https://wodolei.ru/catalog/accessories/komplekt/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причем, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребенка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путем в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…
Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…
Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.
В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».
Парижский воздух был теплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюбленной женщины. Только где она, влюбленная женщина?
Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шелковое белье, шелковые носки, шелковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.
— Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищелкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.
— Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своем Заксенхаузене…
Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бедрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.
Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребри-етым потолком полуподвал, занял одноместный олик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От крученых блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосе! Потемкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.
Народу было мало, пара-тройка пролетариев в старомодных блузонах, усатый, сразу видно, водитель такси, невыспавшаяся, в несвежем макияже стофранковая проститутка. Да и кто пойдет-то сюда? Открывали заведение русские, эмигранты, отсюда и ностальгические интерьер а-ля кружало, какие-то массивные дубовые шкапы, аляповатая, в тяжелых рамках, выцветшая безвкусица лубков. Сирии, Гамаюн, Алконост. Сказочные птицы счастья. Несбыточного, призрачного, оставшегося дома. В России.
И черта собачьего было Хорсту здесь? С тридцатитысячным «Ролексом» мог неплохо подхарчиться и у Максима. Или так уж соскучился по капустно-свекольной хряпе? Правда, на мясном отваре, с толченым салом, чесночком, сметаной и мучной забелкой? С горячими, тающими во рту хрустящими пампушками? Да нет, дело было не в борще. С неодолимой силой тянуло Хорста ко всему русскому, связанному с Россией. Не родительский замок в Вестфалии, не ледяные просторы Шангриллы видел он в своих лихорадочных снах — нет, сонное течение меж невских берегов, гранитное великолепие набережной, закатные пожары на куполе Иса-акия, город, где осталось его счастье. Оно там, в невозвратимом прошлом — в сказочном благоухании сирени в теплом ветерке, играющем Машиной челкой, в ее руках, губах, ощущении близости, в нежном голосе, полном любви… Когда принесли гуся, фаршированного яблоками, Хорст успел освоить объемистый графинчик, и безрадостные мысли накатили на него с новой силой. А тут еще седой кадет с офицерской выправкой запел со сцены душещипательно, по-русски, под гитару:

Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал, и молчали дома,
Белой акации грозди душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.



Сад весь умыт был весенними ливнями,
В темных оврагах стояла вода…
Боже, какими мы были наивными!
Как же мы молоды были тогда!..

Есть фаршированного гуся он не стал — щедро расплатился, дал на чай и официантке, и артисту, и несколько нетвердо вышел на воздух. Ноги сами собой понесли его на улицу Ла Боэсси к мрачному, строгого вида зданию. Однако внешность обманчива, дом этот был очень веселый и назывался «Паради шарнель».
— Бонжур, мсье! Как погода? — ласково поздоровалась с Хорстом sous-maitress, помощница хозяйки, и, подмигнув, цинично усмехнулась. — Вы как, все в своем репертуаре, мсье? Тогда придется подождать — Зизи вот-вот освободится.
Она отлично помнила этого щедрого, вежливого лиента. Не хам, не извращенец, не скандалист, не тушит сигареты о ягодицы женщин. Мужчинка хоть куда. Также она прекрасно знала, что он не станет изучать объемистый фотоальбом, а сразу пожелает Кудлатую Зизи, заумную интеллигенточку, приехавшую из Прованса. И что ему в ней — рыжа, костлява, разговаривает тихо, вкрадчиво, а держится жеманно, будто графиня Монсоро. К тому еще и неряха. А вот и она.
И Кудлатая Зизи отлично знала, что этот щедрый, неутомимый, словно жеребец, клиент будет нежен с ней как в свадебную ночь, а в решающий момент в пароксизме кульминации вскрикнет коротко и страстно:
— Машка! Машенька! Мария!
Плевать, пусть орет, чего хочет, лишь бы денег давал да не изгадил простыни, а то мадам будет снова недовольна. Она не знала, что со спины была очень похожа на Машу. Машку, Машеньку, Марию…
А когда настала ночь и на небе высыпали звезды, Хорст разжал обманные объятия, сунул рыжей ничего не значащей для него женщине денег и с тоской на сердце покинул веселый дом. Все его мысли были о красавице блондинке — пышногрудой, шикарной, с осиной талией и тридцать пятым размером ступни, постоянно наступающей этим своим тридцать пятым размером ему на пятки. Недолгий праздник плоти закончился, наступали суровые будни.

Братья (1979)

