https://wodolei.ru/catalog/mebel/95cm/ 

 

Там, на Грэб-стрит, они жили, молодые люди, мечтавшие пробиться, дорваться, сделать себе карьеру и фортуну при помощи пера, и там доживали свои дни в печальной безвестности и горькой нищете те старики – возрастом и душой, кто прошли свой путь, у которых были за спиной их маленькие успехи и тяжелые разочарования. Жадная молодость подавала здесь руку усталой старости, и под руку отправлялись они в походы на издателей, владельцев типографий и бумаги, Тонсона и Эдмунда Кэррла, Джона Нэтта и Бенджамена Тука, Барбера и Харта… Предлагали им за грошовую плату еще не развернувшуюся или уже истощенную фантазию, свою еще свежую или уже изношенную злобу, свои радостные надежды или усталый опыт… Нанимались. сочинять свирепые памфлеты политического и религиозного характера, клеветнические пасквили, грязные доносы, лживые обличения, сатирические стихи, порнографические сценки – все, чего требовал рынок. Предложение было велико, но был и спрос.
Далеко ушли те времена, когда первый издатель официальных газет Роджер Лэстрендж писал в своей программе: «Все газеты зло, так как они знакомят публику с действиями и мнениями знатных и начальствующих лиц». Наивный Лэстрендж так и не осознал иронии своего высказывания, но указанное им «зло» пришлось по душе читателю. И если к концу века было в Лондоне девять еженедельных газет, то уже целых пятьдесят пять еженедельных изданий в две или четыре страницы продавались на улицах Лондона в первые годы нового века, и стоили они не дороже кружки джина – полпенса или пенс. А выходили, кроме того, правда, нерегулярно, и ежедневные газеты, и из них самая «достоверная и осторожная» – правительственная «Лондон-Газетт».
В первое пятнадцатилетие восемнадцатого века – период злобной хищной борьбы политических группировок – бывали дни, когда выбрасывались на лондонские улицы памфлеты тиражом в тысячу, и в три тысячи, и в пять тысяч экземпляров. Печатный станок жадно требовал пищи, неустанно готовилась она на кухнях Грэб-стрит. И ставили на огонь самые сенсационные блюда политической кухни, замешивали в котлах щепотку клеветы, порцию лжи, пригоршню злобы, сервируя все это с соусом грязи…
Но в литературных кофейнях Уилла, Бэттона и других собирались не писаки с Грэб-стрит; там заседала литературная аристократия, сливки профессии.
Но так ли уж отличались аристократы от подонков?
Талантом – отличались, но не методами использования таланта.
Ибо нельзя забывать: за немногими исключениями, вся литература эпохи была откровенно и подчеркнуто политической литературой, вне зависимости от жанров и форм ее. Политическими были и эссе, и поэма, и памфлет, и пасквиль, и театральная пьеса, и работали они на пользу определенных политических группировок, по косвенным, а то и прямым заказам. «Наемными перьями» в той или иной степени были и аристократы литературы; но, в отличие от писак с Грэб-стрит, продавали они перо не в розницу, а оптом, не за повременное грошовое вознаграждение издателя, а находясь в постоянном контакте с отдельным меценатом или с какой-либо политической группировкой. А некоторые из них умели использовать свой талант как средство получения выгодной синекуры, как ближайший путь к той же политической, служебной, церковной или даже финансовой карьере.
Ухитрился ведь Уильям Конгрив, знаменитый драматург, «английский Мольер», пользуясь милостями своего друга, видного политика Чарльза Монтегью, получить сразу три чиновничьи должности: чиновника государственного казначейства, управляющего таможнями, главного комиссионера по наемным каретам. И немалую сумму давали три синекуры: тысячу двести фунтов годового жалованья! Правда, были все три должности потеряны, когда тори сменили вигов у власти, но это был уж, так сказать, риск профессии.
Уильям Конгрив был знаменит и славен – одна из наиболее ярких звезд первого пятнадцатилетия восемнадцатого века; но после того, как в самом начале нового века Джереми Колльер, мрачный священник, выступил с яростным памфлетом против «безнравственной драматургии», а особенно после того, как провалилась последняя и лучшая пьеса Конгрива «Пути светской жизни» – была она поставлена в 1700 году, – поклялся обиженный драматург, что он больше не напишет и строчки. И выполнил свое обещание, хотя жил он еще двадцать восемь лет. Жил, хотя и страдал от подагры и болезни глаз, в общем неплохо: у него были деньги, была инерция славы – считался он классиком при жизни. И была у него – всю его жизнь – старая душа. Свифт это понимал. В 1710 году говорит о Конгриве Свифт: «Он выглядит молодо и свежо и весело, как всегда. Он моложе меня, кажется, на три года, но я на двадцать лет моложе его».
