https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/nizkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Да, вы редко появлялись. — Странно смотрит на меня она.
Приятная девушка. Я откланиваюсь и иду в читалку читать свои журналы. За осень появилось много нового, и я сразу втыкаюсь в «Иностранную литературу» и зачитываюсь одной штукой черного, но образованного в английских колледжах; черных я еще никогда в литературе не читал, впервые: Рональд Шервуд «Одинаковые тени» называется. Мне обалденно нравится эта вещь, и я прочитываю единым залпом до конца. Даже не ожидал, что так сильно. Вот что бывает, когда черных образовывают! — только нас все образовать не могут.
Я выхожу из читалки. И как раз прямо на меня идет Шурик-игрок.
— Саш, а я за тобой, пойдем выпьем, душа просит.
— Идем, — соглашаюсь я, — только пива, водку днем — бр-р! — не перевариваю.
Мы идем с ним к ларьку и покупаем пива.
— Ну, что сказала твоя жена обо мне?! Обиделась на мою шутку, наверно?
— Что ты красивый и ей давно нравился.
Я глубоко задумываюсь. (Откровенная девочка.) А Шурик пьет пиво.
Сашенька и я — в буфете после очередного английского занятия. Я смотрю на Марью Ивановну.
Марья Ивановна воровала и обсчитывала по-страшному, не стесняясь. Всех, за редким исключением: ко мне она относилась хорошо, а Сашеньку Когман просто любила. Она считала, что все евреи умные, и потому их уважала. Наверно, единственная в этой стране.
Она могла торговать подплесневевшей по бокам колбасой, лежащей в ее холодильнике с Рождества Христова, делать бутерброды с сыром, по черствости граничащим с гранитом Кремля. В кофе с молоком и какао она больше подпускала воды, чем сахара, какао, молока и прочего. И остановить ее было невозможно, не было такой силы, которая могла бы ее остановить, ну не было! Это было ее искусство — ее профессия. А как можно остановить искусство: искусство остановить нельзя. Обсчитывала она на копейки, одна-две, ну, на крайний случай — три, а из этого складывались, видимо, многие тысячи, работала она там лет двадцать пять. И все обсчитывала. Она, видимо, по простоте своей считала, что так и должно быть, вроде как каждый ей добавку заплатить должен (коли государство не щедрится), на что ж еще бедной буфетчице жить, как не на покупателях. Меня, почти любя, она старалась не обсчитывать. Но иногда, забывши, машинально обсчитывала. Потом глядела и соображала:
— Ой, Саш, это ты, а я и не заметила, возьми свои три копейки обратно, мне твоего не надо. Как мама?
Она всегда спрашивала про нее, знала, что мама у меня очень красивая, она видела ее один раз, когда мама пришла в институт, вымаливать мне академический. А так как мама часто болела, то жалела ее. И всегда говорила, если что ей надо: колбаски, маслица или сметанки, чтоб она не ходила в магазин, всегда, пожалуйста, покупай у меня, по цене, по которой я покупаю.
Мы подошли, и она засияла.
— Какие вы оба хорошенькие, чем не пара.
— Марья Ивановна, не пугайте, — сказал я, — мне еще до смерти не жениться: свобода — это прекрасная штука.
— Что, разве ты б не хотел такую, как Сашенька?
— Только и мечтал бы, да она не хочет меня.
— Неужели это правда, Сашенька?
— Он шутит, Марья Ивановна, он всегда так.
Меня поражало это теплое чувство между сметающей все на своем пути продуктовой громилой Марьей Ивановной, которую побаивались даже преподаватели, и миниатюрной Сашей, которую она любила, и очень всегда хотела, чтобы у нее дочь такая была.
— Ну, что вы будете, мои хорошие?
— А что вкусное, Марья Ивановна? Сашеньке она, конечно, даст самое лучшее.
Я плачу за все и говорю, чтобы Сашенька спрятала свои деньги. Марья Ивановна сияет, глядя умиленно на нас, и уже обсчитывает следующего покупателя.
С английским так долго продолжаться не могло, и я вляпался на следующем занятии, за одну неделю до конца семестра.
Она не обратила внимания на мою поднятую руку и попросила читать совсем другой кусок. Это был ужас, мои девоньки подсказывали мне как могли произношение, но она все поняла. После занятий она попросила остаться.
— Саша, вы когда-нибудь занимались английским языком вообще?
— Нет, — честно ответил я; я не любил выкручиваться и изворачиваться, когда игра была проиграна.
На ее лицо трудно было смотреть. На ее лице застыло неописуемое.
— Зачем же вы тогда это сделали?
Я рассказал ей про немецкую войну, мои чувства, про преподавателя и муки народа. И не заживающую боль.
Она подумала.
— Я не буду заявлять в деканат, что вы сделали. Я не люблю этого. Отдавать вас назад на немецкий поздно, так как я вам уже зачет по-английскому поставила. Но пока вы мне не сдадите двадцать тем за прошлый зачет и пятнадцать тем за этот, плюс все тексты семестра, чтение без запинки и перевод в совершенстве, я вам следующего зачета не поставлю. Я не знаю, что вы будете делать и как вы будете учить. Вы же абсолютна не знаете языка.
