Доставка с магазин Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Обхожу из страха, что построю какой-нибудь воздушный замок на его теплой груди, а потом разрушу его в минуту ослепления и буду этого стыдиться. Еще и восклицать: о, дыра, дыра, провал вместо совести! Инстинктивно сторонюсь таких осложнений, для самосохранения. Хоть бы ты избил меня, Сашенька, в порядке воспитания, наставления на путь истинный. Женщин, как и детей, нужно бить. Я поняла это очень рано и однажды ударила мать, когда мне показалось, что она приносит вред человечеству. С тех пор я потеряла соприкосновение с совестью, и папа удобно расположился в образовавшейся пустоте. А ты пришел и хочешь все осложнить. Зачем? Сложно уже то, что ты пришел, втерся, потеснил папу в моем сердце, зачем же еще и Бога взваливать на мои плечи? Мне веры, религии, нравственности, переживаний, мистики, откровений с головой достаточно и в том опыте, какого я набираюсь с тобой в этой комнате, пока папа в соседней комнате превращается в пьяную свинью.
Ее искренность обволакивала меня добрым сном. Я сказал:
- А за что ты ударила мать, Наташа?
- Ты-то сам что по этому поводу думаешь?
- Думаю, что ты, может быть неосознанно, ревновала ее к отцу.
- Глупости. - Она рассмеялась недобрым, разрушительным смехом. Глупости, глупости! Ты не веришь мне и не понимаешь меня. Скажи еще, что я осознанно стремилась расстаться с совестью. Я ударила ее потому, что женщин необходимо бить. Меня нужно бить.
- И папа бьет тебя?
- Иногда. Но как-то так, что я этого не замечаю.
- Вот как?
- Да, потом смутно припоминаю, что он, кажется, меня ударил... видишь ли, это любовь, толчки и судороги любви, любовь в виде удара, вложенная в пинок, в оплеуху... Ты так любить не умеешь. А когда ты неверно толкуешь мои слова, мне следовало бы давать тебе коленкой под зад. Когда-нибудь я спровоцирую тебя на колоссальную драку. Ты согласен, что в моих словах заключен глубокий смысл?
Я пожал плечами:
- Затрудняюсь ответить, Наташенька.
- Ты говоришь со мной как с чужой, как с приблудой, как с проституткой в ресторане. У тебя есть кто-то, кто тебе ближе и роднее меня?
- Никого нет, - оборвал я ее с досадой. - Не надо этих тонких измышлений и вывертов. Я говорю с тобой так, как... ну, как если бы уже сросся с твоим лоном. Мы слишком далеко зашли, Наташа, и не должны обольщаться на счет обратного пути.
Она нахмурилась, наверно, подумала что-то о "папе", с которым тоже зашла слишком далеко. Однако заговорила о другом:
- И почему же люди при каждом удобном случае заводят разговор о Боге?
Спросила с видом детской наивности, но я был покладист и не горел желанием обострять ситуацию:
- Тоскуют по идеальной жизни.
- А ты?
- И я тоскую.
Она покивала прелестной головкой, показывая в себе трогательную и усердную девочку, которая довольна преподанным ей уроком, а потом вдруг спросила деловым тоном:
- Ну а если я буду мучить тебя своей любовью до смерти, разве тогда ты вспомнишь о Боге?
- Нет, тогда ты будешь моим высшим судьей. Я облачу тебя в широкую прекрасную мантию и сам спрячусь под ней.
- От смерти?
- Но что же дальше, Наташа?
- Человеку вредно скучать, - сказала она, - а он часто скучает.
- Что дальше? Ведь ты не всегда будешь молодой, сильной, здоровой.
- Не знаю. Оставаться такой нет смысла, но я не вижу смысла и в переменах.
Она резким движением поднялась с пола и потянулась сладко, выразительно, а я тревожно завозился под простыней.
- Ты утверждаешь, - сказал я, - что твоя совесть умерла, а я тебе на это отвечу, что она еще не родилась. Не человек рождается с совестью, а совесть рождается в человеке. Максимализм, экстремизм, нигилизм - я знаю все это, проходил. И вот что меня теперь особенно поражает в себе... В наше время, когда дети выкалывают глаза беззащитным животным, а взрослые без колебаний бьют и убивают друг друга, я вдруг словно помимо собственной воли оказался другим, не как все, не тем, чем был бы, возможно, если бы наша жизнь переменилась таким образом лет двадцать назад. Для большинства нынешнее зло выносимо, хотя многие даже из них подают голос в защиту гуманизма, выносимо, потому что они в мутной водице еще надеются выловить свою золотую рыбку. А для меня невыносимо, и я отошел, пусть даже так - я спрятался. Но ведь отступать в моем случае по-настоящему некуда, кроме как за пределы жизни. И какие силы продолжать жизнь я найду в себе в следующий раз, когда мне предъявят очередное свидетельство о выколотых кошачьих глазах или отрезанной человеческой голове? Когда расскажут, как на близкой войне взорвали у юноши на груди гранату? Или о старухе, которую сожгли заживо, потому что она-де жила тем, где исторически ей жить не положено? Это очень болезненно, Наташа. Но почему для меня это болезненно и невероятно, а другому человеку, которому пора бы уже заиметь совесть, хотя бы некоторое представление о ней, ничего не стоит распуститься до скотства, до дикой жестокости, до полной убежденности в своем праве ломать и истреблять чужую жизнь? И почему случилось так, что я и не заметил, когда стал другим - другим до того, что уже не могу справиться с этой грубой, убогой, лживой, злой жизнью и предпочитаю бежать от нее? Может быть, тут, в этом таинственном и необъяснимом перевороте, следует искать Бога, его промысел, и когда ты говоришь, что потеряла совесть, я говорю, что у тебя ее и не было, но никто, кроме Бога, не знает, что тебя ждет впереди и каков твой удел...
