https://wodolei.ru/brands/Duravit/d-code/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прежде всего верой в переселение душ.
Омар долго листал «Книгу счастья» знаменитого исмаилитского проповедника Насире Хосрова, который упорно насаждал свою веру в Балхе, Нишапуре, Мазан-деране, Сеистане и Хутгаляне. Ее, в числе прочих книг, оставшихся от казненного хашишина, принес визирь Сад аль-Мульк.
Ученый давно знал об этой книге, но до сих пор у него не возникало нужды в нее заглядывать. Поэт-математик читал совсем другие книги…
После смерти человека душа отнюдь не сразу находит место в загробном мире. Ей предстоит немало испытаний. Выйдя из тела, она поднимается вверх, к небу, в виде ветерка, дыхания. Там она примешивается к облакам, к дождевой воде, скопившейся в них, и вместе с дождем падает на землю, входя вместе с водою в какое-нибудь растение. Животное-самка съедает растение, куда вошла душа, и родит детеныша, в которого эта душа и переходит.
Человек закалывает животное в пищу, и тогда душа, вместе со съеденным мясом, входит в тело беременной женщины и становится душой рожденного ею ребенка.
Все, впрочем, зависит от поведения души. Если она ведет себя плохо, при следующем перевоплощении она может быть наказана переходом из человека только в животное или из высшего животного в низшее. В виде тягчайшего наказания она может угодить в безмолвный камень. И остаться в нем навсегда…
Ну, что ж. В этом есть хоть какой-то смысл, намекающий на единство материи и круговорот веществ в природе. По всему видать, учение исмаилитов сложилось под воздействием индийских и древних персидских верований. Которые самым странным образом наслоились на «правоверный» ислам.
В конце концов, после долгих мытарств, душа попадает все в тот же рай или ад, смотря по заслугам…
Эх! И стоило такой минарет возводить, если вы все равно не способны уйти дальше пресловутых ада и рая?
Вера в ад и рай – самый вредный и, пожалуй, самый страшный миф, придуманный людьми. Ибо сводит насмарку единственно подлинное счастье, которое перепадает человеку, – земную жизнь. То есть жизнь вообще, – ведь на самом-то деле ее нет иной, кроме земной.
Прожив ее кое-как, в туманной надежде на загробное воздаяние, скомкав и скоротав как придется, словно бы торопясь отделаться от нее, человек после смерти ничего – совершенно ничего! – не получает взамен. Нуль. Пустота. Ни малейшей искры сознания.
Не было в мире лжи более гнусной. Скажешь – непременно кого-то обидишь, но все же выходит, что религия служит не жизни, а смерти…
Усталый Омар – вновь у окна…
Одноглазый кот исподволь подобрался по груде жухлой листвы к двум воронам, затеявшим ссору в мраморном бассейне, который с недавних пор превратился в мусорную свалку. И едва зверь взметнулся в прыжке и схватил одну из ворон, как на беднягу с гнусавым карканьем ринулась сверху, с голой чинары, вся стая ворон, серых и черных.
Застучали тяжелые клювы. Рыжий кот выпустил жертву, задрал хвост и с раздирающим визгом заметался под чинарой. Кажется, ему выклевали второй глаз.
Омар вернулся к столу…
Вот мы и подошли к учению Хасана Сабаха. Сквозь дикие дебри пришлось пробиваться к нему…

Легкий стук в дверь. Омар спрятал стекло, встал, открыл. А, это визирь. Вот почему Басар не рычал. Он раньше видел их вместе, мирно беседующими.
Визирь – единственный, кто ходит по дворцу без целой оравы грозных телохранителей. Его сопровождает лишь слуга – незаметный, тихий человечек.
Басар спокойно пропустил визиря, но едва слуга сделал шаг вслед хозяину, пес свирепо зарычал и встал на пороге.
Сад аль-Мульк быстрым движением пальцев отдал слуге какое-то приказание. Тот послушно отошел к противоположной стене коридора и уселся под нею напротив открытой двери, так, чтобы видеть, что происходит в комнате.