Ей стало жалко меня, я это видел во взгляде, но потом она себя одернула и сказала:
— Но это меня не касается, вы сами этого хотели.
— Спасибо, Магдалина Андреевна. — Я встал и вышел, я ей правда был благодарен, что не побежала орать в деканат: возмутительно!
До зачета оставалось одна неделя: тридцать пять тем и примерно пятнадцать текстов, перевод и чтение. При полнейшем незнании языка. Это было невозможно.
Ирка смотрела на меня обреченно, когда услышала, а у Сашеньки даже слеза в глазу появилась и застыла. И я им был благодарен даже за эту поддержку: это так важно — поддержка. А я уже и забыл, какая она бывает: привык все везде и всегда сам пробиваться.
Вечером я позвонил Наталье. Наталья — это была единственная любовь в моей жизни. Тогда, на втором курсе первого раза. Из-за нее я бросал институт, уезжал на Север, ложился в психбольницу, рвался в дурацкие края, чтобы не видеть и прервать непрерываемое — она была замужем; или заработать кучу денег (младенец был еще) и забрать ее навсегда. Теперь мы были с ней большие друзья, просто невозможные, и встречались очень часто, чаще, чем положено. (Хотя кем, кому, что положено???) Просто друзьям. Но никогда не прикасались друг к другу, даже если она хотела, вдруг, вспышкой, внезапно. Так было лучше. Для нее. А мне было хорошо, как ей было лучше. Первое же наше прикосновение во втором кругу разрушило бы хрусталь нашей дружбы. Нашу хрустальную дружбу, которой я очень дорожил и, кажется, навсегда.
— Наталья, я попался, — только и сказал я.
— Как? Санечка? — Она встревожилась. Она не могла не встревожиться, это же была моя Наталья. Вернее, это была моя мечта, что она моя. Наталья…
Я ей рассказал все, до этого я никогда не говорил с ней об институте, считая, что это не должно никак ее касаться, да и время, проведенное с ней, было жалко терять на это: тему института и обучение.
Я ей очень много помогал за последние полтора года, с тех пор как мы стали «друзьями», абсолютно бесцельно, я посвятил ей свою жизнь. В любую минуту, час, когда она звонила и хотела встретиться (а это делала только она, так у нас было заведено), я бросал все, все свои дела, книги, увлечения, свидания и приезжал встречаться с ней; мы ходили в кино, в Лужники, что-то ели, пили, она приносила громадные бутерброды и на прощание обязательно впихивала в карман мои любимые сигареты «Мальборо», которые я не мог покупать. Это было по-прежнему (вот уж как полтора года минуло, кануло, ушло с тех пор безумных месяцев моей любви — и ее увлечения) самое лучшее время в моей жизни: встречи с ней и время, в которое я видел ее.
Я делал для нее все: от московских мелкосуетных дел, с которыми она не могла справиться, до всяких больших проблем, в которые я впрягался и решал. Таких вещей и дел были сотни за эти полтора года. И когда мне что-то удавалось сделать для нее (а удавалось это почти всегда, так как — для нее), я был счастлив и тихо горд, это была моя радость — значит прожил отрезок не напрасно. Она знала и безумно ценила это, но единственная награда, которой дарила меня, зная, что это награда мне больна и нужна: она никогда не говорила мне (или со мной) о своей интимной жизни, с мужем или с кем бы то ни было. А говорили мы обо всем.
— Санечка, это не так страшно — английский. Я его до сих пор не знаю. — (Через полгода она становилась преподавателем английского языка или переводчицей, кончая дипломатический институт.) — Читать я тебя за неделю научу. Тексты все переведу и карандашом тоненько в книге напишу, у нас все ребята так делают с трудными текстами. А темы я тебе составлю легким языком, и ты будешь их заучивать наизусть, зрительно, у тебя же память прекрасная, я знаю. Ты даже помнишь все, что было два года назад…
Это было наше начало. Февраль семьдесят второго года.
— К тому же ты всех этих авторов, я уверена, читал: и Шекспира, и Байрона, и Фильдинга, и Теккерея, даже Свифта, забавный старикашка, — и тебе будет гораздо легче.
Она великолепно знала английский и успокоила меня. Я знал, что то, что она говорит, так и будет, то и сбудется, я верил ей. Как никому на этом свете.
Это была моя Наталья. Которая была уже не моя.
На одну неделю я исчез из института, совсем пропал. Мы занимались в ее институте. И мне дико нравилось, когда она говорила:
— Саня, какой ты глупый, — (она обалденно это говорила), — что тебе тут не понятно, это же так просто!
Это напоминало мне старые времена, она любила так говорить, а я целовал ее руку у запястья.
