https://wodolei.ru/catalog/mebel/komplekty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это в лучшем случае бесполезно, чаще же приносит вред, особенно, когда проблема — в самой психике человека, в его душе, когда он, к примеру, страстно любит или предается творчеству, искусству. Простите, я, возможно, тривиален?
— Тривиально, да! все это, извините, расхожие рассуждения, и так можно дойти черт знает до чего! — возмутился Мэтр. — Это неприемлемо! И вы жонглируете понятиями!
— А именно? Укажите? — быстро сказал Леопольд. В глазах его зажегся огонек, он даже ухо склонил в сторону Мэтра, изготовившись не упустить ответа. И все за столом внимали — с любопытством, но и с тревожной неловкостью от того, что пожилые уважаемые люди не на шутку готовы схлестнуться. Но Мэтр чувствовал себя в своей стихии — в центре внимания и на грани скандала.
— И укажу! И укажу, пожалуйста! — запетушился он. —Вот: пример с любовью! Нельзя научить любви? Или не нужно? Не нужно давать советов? Чушь, мещанская чушь, обывательщина! В любви — о, есть чему в любви учиться и в чем получить совет! И потому любовь без наперсника — это только пол-любви!
— Браво, прекрасно сказано! — вставил с улыбкой Леопольд, пока возбужденный Мэтр справлялся с непослушным дыханием.
— А другое? — на том же подъеме продолжал Мэтр. — Об искусстве! Жизнь в искусстве — грубая жизнь, жестокая и двусмысленная. Творчество? — о да! А кушать, простите, вам не хочется? Я ходил сюда, в «Националь», но я ходил и в столовки, где на мисках был хлеб, и я его поедал, закрываясь газетой, — жадно, кусок за куском!
— И если я скажу: но надо рукопись продать, — вы ответите, что знаете Пушкина не хуже меня? — опять Леопольд быстро вставил.
— Что? Вот именно! — подтвердил Мэтр. Но, похоже, он сбился с мысли, умолк, и Леопольд сказал:
— Простите, я, кажется, неудачно вас перебил. Но мне ясно: вы говорите, что практическая сторона присутствует в любви, присутствует и в творчестве. Это безусловно так, если понятия любви трактовать с вашей, так сказать, широтой. Я же более узколоб: для меня любовь — само любовное чувство, вне руководства по общению полов; и творчество — лишь сам его процесс, вне таких его реализаций, как чье-то к нему внимание, материальный успех и память потомков. — Леопольд вдруг сгорбился, и глаза его как будто потухли. — Все это мишура…
Мэтр махнул рукой:
— Оставьте! Ни к чему прибедняться и называть себя узколобым — мы с вами умные люди. Но любовь — всегда компромисс, даже между двоими, не так ли?
— Браво, браво, — уже довольно равнодушно отметил Леопольд очередной афоризм.
— …и творчество — всегда компромисс, даже между идеей и ее воплощением. Согласны?
— Превосходно, — легко отвечал Леопольд.
— Но еще больших компромиссов требует жизнь, жизнь, жизнь! И как вы хотели бы их избегнуть?
Леопольд не отвечал.
— А? Практических, грубых, жизненных компромиссов вот с этими вашими — чистейшими! — понятиями любви и творчества? — Вы хотели бы избегнуть?
Леопольд поднял голову и прямо посмотрел в лицо Мэтру.
— Да.
Он сказал это громко, с отчетливостью и твердостью, за которыми слышалось неизмеримо более существенное, чем просто ответ в разгоревшемся споре. И Мэтр это почувствовал.
— Признаете, что такие компромиссы — существуют, и хотите — избегнуть?
— Да.
— О, я понимаю! Иисус сказал: «Кто может вместить —да вместит». Я понимаю: один идет на значительные компромиссы, другой — лишь на незначительные. Но не хотите же вы сказать, что — избегнуть совсем?
— Да, — в третий раз и с той же твердостью повторил Леопольд.