Пес улегся на пороге, – не поперек входа, а наискось, прижавшись к косяку, – он мог так держать под присмотром и визиря и его слугу.
– Раб глух и нем, – сказал визирь. – Не помешает нашей беседе.
– Как же вы объясняетесь с ним?
– Делаю знаки. Его взгляд всегда прикован ко мне. Зрение – отличное. Может, метнув острый нож, попасть в яблоко за сорок шагов…
И вспомнился тут Омару язык знаков – тайный язык хашишинов.
– Есть что-нибудь интересное? – кивнул визирь на столик с книгами, оставаясь в поле зрения раба.
– Много интересного, – вздохнул Омар. Присутствие визиря, при всей его внешней доброте, угнетало поэта. Он без особой охоты подвинул к нему подушки. – Извольте присесть.
Визирь сел, опять же так, чтобы слуга мог его видеть.
– «Саадат-намэ», – зевнул Сад аль-Мульк, раскрыв книгу. – «Саргузашт-э саид-на», «Дават-э джадид», – перечислил он с отвращением названия книг, лежащих на столе, всем своим видом показывая, как претит ему подобное чтиво. – И хватает у вас терпения копаться в этакой пакости…
– Обязали, – пожал плечами Омар.
– Если духовный владыка державы Шараф уль-ислам Садреддин Ходженти увидит у вас эти книги, он сразу вообразит, что вы сторонник Хасана Сабаха, – да будет он трижды проклят!
Фразу визирь построил так, что было непонятно, кому он желает быть проклятым трижды: Хасану Сабаху или «славе ислама» Садреддину.
– Не страшно, – усмехнулся Омар. – Султан объяснит ему, зачем я читаю эти книги.
– Страшно! Все страшно теперь в нашей стране. О боже! – Визирь, как бы рассеянно, о чем-то забыв и стараясь вспомнить, шарил глазами по келье – стенам, нишам и сундукам. Погладил ковер, стараясь что-то нащупать под ним. Будто что-то искал. Щель какую-нибудь. Или тайный ход. – Я одного не понимаю, – уныло вздохнул Сад аль-Мульк, ничего не найдя. – Как такой человек, независимый, гордый, как вы, будучи с детских лет неоднократно обижен тюрками, может им служить? Мы оба с вами – персы, никто не мешает нам говорить откровенно. Вы должны бы их ненавидеть! Сказано: тюрки не из рода людей, они из джиннов и пери. А джинны и пери существовали еще до Адама…
– Опять вы за свое! – скривился Омар. – Поймите: я, Омар Хайям, не могу ненавидеть тюрков только за то, что они тюрки. Как и евреев – за то, что они евреи, христиан – за то, что они христиане. Они люди, как все, – не лучше, но и не хуже. Тюрк Абу-Тахир Алак приютил меня в Самарканде и дал мне возможность написать мою первую книгу. Другой тюрк, простой человек Ораз, всю жизнь был моим приятелем. Он подарил мне эту собаку.
– Зато тюркский бей Рысбек ограбил вашу юность! – сказал горячо Сад аль-Мульк.
– Откуда вы знаете? – удивился поэт.
– Мы все знаем! Тюрки Меликшах и его вдова Туркан-Хатун ограбили вашу зрелость. Тюрк султан Мохамед, в первый же день встречи с вами, в глаза назвал вас, на старости лет, собакой, – я услышал это из прихожей…
Омар безотчетно взял со стола «Книгу счастья», понурил голову. Он долго глядел на черную обложку. Визирь терпеливо ждал, как поэт ответит ему.