За неделю моя Наталья сделала невероятное: я научился читать. Перевела и надписала мне в книжку пятнадцать текстов и составила уже пять тем, которые я должен был начать сдавать сразу после воскресенья. Сегодня была суббота. Я учил этот проклятый язык пластами, не зная ни одного слова, а лишь повторяя и зрительно запоминая. У меня бесподобная зрительная память, это правда. Когда я учился в музыкальной школе, давно, когда был маленький, то учил заданные этюды, скерцо, сонаты «на дом» не с нот, а с маминых рук, причем с первого раза, а она мне говорила: «смотри в ноты», чего я не делал никогда. То же самое, как учительница музыки моя не понимала, как я с первого раза ухватывал и умудрялся проиграть, не глядя в ноты, то, что мы разбирали на уроке в классе, и она показывала мне новую вещь. То же самое я делал и сейчас, легко, и Наталья была поражена.
— Санечка, ты талантливый ученик. — И под каждым словом у нас были свои значения, свой смысл — старое… — Я бы хотела, чтобы у меня в школе только такие, как ты, были…
Она смеялась, у нее была бесподобная нежная улыбка, чуть-чуть с резковинкой и волей, и мягкий смех.
Ее удивляло, что я запоминаю все с первого раза и намертво, никогда не уча языка и не понимая его, тонкостей грамматики, синтаксиса, фонетики, произношения.
Но все было просто, наверно, моя голова была настолько пустая и незаполненная, что когда ее наталкивали и активно, одну суть и только, и без размусоливания, она, голова, глотая это, моментально впитывала и усваивала.
В понедельник я появился перед устами прекрасной Магдалины и спросил, могу ли я начать. Была первая неделя зачетов, сессия уже началась.
— Что, уже за неделю выучил английский язык? Так быстро? — спросила она.
— Времени нет, — скромно ответил я.
— Ну что ж, давай попробуй, начинай, с чего тебе хочется: все равно все сдать надо.
Я начал: и в этот раз я сдал пять текстов, пять чтений и переводов и три темы с прошлого года по биографиям писателей.
Магдалина была изумлена.
— Да, ты необыкновенный ученик, я не верила, что это возможно. — (Я — тоже.) — Скажи честно, ты не правду мне тогда сказал, может, ты всегда изучал английский и никакому немецкому не учился, а? — пошутила она.
Это был громадный комплимент. Хорошо, что в книгу, где были рукой Натальи вписаны переводы, она не заглядывала.
Вечером Наталья, когда узнала, была счастлива. Мы пили в каком-то погребке шампанское. Она верила, не веря, и только повторяла, что прекрасно, что время не пропало даром, так как своей сессией она не занималась; натаскивая меня. Отложив все свои дела. На целую неделю. И это была прекрасная неделя, не в смысле английского…
На следующий день Ирка пришла со мной послушать, как я отвечаю и, как она сказала, высказать свое «фее» Магдалине, что она заставляет меня все это делать. Магдалина на нее смотрела укоризненно.
Всю неделю я ходил и сдавал Магдалине снова и снова. В результате мне осталось всего двадцать семь тем и ни одного текста. Наталья торжествовала:
— Санечка, ты умница, подбей ее, чтобы она тебе половину простила, ты же умеешь разговаривать с женщинами, я помню себя…
Я вздрагивал.
Но мне это казалось невозможным, не ее. Оставалась одна неделя до экзаменов, и та на подготовку. У меня еще не был сдан ни один зачет, кроме пенисовского воспитания. А как я буду сдавать остальные, я не представлял. Английский вообще не светил, или светил, но неизвестно, в какие десятилетия. Или как у нас модно выражаться: в какую пятилетку.
То, что я проделал в следующую неделю, было невероятно и, вероятно, войдет в анналы истории неучащихся учащихся всех институтов, веков, племен и народов. Я не вылазил из здания всю неделю, что-то списывал у Алинки с бывших тетрадей, какие-то спецкурсы, спецсеминары, необходимые работы, что-то кому-то говорил, отвечал, доказывал, обещал. Ирка билась возле меня как верный друг и соратник, но она по-другому действовала и другим брала. Это была наша последняя сессия, когда мы пробивались вместе. Потом она стала полностью Юстинова.
В результате я вырвался из этой недели со всеми зачетами, которым не верили мои, как у вспугнутого коня от волка, косящие глаза; кроме английского. Такое было невероятно, меня уже не волновал английский. Я не верил в это. И поклялся себе, что в следующем полугодии начну заниматься, хотя бы с половины семестра, а не дотягивать до самого конца, впритык, впритычку, чтобы аж в мозгах от перестарания трещало. Так ведь и сломаться не долго, разрушить свой организм навсегда, и никто новый не даст.
Да, так вот мы учились.
Новый год в этот раз был каким-то серым и тусклым у меня. Я никуда не пошел, видеть никого не хотелось, папа лежал больной, у него был вирус и большая температура.
Я позвонил Наталье поздравить ее с Новым годом и что-то пожелать, но подошел ее муж, и я повесил трубку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я