— Оторвись, будешь на подхвате. — Андрон похлопал по плечу Тима, с хищным видом листающего отксеренную «Камасутру», хмыкнул сурово и назидательно. — И вообще, зря стараешься. Восток — дело тонкое. А у нас чем толще, чем лучше.
В канун годовщины Октября, под вечер, Варвара Ардальоновна с Арнульфом смотрели телевизор, Тим настраивался на рандеву с Леной, Андрон же наводил заключительные штрихи, готовясь к великому празднику. Последней каплей в чаше торжества гегемонии пролетариата был плакат из серии «Спасибо тебе, родина, за наше счастливое детство», который надлежало водрузить над входными дверьми в вестибюле. Андрон разжился электродрелью, достал сверло с победитовой вставкой, выстругал мощнейшие, под гвоздь-«двухсотку», дубовые пробки. Что там транспарант — бронелист с амбразурой всобачить можно.
В общем, провели разметку, наметили точки, начали сверлить. Странно. Сверло, преодолев слой штукатурки, начинало буксовать, перегревалось, хваленый победит оказался бессилен.
— Ишь ты, сволочи, как раньше строили. Небось на яичном желтке, на громодянской крови. — Андрон, потерпев фиаско, закурил, посмотрел с презрением на электродрель. — Советское — значит отличное. Завтра же в ЖЭКе возьму перфоратор «Бош». Говорят, штука атомная, дзот раздолбать можно. А здесь не линия Маннергейма, всего-то плакатик повесить.
Он машинально постучал ладонью по стенке. И вдруг штукатурка отлетела сразу, пластом, и с фохотом, подняв облако пыли, разбилась на куски.
— Ни хрена себе фигня, — присвистнул изумленный Тим.
Потом оба замолчали, насупились и мрачно воззрились на стену.
На том самом месте, где должен был водрузиться плакат, в древнюю кладку была вмурована странная трапециевидная плита из черного полированного камня. Формой она на удивление напоминала крышку гроба и выглядела зловеще и контрреволюционно. Да еще надпись на латыни позолоченными буквами и какие-то непонятные знаки, перечеркнутые кривыми, крест-накрест клинками. Та еще плита. Даже не зная латыни, на ней можно было ясно прочитать: «Пи…дец».
Андрон так и прочел, громко, на все здание, с соответствующей интонацией. Что-то у него в последнее время все не в жилу, не в кость, не в масть, не в Дугу и не в тую. Непруха, словом, черная полоса. Во-первых, институт, гори он ярким пламенем. Черта ли собачьего ему во всех этих пиллерсах, шпангоутах, льялах и двойном дне! Аудитории, лектории, курсовые, лабораторные, замдекана с рожей, которую хорошо бы вдрызг, — левый апперкот под бороду, а правой боковым по сусалам. Тьфу, блевать тянет. Ну это как бы тыльная сторона медали. А есть еще ан-фасная. Вернее, анжельная… Третьего дня выяснилось, что законы природы суровы и неотвратимы.
— Андрюша, а я в положении, — сказала, улыбаясь, Анжела и для вящей убедительности погладила себя по животу. — Это у меня первая беременность, и прерывать я ее, естественно, не буду. Рожу тебе ребеночка, мальчика, на тебя похожего. Ты рад? Ну иди же сюда, поцелуй свою верную женушку…
Так и сказала, на полном серьезе — «верную женушку». 0-хо-хо! Может, пока не поздно, броситься к ногам Семенова, повиниться истово, покаяться и пустить горючую слезу, скупую и революционную: «Дяденька главный проктолог ВВ, прости засранца! И определи служить конвойным прапорщиком! Не надо по двенадцатому разряду, главное, куда-нибудь подальше. От водного института и дуры Анжелки, которая от меня в тягости…» В леса, в тайгу, в болото, на съедение комарам. Тоже не выход. Ну и ситуевина!..
— Ишь ты, нацарапали чего. — Тим между тем достал лист бумаги и с пылом истового ученого принялся копировать написанное. — Еще и грозятся, падлы. В общем, за точность не ручаюсь, но получается что-то вроде: «Здесь весьма хреново», а насчет закорючек с саблями завтра посоветуюсь с Махрей. Есть там у нас одна девушка ученая с железобетонной целкой. Не желает работать трещиной, пусть шевелит извилинами. Ну, брат, давай закрывать, советским детям это не надо.
Полночи они вгрызались в стену, макали в воду шипящее сверло, страшно матерясь, стучали молотками. Наконец человеческий гений победил — плакатик повис. Неизвестно, надолго ли, зато идеологически ровно. Никаких уклонов, а главное, никакой латыни.
На следующий день после третьей пары Тим разыскал Махрю, тощую, угловатую девицу с большими грустными глазами и солидным крючковатым носом. Сидя на диване в курилке, она, подобно молодому Цезарю, делала сразу три вещи: яро смолила «Шипку», ела бутерброд с колбасой и вдумчиво штудировала «Историю» Геродота. С первого же взгляда любому здравомыслящему человеку становилось ясно, что общаться с ней куда приятней на вербальном уровне, нежели на гормональном.
— Здорово, Махря, — сказал Тим, усаживаясь рядом. — Бутерброд с колбасой? Поздравляю, вкусно, питательно, полезно. Адекватно для корректного пищеварения.
Сам он только что умял в столовой двойное пюре с котлетами и чувствовал себя добрым и одухотворенным.
— Ни черта корректного. Сплошной крахмал. — Махря закрыла книгу, выщелкнула окурок и, ухмыляясь, взглянула на Тима. — Здорово. Что-то я не вижу пряников.
— Да я, солнце мое, не заигрывать пришел. — Тим тоже усмехнулся, вытащил свои, «Союз-Аполлон», галантно угостил Махрю. — По делу. У нас ведь кто всех пригожей и мудрей? То есть кто у нас и умница и красавица? — Подмигнул, вытащил бумажку со вчерашними письменами, развернул и небрежным жестом отдал Махре. — Не знаешь случайно, что бы сие значило?
— Что-что, латынь, благородный язык Вергилия и Нерона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я