- Да, возможно, - вздохнула Наташа. - Но этот путь мне еще только предстоит пройти, а мы с тобой говорим сейчас.
- Разве ничего не значит, что я люблю тебя и от этой любви потерял разум? Время, Наташа, - сказал я, ударяясь отчасти в назидательный тон, для меня движется несколько иначе, чем для тебя. Ты еще будешь сверкать и пениться, жмуриться от удовольствий, а я уже невыразимо состарюсь. Я не питаю ни малейшей ненависти к твоей молодости, но у меня есть некоторые претензии... Мне хотелось бы хоть немного верить, что если мы по какой-то прихоти случая или даже Божьего промысла останемся вместе, ты найдешь в себе силы без отвращения смотреть на мое сморщенное лицо, разрушающиеся черты, на мою печальную ветхость.
Мое красноречие подогревалось сознанием, что упования, которые я излил с горестными возгласами и вздохами старости, доступны пониманию всякого, кто не слишком обольщается на счет жребия человека. И, закончив, я воззрился на Наташу с открытым до глупости ожиданием доказательств, что мои слова не прошли мимо ее сердца. Я намеренно расслабился до старомодности, допотопности какого-нибудь дядюшки, превращающего все свое существование в неумолчное бряцание любви только из предосторожности, как бы молодая и чересчур ретивая любовница не свела его прежде времени в могилу. Увидав, что Наташа досадливо поморщилась, я едва не вскрикнул от обиды. Я утвердился во мнении, что мой почтенный возраст не внушает ей никакого уважения. Тут я снова дал крен в приятность сна, однако Наташа разбудила меня внезапным криком:
- Да я не верю, что ты не заметил того перелома!
- Ну, - пробормотал я, удивленный ее горячностью, - ты меня еще не поймала на лжи, я, конечно, могу припомнить, что в какой-то момент, лет десять или семь назад, сказал себе, что мое прошлое оставляет желать лучшего и что если мне сейчас тяжело, то это наказание за прошлые грехи... Это было не раз, и это были своего рода решающие минуты жизни. Но кто мне разъяснит, по каким признакам узнается характер этих минут - по тому ли, что со мной тогда происходило нечто исключительное или по тому, что я принял или чуть было не принял важное решение? А сказать, что то были минуты покаяния, сознательного осмысления прошлого и желания перемениться, я вряд ли отважусь, потому как сразу встанет вопрос: что первично - быт этих мгновений или их духовная подоплека? и как они вообще сложились, из какого материала? а не замешан ли и тут промысел Божий?
- Демагогия, - определила Наташа, слабо и сухо улыбнувшись. - Я хочу, чтобы ты любил меня, носил меня на руках, не мог на меня надышаться... а все эти выкрутасы и турусы оставь тем несчастным болтунам, которым и неведомо, что такое любовь. Тебе-то известно. Ты со мной. Ты должен ведать, что творишь.
- Как?! - очнулся я несколько запоздало. - Ты совесть называешь выкрутасами и турусами?
- Вижу, тебе нравится разыгрывать из себя святошу.
- Не понимаю, на каком основании ты считаешь, будто я притворяюсь, лгу...
- И еще, - перебила она, произнесла твердо, с юной обличительной беспощадностью. - Ловко же ты подтасовываешь факты!
- Может быть, - вставил я, стараясь говорить как можно непринужденней, - я и лгу, даже на каждом шагу, но я, во всяком случае, этого не сознаю и не чувствую.
- Обернуться не успеешь, - гнула свое Наташа, - ты уже борец со злом, и в этом, мол, твоя свобода проживания здесь, в этих стенах. А я-то в простоте душевной думала... нет, позволь спросить, как же твои прежние аргументы?
- Я и прежде говорил близкое к этому... просто другими словами.
- А я ни минуты не сомневаюсь, что ты забился в эту нору потому, что тебе на все плевать, забился как трусливый и ленивый...
Я предостерегающе выставил руку над простыней:
- Это детский лепет!
Она засмеялась.