Старая душа у Конгрива – вот смысл этого нелепого как будто парадокса. Холодная, дряхлая душа. Как видна она в светских, изящных, изумительных в остроумии своем его пьесах, «безнравственность» которых в действительности лишь бездушность, обнаженная, печальная и пугающая. Драгоценный камень не мог бы быть более холоден, бездушен и блестящ, чем Уильям Конгрив, лучший мастер сверкающего драматургического диалога, учитель в веках Ричарда Шеридана и Оскара Уайльда, не превзошедших, однако, своего учителя ни блеском, ни бездушием. И неудивительно, что Конгрив в старости возненавидел и свою славу и всю свою жизнь. Молодой француз, еще скромный в поведении своем, но уже одурманенный яростной погоней за литературной славой, уже в плену жадного своего честолюбия, – это был Вольтер – посетил «английского Мольера» незадолго до его смерти в его элегантном доме на Сэррей-стрит, в районе Стрэнд. Конечно, Вольтер, льстивший другим в ожидании дня, когда будут льстить ему, исходил восторгами по адресу «мэтра». Конгрив насупился. «Я не писатель, – сказал он, – мои пьесы – это пустячки, написанные от безделья; я хотел бы, чтоб ко мне относились только как к английскому джентльмену!» И вот одно из благороднейших изречений вольтеровской жизни, – правда, о нем известно лишь с его слов: «Если бы вы были только джентльменом, мистер Конгрив, я не счел бы нужным явиться к вам!»
Уильям Конгрив не мог, да и не хотел претендовать в этот золотой век английской литературы – первое пятнадцатилетие восемнадцатого века – на звание вождя литературы, центральной фигуры эпохи. Не могло быть, конечно, таких претензий и у его коллег – драматургов Ванбру, Фаркера.
Александр Поп! Не он ли в таком случае виднейший кандидат на пост Литератора с большой буквы?
…Умница, циник и знаменитый поэт, Александр Поп, сутулый, длинноносый, завистливо-злобный, болезненно честолюбивый, человек маленького роста, всю свою жизнь привстававший на цыпочки, происходил из состоятельной семьи фабриканта льняных изделий, занимался поэзией как основной своей профессией, не нуждался в меценатах. Холодный мастер чеканного стиха, «божественный Поп», «князь рифмы» не брезгал в лучших своих произведениях сводить свирепые личные счеты со своими современниками-конкурентами и не прочь был использовать и политическую обстановку и связи с меценатами, чтоб «топить своих опасных соперников».
Джон Гэй. Хорошо сложенный, элегантно одетый, с очаровательно саркастической улыбкой, беззаботно честолюбивый, наивно тщеславный, гениальный насмешник, умевший своим элегантным юмором обнажать самые позорные язвы своего общества, автор бессмертной «Оперы нищего», вдохновившей писателя и композитора двадцатого века, он отнюдь не претендовал на лавры борца-моралиста, и смех его не был смехом сквозь слезы. Всю свою жизнь состоял он при меценатах и был, в конце концов, «любезным паразитом».
В бурной жизни своей Ричард Стил, прославленный драматург, эссеист и журналист, друг и соратник Аддисона, был чем угодно: военным, политиком, директором театра, членом парламента, чиновником в канцелярии патентов, управляющим государственными имениями, редактором журналов, нищим, одалживавшим по грошам у всего Лондона, богачом, приглашавшим на пиры весь Лондон; всегда оставался весельчаком-юмористом, но никогда не был голосом общественной совести, глашатаем идеи, хотя и пытался конкурировать на поприще политической публицистики с самим Свифтом…
Но борцом за идею не назовешь и Мэтью Прайора, тонкого лирического поэта и дипломата-любителя, умело оказывавшего поэтические услуги любой партии, находившейся у власти; таким не назовешь и меньших из созвездия – Николаса Роу, издателя Шекспира, Кинга, Дэйпера, Парнела.
Правда, Николас Роу, поэт и драматург, пытался противопоставить свои антихудожественные, но высокоморальные пьесы блестяще циническому и откровенно нигилистическому, театру Уичерли – Конгрива; в соответствии с духом времени Роу мечтал выдвинуть свою кандидатуру на неофициальный пост знаменосца морали и цензора нравов.