Тюрки? Да, это сложный вопрос. Особенно у нас, в Иране. В Заречье – проще: оно ближе к исходному расселению тюркских племен, они проникли в Шаш, Фергану, Хорезм, Самарканд и Бухару исподволь, мало-помалу за тысячу лет, и, поначалу крепко схватившись с местным согдийским и прочим ираноязычным населением, затем мирились с ним и постепенно оседали по соседству и вперемешку. С годами тюрки перенимали у местных жителей навыки земледелия, их быт особый, зато передавали им свой язык, так как были сильнее, больше числом и обладали властью. Это можно назвать медленным проникновением и смешением.
Больших завоевательных походов не случалось, – разве что при древних каганах и позже, при Караханидах. Но и при них новые волны переселенцев без особых потуг наслаивались на прежние, родственные по языку и происхождению, и растворялись в знакомой среде. Туран велик, много воды, много земли, – всем хватит места.
Словом, тюрки в Заречье – свой народ.
Сюда же, в Иран, они хлынули недавно – и сразу скопом, крутой сокрушительной волной. И, приспособив страну к своему образу жизни, но больше – приспособившись сами к новым условиям, остались все же чужими.
Более того, врагами, ненавистными захватчиками. Ибо отобрали у крестьян лучшую посевную землю и наложили на ремесленный люд ярмо невыносимых податей.
Но будто дело только в тюрках! Мы и до них без устали резались с византийцами, с арабами. Но чаще – между собой…
Омар оторвал глаза от обложки, – и черный ее прямоугольник, отпечатавшийся в зрачках, явственно отразился на лице визиря. Так бывает, если пристально смотреть на один предмет – и взглянуть на другой.
Он бросил на стол «Книгу счастья».
– Осмелюсь заметить, вы тоже, – резко сказал Омар, – не ромейскому кесарю служите. А тому же тюркскому султану.
– Я… поневоле.
– Я тоже…
Разговор опять скользкий, уклончивый и потому – удручающе-тягостный. Чего хочет от него визирь? Он чего-то хочет от Омара.
– Его величество изволит звать вас к столу, – сообщил Сад аль-Мульк.
И только?
Омар с досадой сложил книги, убрал их на полку, где перед тем спрятал стекло. Он неохотно принимал участие в этих совместных трапезах. Хлеб застревает в глотке! Не ты ешь, – султан тебя ест заодно с вареным мясом, взамен острой приправы, которой теперь не стало.
Человек он невыносимый.
Омар начинал понимать, почему хашишины идут на верную смерть. Им нечего терять. Они не поэты, чей удел – терпеливо сносить издевательства. Ради все той же божьей искры в душе, которую почему-то все хотят в тебе погасить. Мешает, что ли, она кому? Видно, мешает. Видно, для них нет выше чести сказать: «Слыхал о таком-то поэте? Это я его извел…»
Первое, что увидел Омар, выйдя с визирем и его безмолвным слугой из дворцовых покоев (Басар, конечно, неотступно следовал за ним), – как всегда, крутой горный хребет Кухе-соффэ, грузно нависший над городом. Изломанный голый хребет без травы и деревьев. Камень сплошной. Гребень скалистой гряды увенчан цепью мощных сторожевых башен.
В городе даже уютно от этого прикрытия.
На самой высокой скале – крепость Шахдиз. Ее построил султан Меликшах. Отсюда, снизу, хорошо видна длинная суровая стена.
Но не видно, что творится за нею.

– «Семь роз»…
– Я уже дал тебе «Неджефскую розу»! И амбру, и мирру. Все, что мог найти в этом скудном Шахдизе…
Он стянул, после долгой борьбы, с нее платье.
Впрочем, боролась она не бездумно, лишь бы отбиться, а в меру, с расчетом, чтоб не убить в нем с грубостью страсть. Никак нельзя упустить такую добычу! Голый живот с глубоким пупком. Гость, задыхаясь, целовал ей живот и острые, торчком, сосцы еще не налившихся грудей.
– Ханифе, Ханифе…
Прикосновение пышных усов приводило девушку в неистовство. Она едва созрела и оставалась пока что «невинной», но была уже развращена до кончиков пальцев. Ибо родилась и выросла в гареме.