- Милый, смешной, вздорный! - Наташа села по-турецки на краю кровати. - Смотри-ка... - Ее рука неспешно легла между ногами, и пальцы принялись с железной нежностью расширять вход в Эдем. Все приняло какой-то желтоватый оттенок. Комната тяжело погружалась в густоту желтой краски. Так я видел, но сказать об этом мне было нечего, я молчал, онемевший. Она сочувственно смотрела мне в глаза, она посмеивалась над моим горем и утешала меня в нем - шутка ли проглотить язык? - она понимала. Я чуть было не спросил ее, где она научилась сидеть по-турецки; в конце концов мне нравилась ее поза, я находил ее возбуждающей. Чу! опасность! Ее поза была в самом деле соблазнительной, я уже почти потерял голову, и это было в очередной и в бесчисленный раз.
Наташа колдовала, магнетизерская пантомима над моими перспективами оказаться заброшенным в необозримые дали плотских удовольствий не оскудевала ни на миг. Я суетливо бегал глазами между расширяющимся благом, которое деятельно взращивали проворные пальчики, и сомнительным кокетством улыбки моей подруги, но скоро остановился, выдохшись и осознав в себе земляную, черную силу смирения. Все мое существо отяжелело, как набитый свинцом мешок. Я кишел. Меня звали, и я откликнулся. Затем началось размягчение, я почувствовал необычайную мягкость своего тела и потянулся к разверзшимся чреслам как змей, плоско и с напряженно реющей в желтом воздухе головой. Эта голова, за которую я не поручился бы, что она все еще оставалась безусловно моей, удачно и своевременно скинулась в головку, маленькую и острую, без помех проникающую в сложный космос женщины. Я был порочен и успевал мысленно бичевать себя, с трудом, на который уходило немало моей пылкости, сдерживая крик печали. Христа в мои годы уже не было среди пьющих вино и преломляющих хлеба. Сгибаясь под тяжестью смирения, я подумал, если, конечно, это была мысль: пусть будет так, я все приму, пусть чередуются бессонные дни и ночи, пусть предают и уходят друзья, пусть умирают самые близкие, самые родные люди, я не возропщу, я буду все это воспринимать и впитывать душой, на все это смотреть, во всем этом по мере надобности участвовать - я буду думать, что именно так, а не иначе, и должно происходить и когда-нибудь мне откроется, зачем это было нужно, или мой опыт и дух возрастут до того, что я сам пойму... Так лепетала моя голова, обретая малость для прохождения в рай. Я помышлял о книге, в которой обобщу свой опыт и подведу итоги, о ее контурах, о ее переплете, о том, что она маячит впереди, вырисовывается во всей своей мощи и необходимости, о том, что я приближаюсь к ней и приближаюсь, стремлюсь и стремлюсь, бегу и бегу, не сломленный до конца и не сломленный вообще ни в коей мере...
***
Крики Наташи - а они были ужасны и переходили в дьявольский хохот, в немыслимое гоготание - возбудили меня до отчаяния, может быть, я опасался, что нас услышат. Услышат в соседней комнате, побелеют, тупея друг на друге вопросительными взглядами, всполошатся и загомонят, станут перешептываться, образуя курятник, не сознавая, что они, несносные люди, касаются запретной темы. Все было ничего, пока Наташа с влажной улыбкой тихо раздвигала мнимые преграды и заманивала меня в таинственные недра, но когда ее сила пошла свистать, реветь и скрежетать, я просто не знал в первое мгновение, какими аварийными работами могу предотвратить что-то еще и похуже. Дай мне забыться, дай, дай, сделай так, чтобы я забылась! - кричала она. В конце концов с раздражением, в высшей степени не похожим на обычное, обиходное раздражение, я крикнул: на тебе, возьми! Выходка смешная и нелепая. Что и говорить, запрыгнув на немалую высоту чувственности и не удержавшись при этом от крика, я к собственному изумлению внезапно обнаружил в себе простоту, которую считал давно утраченной. Разумеется, моя искренность не подлежала сомнению. Я с полным простодушием и с полной искренностью предлагал моей подруге взять все необходимое для забытья, и это трагикомическое мгновение навсегда запечатлелось в моей памяти потому, что застигло меня не в извечной сутолоке размежевания бога и дьявола как я их понимаю, а в загадочном мире ее, Наташи, богов. Я убежден, и миг один, когда тебе удалось побывать в шкуре другого человека, даже если обитающие под ней боги грязны и отвратительны, достоин самого пристального и в некотором смысле восторженного внимания.
Но все когда-нибудь кончается. Наташа снова устроилась на краю кровати, и в ее скорченной фигурке, подставившей свету дня бублик голой спины, мне чудились новые упования, новое ожидание. Я залег совсем тихо и безответно, остерегаясь напоминать, что я жив. Что-то с Наташей творилось такое, что не желало твориться со мной или перегорало и не восстанавливалось во мне, и она колобродила, безумствовала, ей мешали уснуть и жара, и возня за стеной, и день, и ночь, и я мешал, а я только и хотел что уснуть, но мне приходилось тоже безумствовать, имитировать безумие, которое, правда, умело излучать неподдельную искренность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я