https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/ 

 


Так Аддисон сумел создать себе репутацию Литератора вне партий, заботящегося о благе «всей Англии». Так и возникла громадная его популярность, его почетный неофициальный титул «цензора нравов».
И был он к тому же человеком, умевшим и любившим нравиться, очаровательным собеседником, уютным собутыльником, ласковым товарищем.
За этим человеком – счастливчиком, родившимся с «серебряной ложкой во рту», – куда же было угнаться «неудачливому кондотьеру», родившемуся с топором в руке, Джонатану Свифту?
Конечно, не мог Ипполит Тэн, этот буржуа, уже вдохнувший сладостно-гнилой запах буржуазного декаданса, скрыть в своем пышно-блестящем этюде об Аддисоне этакого легкого, кокетливого презрения к «цензору нравов», к этому Робинзону от морали, упорно засевавшему свой остров семенами новой буржуазной этики. Но то было презрение утонченного литератора, и оно совмещалось у Тэна с чувством почтения. Пусть скучны Робинзоны, но они очень полезны. Особенно, когда подумаешь об угрожающем следе ноги необузданного дикаря Джонатана Свифта, грозившего затоптать нежные семена, из которых вырос пышный сад буржуазной культуры и морали. Где же гулять Тэну – пусть и скептически усмехаясь гулять, – если не в тенистых аллеях этого сада!
Теперь становится понятной эффектно-беллетристическая тирада о контрасте.
Контраст налицо. Но не между «гением добра» к «носителем зла», другом людей и человеконенавистником… А между либеральным буржуа и революционным гуманистом, между «своим» в этом строе и глубоко чужим, начисто отрицавшим проклятый режим капиталистического рабства, сменившего рабство феодальное; на этом основании столь же вульгарные, сколь и слепые социологи, идя на поводу у Тэна, зачислили Свифта в «реакционеры», относя, конечно, Аддисона к прогрессистам.
Был контраст. Между сладкой проповедью и бурной трагедией, бархатной метелкой и стальным топором, между лозунгом одного: мне хорошо, пусть будет хорошо и вокруг меня – и ощущением другого: людям плохо, как же может и мне не быть плохо! Был контраст: столкнулись в кофейне Бэттона ласковый себялюбец и гневный гуманист.
И он должен был сделать карьеру подобно Аддисону, и на него должны были сыпаться милости Сомерса и Монтегью, ведь оказал он им услугу побольше той, что заключалась в стишках Аддисона… И в еще большей степени повторилось это через несколько лет в его отношениях с лидерами тори…
Помешала Свифту «священническая ряса» – говорит Маколей. Пустяки, конечно. Будто не делали карьеры духовные лица.
«Плохой характер», «неуживчивость», «человеконенавистничество» – говорят другие.
Пусть они и были – эти качества. Но ведь симптомами чего-то более важного являлись они. Симптомами бесконечного его одиночества в этом обществе и среде.
Это и мешало. Не ощущали Свифта «своим», вернее, чувствовали, даже не вполне осознав это чувство глубоко, не своим, принципиальным чужаком. Даже и тогда, когда он вел «позитивную», так сказать, работу, даже и тогда, в 1710–1714 годах, его ценили, ему не доверяя, им пользовались, его не продвигая.
А сам Свифт?
Ему казалось в это пятнадцатилетие, что он крепко взял в руки метлу и метет на общую радость.
Какое наивное, трагикомическое заблуждение! Если б Свифт знал, что на основании этого заблуждения открестят его Аддисоны будущих веков «кондотьером» и «наемным брави»!
Впрочем, он гордо улыбнулся бы. Да, он должен был остаться не своим и в будущих веках: садовникам капиталистических садов должен он был казаться «человеконенавистником, оклеветавшим человеческую природу».

Глава 8
Свифт строит на пепелище


…И если потеряна битва,
Погибло ли все?
Не сломлена воля.
Бессмертен мой гнев – за мной мое мщенье -
И мужество живо: не покорствую я.
Кто скажет, что я побежден?
Мильтон
Если кто-нибудь выдается среди нас – пусть уходит и выдается среди других.
Гельвеций
Рука схватилась за метлу. Хоть в одном из переулков Бедлама подмести, вымести грязь. Но это не переулок – это широкая улица большой государственной политики. По этому пути идет публицистическая деятельность Свифта в 1705–1709 годах, и особенно в следующее, знаменитое пятилетие 1710–1714 годов. Странное и трагикомическое зрелище: Свифт, пытающийся идти нога в ногу с веком, влиться в русло позитивной работы…
Гневное пламя, высоко вздымавшееся, вонзавшееся в небо, подобно рвущимся вверх шпилям готических соборов, пламя могучих, грозных идей революции 1648 года, оно погасло, потонуло в крови и грязи реставрации.