Мэтр выпучился на него.
— Но как возможно избегнуть? Как? Какой способ?..
— Отказ. Такова единственная возможность: отказаться. Царила общая тишина. Мэтр качал головой недоверчиво:
— Отказываться?.. от любви… отказываться от искусства?.. ради… чтобы избежать компромисса?.. — это, знаете ли… это слишком уж как-то!.. нереально!.. что-то очень уж… умозрительное!.. — Мэтр вдруг вскинулся: — Да помилуйте, где вы такое видели? Может ли так устроиться жизнь, что человек!.. — Он прервал себя; и неожиданная догадка заставила его умолкнуть надолго.
Потом он, дыша тяжело, заговорил, и они с Леопольдом глядели в глаза друг другу:
— Ах, так — вы?.. Значит, вы… Вы — бывший актер; вы художник — наверно, талантливый, да!.. талантливый?.. и вы историк, вы — искусствовед, было сказано… так? Вы —чтобы избегнуть? — да, да, отказ, отказ! — вы служили?.. — официантом!?..
Мэтр отвел взгляд. Звякнули ложечкой.
— Это — знаете..! Это… воистину! Знал бы — я бы приходил в «Националь» поклоняться вам… Я-то, — я-то, аз грешный, — все больше компромиссы… один за другим… И не помню уже, с чего начались… а что не кончились — это само собой разумеется… Творчество… любовь, говорите… Я, вы знаете? — не был никогда женат. А вы?
— Был. Мы очень скоро разошлись.
— Дети?..
— Дочь…
— У меня детей не было. Как по-вашему — к лучшему?
— Возможно. Моя дочь — плохой человек.
Мэтр сокрушенно качал головой, а может быть, она тряслась непроизвольно.
— Самовольный… отказ… добровольный, — бормотал Мэтр, погружаясь в себя, и уже не заботясь о том, как его мысли выразятся словами. — Самоогра… скажите, да, да… вы не… у вас, наверное, не много разо… разочарований, да? Вам легче, легче — от часу… к часу… Легче пере… жить и легче уме… уйти… Вы отказались прежде чем… А? Вы были готовы… к проклятой старости!?!
— Старость..! — Леопольд осветился изнутри. Вера на него смотрела, как на чудесное виденье. И все смотрели на него. — Прекрасное время старости. Я переживаю эти свои дни как незаслуженный, случайный дар, вкушаю каждый миг раздельно, как пчела — благую каплю нектара в чашечке цветка. Давно уже, очень давно я ничего не желал от жизни; всего лишь я доверился ее течению. И она, вероятно, слишком щедра ко мне, медоносная.
Мэтр кивал головой, и казалось, она тряслась у него. И Финкельмайер нарушал всеобщую неподвижность: тело его слабо раскачивалось, как будто он неслышно распевал молитву. Остальные же сидели оцепенело, и вряд ли Толик, или Данута, или Женя, или Виктор, или Варенька могли бы сказать, о чем каждый из них задумался. Никольскому на ум пришла та самая песенка — «А если вы не живете, вам можно не умирать», — потому, наверно, пришла на ум, что из-за дверей негромко доносились звуки джазовой музыки, а у песенки этой был припев:
А ударник гремит басами,
А трубач выдувает медь,
Думайте сами, решайте сами,
Иметь или не иметь.
— Вы с мальчиком… беседовали много раз… об этом? С ним? — Мэтр указал на Арона. И опять нечто похожее на ревность послышалось в его голосе.
Ответил Арон — запинаясь и не очень вразумительно:
— М-мэтр, вы… н-ну, не в этом… дело не в этом… что б-беседовать, потому что каждый сам себе… понимаете?
Мэтр понимал. Он кивал головой.
— Понимаете, — продолжил Леопольд, — вы теперь понимаете, почему я не должен, как вы сказали вначале, не мог воздействовать. И я не должен воздействовать. И уж никак не давать советы.