Гарем – не строгое глухое заведение, где, как можно подумать, чинные жены султана проводят дни в постах и молитвах. Вовсе не в постах! И не в молитвах. Многое можно б о них рассказать, да стыдно. Их сейчас, кстати, нет, – они внизу, в Исфахане. Султан не боится хранить в Шахдизе арсенал и казну, но юных жен своих он держит под рукой, верней – под замком, во дворце. Здесь – плясуньи, певицы, девицы для услуг и развлечений.
Злых султанш сейчас нет, зато есть старуха-опекунша. Она ходит с тяжелой клюкой, которой с холодным бешенством, стиснув черные зубы, бьет непослушных.
Говорят, она служила в гареме еще при дурной царице Туркан-Хатун…
Самых красивых, с отменным телосложением, она готовит для султана и его приближенных, кому там из них государь пожелает сделать приятный подарок, и с глубоким знанием дела обучает их тонкому и безумному искусству любви.
Здесь своя придворная жизнь – с ложью, враждой и предательством, завистью, вечной грызней и соперничеством. Самое смешное или, скорей, самое страшное, в том и состоит, что гарем, созданный вроде бы для того, чтобы ограничить женскую распущенность, как раз и является ее питомником.
Каждая знает, для чего предназначена, и стремится продать себя подороже.
– «Неджефскую розу»? – фыркнула Ханифе, упрямо вывертываясь из его могучих рук. – У кого нет «Неджефской розы»? Она в четыре раза дешевле «Семи роз»…
Речь шла о дорогих знаменитых духах.
– Где я их возьму?
– Где хочешь…
– Эх, дура. – Он устал, остыл – и оставил ее в покое. – На стоимость пузырька «Семи роз» иной бедняк может безбедно прожить с детьми тридцать дней.
– Тебе-то что до них? – Она испугалась: он больше к ней не придет. И уязвила его тщеславие: – А еще зовешься Алтунташ, «самородок», «золотой камень», – кажется, так по-тюркски, по-вашему?
– Пожалуй! – вскричал Алтунташ. И вновь набросился на девушку.
– «Семь роз», – брыкалась она.
– Я найду тебе их целую бутыль!
– Когда найдешь…
Он мог бы одним ударом своего огромного кулака оглушить ее – и овладеть любым изощренным способом, как делал с другими, если не поддавались. Но что-то в его звериной душе не позволяло ему сейчас так поступить. Уж очень она, – э-э, как бы сказать, – мила, свежа и пригожа. Сама юность.
Варан в пустыне – и тот нежно пыхтит от любви…
– Ладно. – Он отпустил ее, встал. Подобрал, кинул ей платье. И ушел, оскорбленный и злой.
Ей даже стало жаль его, такого огромного и беспомощного. И обидно – из-за того, что он не взял ее силой. Вот и пойми их, женщин. Душа Ханифе плакала ему вслед.
Но «Семь роз»! Уж очень хотелось ей пахнуть ими. Чтобы подружки скрежетали зубами от зависти, а мужчины трепетали от вожделения. И впрямь дура. Не понимает, что нет в мире аромата тоньше, привлекательнее и соблазнительнее, чем трепетный запах свежевымытой девичьей кожи…
Его перехватила старуха:
– Ну что?
– «Семь роз»! – прорычал Алтунташ, готовый ее разорвать.
– Постой-ка, молодой, красивый, – с усмешкой взглянула она на его корявую кожу. – И, хихикнув, прильнула к нему. Нет ничего отвратительнее молодящейся дряхлой старухи. – Постой-ка, постой, – произнесла она вкрадчивым шепотом, когда он ее оттолкнул. – Пошли человека к визирю. Девушки, мол, обносились, ни у кого не осталось целой чадры, приличных штанов, ходят босые. В гареме – визг. Нас, как ты знаешь, перевезли сюда поспешно, перед боем у стен Исфахана, – кто в чем был, в том и ходит до сих пор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я