И все же Николас Роу оставался второстепенным литератором. Кроме указанных поэтов и драматургов, кроме политиков, занимавшихся дилетантски литературой, как Генри Сомерс, Генри Сент-Джон, впоследствии виконт Болинброк, Френсис Эттербери, епископ Бернет и наиболее замечательный из дилетантов – Джон Арбетнот, королевский врач и близкий друг Свифта, кроме этих знатных, почетных, но случайных гостей на пиру литературы, можно вспомнить еще два имени, одно из них особенно интересно. Антони Кэшли, впоследствии граф Шефтсбери, внук неистового и мужественного старика, поднявшего знамя бунта при Карле II, унаследовал от своего деда любовь к свободе и атеистические настроения. Но в своих морально-философских памфлетах, сильно читавшихся в это пятнадцатилетие, трактовал он принципы свободы отвлеченно, метафизически, и атеизм его был лишен воинствующего острия, расплываясь в отождествлении религии с моралью и добродетелью. Его эссе написаны стилем прозрачным и изящным, но они бескровны, совершенно лишены боевого темперамента. Он был, конечно, эпигоном, усталым потомком бурных эпох, и прав Бернард Мандевиль, иронически заметивший, что прекраснодушная философия Шефтсбери – это «философия джентльмена», мыслившего вне низменных, житейских реальностей.
Интереснейший памфлетист Бернард Мандевиль, врач, француз по происхождению, голландец по месту рождения и англичанин по языку и культуре, опубликовал в 1706 году знаменитую свою социально-философскую сатиру в стихах «Шумный улей, или Исправившиеся мошенники»; второе, пополненное издание 1714 года называется «Басня о пчелах, или Общественная выгода частных пороков». Не только против прекраснодушного идеализма Шефтсбери был направлен горький сарказм Мандевиля, с блестящим остроумием утверждавшего, что порок – это необходимый признак цивилизации, естественное качество человека и основной двигатель прогресса. Мандевиль своим дерзко оригинальным памфлетом подкапывался, быть может сам не сознавая того, под устои буржуазной морали.
Кто же остается кандидатом на вакантную должность Литератора с большой буквы? Ведь перечисленные имена – это почти вся литературная Англия первого пятнадцатилетия восемнадцатого века и буквально вся литературная аристократия.
Двое остаются. Но один из них – Даниель Дефо – был в то время, до «Робинзона» и «Молль Флендерс», фигурой без большого веса, яростным памфлетистом партии вигов, публицистом талантливым, но с кругозором узко ограниченным, человеком, никак не импонировавшим своим духовным обликом.
Кто же единственный кандидат в Литераторы, кто претендует быть духовным вождем нации, кто тот писатель, для которого литература – не выгодная профессия, средство к карьере, приятное развлечение, не наслаждение холодно-формальной стороной творчества, а способ борьбы за мировоззрение, могучее средство оздоровления своей страны, своей эпохи?
Такой был: и в признании современников, и в оценке потомства.
Звали его Джозеф Аддисон…
«Натура и обстановка вынудили его бороться, не сочувствуя защищаемому им принципу, писать, не увлекаясь искусством, думать и не додумываться ни до какого догмата: он был кондотьером по отношению к политическим партиям, мизантропом по отношению к человеку, скептиком по отношению к истине и красоте».
О ком эти весьма суровые и… очень пышные строки? Не об Аддисоне ли? Нет, конечно, они о Свифте написаны, и написал их сам Ипполит Тэн.
Итак, «кондотьером» входит Свифт в литературу.
Но, однако, как неудачно начинает «кондотьер» свою направленную к карьере, славе, богатству деятельность. В момент, когда весьма непопулярны некоторые политические деятели, публикует он памфлет в защиту этих деятелей. В момент, когда считается «завоеванием революции» усиление роли палаты общин, нападает он в своем памфлете на самый принцип власти «случайного большинства», вскрывая демагогию и ложь парламентского режима. В момент, когда опираться на какую-либо политическую группировку просто необходимо для каждого сколько-нибудь разумного политического писателя, осмеливается «кондотьер» в своем памфлете вообще восстать против обеих основных группировок. Какой, однако… неумный кондотьер этот Свифт!
Что делает дальше «кондотьер»? Получив некоторую известность, проникнув в переднюю политики, общаясь с алчущими и жаждущими кандидатами и аспирантами в «великие люди», посещая и гостиные больших политиков, и Сомерса и Монтегью, заручившись личной дружбой сильных мира, стоя уже на пороге карьеры и славы, – что делает «кондотьер»?
Публикует «Сказку бочки» – беспричинно яростное, на взгляд среднего читателя эпохи, бурно неистовое нападение, нападение на людей церкви, людей политики, людей литературы, людей науки. На всех и на все.
Кому же в таком случае рассчитывает продать шпагу свою этот «кондотьер»?
Неумный, неудачливый, несчастный какой-то кондотьер! Особенно по сравнению со счастливым – некондотьером, – со счастливым идеалистом, рыцарем литературы и политики, Джозефом Аддисоном!
Поняв Аддисона, гораздо легче понять и Свифта. Не потому, что они были сходны по облику своему. Нет, потому, что трудно представить себе несходство более принципиальное, контраст более разительный, как бы нарочито большим мастером созданный, между двумя этими современниками, литературными коллегами, «компаньонами» и, пожалуй, друзьями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я