— Понимаю… все понимаю… — бормотал Мэтр.
И тема разговора, сделав круг, замкнулась… А вскоре Мэтр, сославшись на усталость, заторопился уходить. И хотя он жил неподалеку, против Центрального телеграфа, Виктор предложил подвезти: видимо, спешил и сам — остаться поскорей наедине с любезной своей Варенькой. А к Вареньке ехать, как было известно, мимо Прибежища, и значит, — не стоит ли и нам, Леопольд Михайлович, с Виктором? — спросила Вера.
Все поднялись, и, пока один за другим тянулись из залы, Леопольд успел рассчитаться с официантом и проститься с ним.
Внизу, над козырьком «Националя» пара грифонов пристально смотрела перед собой. Старались ли они увидеть что-то вдалеке и, увы, в темноте осеннего позднего вечера, за плотной пеленой моросящего воздуха не могли рассмотреть ничего? Или взгляд грифонов был равнодушен? — потому что тысячи раз проходил один и тот же спектакль на краю огромной театральной сцены, сзади которой высилась, они знали, стена из красного кирпича; но и стена, и все безжизненное пространство Манежной площади сейчас перекрывались занавесью, сотканной из мглы ночной; чуть ближе опущен был марлевый задник тумана, из которого свет уличных фонарей и огней ресторанных выхватывал мелкие частые капельки влаги. И вот на этом холодном серебряном блеске дешевенькой декорации, на тесной авансцене перед рестораном разыгрывалось привычное действо: толкались возбужденно-усталые, пьяные, сонные люди, сверкали мертвым лаком автомашины, кроваво полыхали стоп-сигналы, звучала разноязыкая речь, и гримированные коломбины картинно висели на шеях любовников — российских и заграничных — и целовали их, размазывая краску на своих губах, — вчерашние школьницы, сегодняшние проститутки, капризные, проказливые, им по колено — море, а юбки — по самую попку, и когда садятся одна за другой в такси, неторопливо втягивают ляжку, голень и лодыжку и закрыть не торопятся дверцу — ой-ой-ой! — дипломатический ситроен отвалил! — они, как гончие собаки, его проводили носами, и одна, кривляясь, приседая, хлопая по бедрам, чуть не побежала следом: лакомый кусочек недоступной жизни проскользил на четырех колесах мимо…
В машину Виктора, кроме него и Вареньки, садились Вера, Леопольд и Мэтр. Начинали прощаться. Толик по-рыцарски вызвался проводить Женю, и они ушли, Финкельмайер, под руку держа Дануту, о чем-то наспех договаривался с Леопольдом. Никольский обошел машину и поверх спущенного стекла сунул пятерню в кабину к Виктору.
— Ну, рыжий, пока!
— Пока, начальник! Обещал ко мне заехать, не забудь!
— Ладно. Позвоню.
Из соседней машины какой-то тип глазел на Никольского и, обсматривая в упор, чуть ли не высунул наружу голову. Неприязненно глянув, Никольский отошел, чтобы проститься с остальными. Финкельмайер беспокойно озирался, но, увидев Никольского, кивнул успокоительно:
— А! Я думал, ты удрал.
— От тебя удирать, что ли? — огрызнулся Никольский. До чего смехотворная на Ароне беретка!..
Захлопнулась дверца, из кабины помахали им, они ответили — стоявшие рядом Никольский, Финкельмайер и Данута. Машина сдвинулась, и через открывшуюся площадку стало видно, как трогается с места и соседняя «Волга», и в ней лицо проехало смазанно, и показалось, что опять, почувствовал Никольский, в упор посмотрели — и даже, показалось, что с ехидством, и — проехало, смазалось. Виделись где-то, подумал Никольский, меня узнал, а я не помню, и черт с ним, пусть его катится!..
