма, дружбы, братства, соборности, но только подальше от русских, так, чтобы русских как будто бы даже и исключить, по их смиренной просьбице, из дружной семьи просвещенных и цивилизованных народов. Да и способны ли они к самостоятельности? Боюсь, все их понятие о независимости не выходит за пределы желания быть врагами русских. Ну конечно, русские создали империю, тюрьму народов, на них лежит историческая вина... а литовцы, стало быть, совсем без греха? Ох уж эти русские! Это же исторические монстры, всегдашние варвары, вечные гунны! Литовцы, гляди-ка, славно так цивилизовались, а русские только и норовят снова затащить их в свою дремучую чащобу, раздеть догола и вымазать в первобытной грязи. Даже споил бедного литовца страшно бесчинствующий в своей дикости русский мужик. Вот они и умоляют просвещенные и добрые народы защитить их, малых, от разгулявшегося медведя. Спору нет, империализм тут у нас, на наших бескрайних просторах, развился серьезный, только, похоже, русские, эти виновники всех бед, меньше всех получили выгод от собственного империализма...
- Это старая глупая песенка! - перебил Сироткин.
- Я прислушиваюсь к ней и нахожу ее разумной. Кто меньше пострадал от русского собирания земель, тот и стремится к выходу из нашей семьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я