Забыты люди и идеи середины семнадцатого века. Вопль о социальной справедливости, мечты о равенстве, коммунистические чаяния низов и примкнувшей к ним интеллигенции – как далеко это отошло, каким глубоким слоем пепла покрылось! Гремела песня в середине века, коммунистическая песня диггеров:
«Долго бедные терпели страшные насилия от богатых, от их прислужников попов, то было издевательство и позор, и отравлены были колодцы нашей жизни. Но вот идет равенство для всех, приходит общность, и уравняет она горы и долины. И близко то время, когда не будет мрака в человеческих сердцах и головах, тогда возникнет у всех общее дело и утвердится навсегда; объединятся в любви знатные и простые, исчезнет преклонение перед людьми…»
Отзвучала песня, смолкли голоса…
«Вопросы для всех людей, предлагаемые тем, кто желает помочь делу общественного блага, или моя лепта, брошенная в общую сокровищницу» – таково наивно-торжественное название памфлета, опубликованного в декабре 1649 года, когда горячи были надежды и радостны мечты, и достижение всеобщего блага казалось таким естественным и близким: стоит лишь правильно ответить на эти вопросы. Вот один из них:
«Не установлена ли частная собственность вместо всеобщего коммунизма – путем насилия и грабежей, и не этим ли способом поддерживается она? Не были ли в этом жестоком деле впереди всех хищники – лендлорды, адвокаты, духовенство, и не прикрывались ли эти бесстыдные деяния фиговыми листками догматов, религиозных формул и культов?» И еще вопрос: «Не откроют ли наемные рабочие и безработные путь свободе, если они самовольно займут и станут обрабатывать общинные земли?»
Давно уже перешли общинные земли в руки новых лендлордов; на костях погибших вопрошателей укрепился фундамент частной собственности, и не найти было ни в книжных развалах Грэб-стрит, ни у модного книгопродавца Тонсона экземпляра памфлета 1649 года. Пожалуй, и не найти было номера 61 газеты левеллеров «Модэрэйт» от 5 сентября 1649 года, а на пожелтевших его страницах мог бы читатель начала восемнадцатого века, когда вела Англия обогащающую богачей войну за испанское наследство, прочесть гневные строки о войне: «Войны во все времена прикрывались самыми прекрасными предлогами, как-то: преобразование религии, защита законов страны и свободы граждан, но результаты их были гибельны для этих целей, пагубны для каждой нации, ибо войны делают основой всякой власти не народ, а меч, отнимают у людей их прирожденные права и передают в руки немногих собственность – эту основу всякой борьбы партий и главную причину большей части грехов против небесного божества».
Знаком ли был Свифт с этими строками? Ведь слышен их отзвук и в «Сказке бочки», и в «Поведении союзников», и, особенно, в «Гулливере».
В книжных шкафах Мур-Парка должен был он найти изумительную книгу Джерарда Уинстенли, опубликованную в 1652 году, социальную утопию громадного размаха. «Закон Свободы» называлась она; это был гневный протест против социального неравенства, властный призыв к уничтожению бед человечества путем создания справедливой социальной республики. О трех братьях рассказано в «Сказке бочки»; в памфлете Уинстенли дан диалог двух братьев. Об «эолистах» рассказывает Свифт; против «сверхчувственного» учения священников, оглупляющего простых людей, превращающего их в одержимых, воинствует Уинстенли. Случайно ли совпадение?
И в политических памфлетах Свифта как не найти отзвуков «Оцеана» Харрингтона, этого блестящего революционно-утопического памфлета, полемизирующего с жестоким и мрачным гоббсовским «Левиафаном».
Пафос свифтовского гуманизма, он странен и одинок в начале восемнадцатого, но как на месте он был бы, оказывается, в середине семнадцатого века!
И отцвели большие идеи, толстым слоем пепла покрыты смелые мысли, благородные стремления лучших людей отошедшего века.
Пепелище! Но сверкающее обманчивыми огнями пепелище… Золотой век английской литературы – говорят школьные учебники.
Какие имена, какие люди! И Аддисон со Стилом, и холодный стилист, великий мастер Александр Поп, фейерверк нигилистического остроумия Джон Гэй, и Джон Арбетнот, королевский врач, автор трактата «Искусство политической лжи» – ценный вклад в идеологию пепелища, и другой врач – Бернард Мандевиль, холодный и жестокий ум, адвокат порока, и рядом с ним – гениальный софист в священнической рясе Джордж Беркли, веривший в бога, но не веривший в реальность мира, – и отнюдь не случайна была невежливость эта…
Это премьеры, но сколько еще кругом литераторов и поэтов, остроумцев и памфлетистов, фехтовавших афоризмами с теми же изяществом и силой, с какими владели рапирой рыцари средневековья, джентльмены-конкистадоры эпохи Елизаветы…
Сверкающая плеяда дарований и умов, она жила, действовала, блистала на очень коротком отрезке эпохи – первое двадцатилетие века, в очень тесной, по существу, среде – кофейнях, клубах, светских гостиных, министерских приемных; все они знали друг друга, сталкивались чуть не ежедневно, одним воздухом дышали, в беспрестанных дуэлях остроумия и таланта скрещивали клинки…
Как же не воскликнуть: изумительная, неповторимая по блеску своему эпоха!