Данута шла в середине, Арон ее вел под локоть, и явно же сей кавалер был плохо приспособлен для прогулок с дамой: Никольский замечал, что Дануте постоянно приходилось сбиваться с ровного шага, Арон ее как-то там неожиданно задевал и подталкивал. Никольский злился отчаянно, жалел, что не смылся сразу, его тянуло тоже взять Дануту под руку — уж он-то не так бы ее повел, как этот со своей уродской кинематикой! А пальтишко жалкое у нее, — эх, такой ли женщине в нем ли по Москве гулять?!
Они шли в метро по переходу между «Охотным» и «Свердлова», когда Данута вдруг едва не уронила сумочку: Арон остановился, подался назад, потом зачем-то обежал своих спутников и преградил им путь.
— Отец, отец! — не надо, не хочу, чтобы увидел! — Леня, подойди, ты как-нибудь загородишь, и мы пройдем, а ты догонишь, хорошо?
— Что, что? — Никольский ничего не понял.
— Отец, — ну, мой отец, — там впереди, с газетами — ну, видишь?
В близком конце пролета, перед простенком, разделяющим арки проходов к станции, стоял раскладной козлоногий столик со стопкой газет на нем. Человек в ожидании редких сейчас покупателей пересчитывал мелочь — было слышно мерное звяканье звонких монет.
— Твой отец?.. — Никольский через плечо Арона пытался рассматривать —
— …ах, иди же! ну? — иди же, купи у него!
Никольский, обойдя Арона, приблизился вплотную к столику и стал вынимать бумажник, мельком оглядывая продавца.
Он был совсем не высок — в кого Арон вымахал? —круглолиц, выступали чуть розоватые скулы, раскосо, по-японски, прорезаны были глаза, седеющая бороденка редко текла по щекам и сбегала на грудь курчавыми длинными прядками. Голова его прикрывалось шапочкой из шелковистой черной материи — наподобие тех, какие зовутся «профессорскими», «академическими», и было на нем пальто неопределенного толка — темно-серое, в один ряд пуговиц, наглухо застегнутых под самый воротник.
— Что, папаша? — заговорил Никольский. — Поздно вы стоите! Плохо раскупают? Какая у вас?
Старик не отвечал. Только узкие глазки его моргали, поблескивали живо, и красивые дуги бровей — а! как у Арона! — поднялись вверх и на добром круглом личике появилось выражение человека, который может слышать, даже понимать, но не может отвечать словами.
— А, значит, «Известия»!
Никольский знал, что Арон с Данутой успели уже проскочить за его спиной. Но ему не хотелось уйти, не услышав от старика ничего. — Так, так, — очередная речь Никиты — на три полосы! Понятно, что не берут… Или из-за этой речи поздно привезли?
У старика отвечали как будто и глаза, и брови, и беззвучные губы, которые шевелились, одна рука протягивала газету, вторая готовилась принимать деньги, — и тут Никольский услышал: старик тихонечко распевал. Очень высокие звуки, замирая совсем и слабо возникая вновь, летали, протяжно-витиеватые, около старика.
— Рубль вот… у меня, — сбивчиво сказал Никольский. Что-то бы надо сделать для старика… — А знаете? — возьму-ка я для обоев! — ремонт у меня. Да хоть бы и всю эту пачечку, авось, довезу. Сколько тут?
Старик, ничуть не выказав удивления, ловко перебрал между пальцами стопку газет, взял рубль, вернул двумя монетками сдачу и передал покупателю пачку. Высокие тихие звуки не прерывались.
— Благодарю, папаша. Доброго здоровья!
Старик склонился в поклоне — вперед круглым верхом черненькой шапочки — и его небольшая фигурка замерла…
Сбежав по ступенькам на станцию, Никольский чуть не налетел на Арона и Дануту, ждавших у самой лестницы.
— Что так долго? — обеспокоенно спросил Арон. Взгляд его упал на толстую пачку газет под мышкой у Никольского. — Вот это да-а!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71


А-П

П-Я