Эпоха холодного формализма, бездушного мастерства, опустошенного пересмешничества – в литературе, эпоха дискредитированных лозунгов, забытых идей, раздробленных идеалов, сгоревших эмоций – в общественной мысли. Эпоха скепсиса, имя которому нигилизм, эпоха анализа, имя которому смерть. Благополучнейший епископ Джордж Беркли – ее воплощение, строитель здания солипсизма – наиболее эгоистичной и безнадежной морально-философской теории, когда-либо выдвинутой. Только на пепелище великих идей, только в атмосфере скепсиса без цели, анализа без будущего могло быть воздвигнуто такое здание.
Но на этом пепелище пытается строить также Джонатан Свифт.
Идти по пути с веком – это значит найти лучшее, что есть в веке, не так ли? Лучшее – это значит меньшее зло, это Свифт понимает. Но где и как найти в стране и эпохе ту силу, которая меньше других заражена атмосферой гниения?
К современным ему политическим партиям обращается взгляд Свифта.
Моральные ценности и великие идеи партии вигов сводились к лозунгу – обогащаться! Такова идея сделки 1688 года. И Свифту и его современникам ясно видно было: это партия преимущественно «денежных людей», связанных прямо или косвенно с Английским банком, с Ост-Индской компанией, с войной за испанское наследство, обеспечивавшей европейские рынки английской мануфактуре. Были ценности у этой партии, но не моральные: облигации государственного долга, размещенные по преимуществу среди людей Сити, то есть вигов. И идеи были у этой партии, но не великие: идеи максимального сужения королевской прерогативы, узкоэгоистические, своекорыстные идеи группировки кредиторов, желавших максимального участия в управлении делами государства-должника.
Такие ценности и идеи – они возмущали Свифта, обрушивался он на них всей яростью своего сарказма. Но видит Свифт, что виги живут ореолом «народной революции» 1688 года, репутацией защитников интересов нации против династии Стюартов, продавшейся Франции и потому свергнутой.
А каковы идеи и ценности у партии тори? Не идеи, а инстинкты; смутные инстинкты хаотической группировки «сельских джентльменов», тупых, ограниченных «охотников на лисиц», страдающих болезнью мелкопоместного идиотизма, чувствующих, что им все более затрудняется доступ к дележу государственного пирога, и мечтающих поэтому об усилении власти номинального хозяина пирога – королевского трона, боящихся и ненавидящих денежную аристократию – эту новую силу в стране; это инстинкты неудовлетворенной жадности, голоса ущемленной психики; так рождается их бессильно-авантюрная политика – ставка тори на возвращение Стюартов.
Как же мог относиться Свифт к этой партии? С жалостью, смешанной с презрением: это видно еще по памфлету «Раздоры».
И, однако, тори в большинстве своем – средние землевладельцы провинциальной Англии; кажется Свифту, что они представляют тот «земельный интерес», который в контрасте с «денежным интересом» служит залогом морального здоровья и устойчивости нации.
О, если б можно было создать третью партию, совмещающую в своей программе и практике «лучшие стороны» тори и вигов!
Странные мечты у скромного сельского священника, смелые фантазии… И однако мечта о «третьей партии» не оставляет Свифта в эти и более поздние годы: «…я забавляюсь проектами об объединении партий – я составляю их ночью и сжигаю по утрам» (письмо от 12 января 1709 года).
Знает, конечно, Свифт, что существовала когда-то эта «третья» подлинно народная партия – за полвека до появления его первого памфлета. Ее вождями и идеологами были Джон Лилберн, Уинстенли, Уильям Эверард, Костер, Палмер, Прэнс, Уолвин – забытые теперь имена, а ее кадрами были пролетарии города и деревни, безземельные и малоземельные крестьяне, ткачи, ремесленники… И были у нее высокие цели, большие идеи, подлинно моральные ценности. Но сейчас ее нет, ибо нет народа как активной политической силы. Народ распылен, разочарован, безмолвствует…
Но все же, пока Свифт еще не создал «третьей» партии, с кем ему по дороге? На кого он, одиночка, в своем стремлении идти с веком может опереться, на какую силу, менее других затронутую гнилостным процессом, которая более других может считаться меньшим злом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я