https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-kranom-dlya-pitevoj-vody/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или в Прагу! Или в Сан-Франциско! А то надо же — Аул! Аульская биржа труда и черная работа!» Но на это Леночка неизменно отвечала: «Вот еще — стала бы я о Парижах заботиться! В Парижах, что ли, счастье?»
С Леночкой можно было пойти и посетить в те нескладные дни ресторан «Савой», недавно открытый опять-таки на Льва Толстого бывшим генералом от кавалерии с соответствующей фамилией — Кобылянский. Леночка была там как дома и поражала Кобылянского знанием русской и французской кухни, она украшала полуподвальный зал «Савоя» с затемненными зеркальными окнами, она Корнилову создавала легкое, приятное и очень уютное настроение, которого он в прошлой своей жизни почти никогда не испытывал; но можно было с Леночкой и никуда не ходить, развернуть на столе газетку, на газетку положить селедку, кусочек колбасы, и вечер опять проходил незаметно-мило и с каким-то неуловимым смыслом жизни. Или вот еще Леночка неукоснительно держалась правила: ей можно было подарить копеечную безделушку — и тут она краснела от удовольствия, голубые ее глазки сверкали, но стоило заикнуться о серьезной покупке, о платье каком-нибудь, о шубке, и она была оскорблена до глубины души: «Да за кого же вы меня считаете-то в самом деле?!» И это при том, что Леночка когда-то сама раздарила добрую половину своего огромного состояния.
«Мне с вами так интересно, так интересно! Ну вот,— говорила она Корнилову,— будто я совсем еще девчонка, в первый раз познакомилась со взрослым человеком! Да! Представляете себе — будто в первый раз?! А полюбить вас — нет, не смогла бы. Вы о себе что-то не говорите, что-то скрываете. Я завидую человеку, если ему есть чего скрывать,— у меня никогда ничего такого не было, но и любить человека с тайной, тайного человека — это не по мне, нет! Вы правильно делаете, что скрываетесь от меня, я не разболтаю, клянусь — нет! — но я, наверное, вас не пойму. У меня нынче самый умный возраст, я год тому назад была глупее, а через год-два, чувствую, поглупею снова, но даже и сейчас, в свои самые умные годы, я, наверное, не смогу вас понять, ну а что же дальше-то будет?! Когда я снова поглупею? Тем более что я ведь не против собственной глупости, кажется, с ней мне будет лучше...»
А вот Евгения Владимировна, умница, та думала, что, если она знает о Корнилове много, значит, знает о нем все!
Кстати: Леночка ни разу не помянула Евгению Владимировну, не спросила Корнилова — какие между ними сохранялись тогда отношения, а какие уже не сохранились, вообще ни словом не дала понять, презирает она аскетизм и святость Евгении Владимировны или уважает и побаивается их?
Корнилов удивлялся этой последовательности непоследовательной Леночки, этому такту взбалмошной Леночки, этой тайне Леночкиного поведения, которую она так непринужденно умела скрывать, говоря, что скрывать ей совершенно нечего.
То и дело для Леночки переставали существовать принципы, но если она сказала человеку «да» или «нет», человеку, с которым у нее добрые отношения, значит, это непоколебимо, это навсегда.
Леночка была женщиной до мозга костей, а в то же время — совершенно анти-Евой, совсем другие генетические начала. Конечно, уже во времена Евы существовала анти-Ева, только ее вовремя не записали ни в Библию, ни в другие какие-то метрики и скрижали, она осталась неизвестной в истории человечества, но она была — иначе откуда же было взяться Леночке? Не сама же от себя она возникла и произошла? Не из морской пены? Было, было что-то необычное в ее происхождении, нынче уже утерянное человечеством, женщиной — в частности.
Вот она умрет, исчезнет, и это будет тоже навсегда, больше никогда ничего подобного тебе не встретится на Земле — ни этой простенькой мордашечки, ни этой фигурки, затянутой в строгое ситцевое платьице, ни этого порывистого дыхания, которое не сразу и заметишь, заметив же, невольно начнешь прислушиваться, как будто каждый Леночкин вдох и выдох — это тоже «да» или «нет»...
Ну, а в чем-то главном, в мировом каком-то значении вместе с Леночкой навсегда уйдет и ее презрение к своей младшей сестрице — знаменитой, нерешительной и трусливой Еве.
Что Ева была младшей сестрой Леночки, у Корнилова сомнений не возникало — Ева была женщиной подсудной и подорожной, она явилась где-то на распутье времен и дорог, Леночка же шла прямо от язычества, не обремененного поисками веры, подсудностью и сплетнями.
Что и говорить, Леночке гораздо ближе была Афродита.
Конечно, сходство не бог весть какое, это правда, какое сходство, какая копия при Леночкином-то русском и православном курносеньком облике, при той стеснительности, которая не позволяла ей хотя бы чуть-чуть приобнажить свои совершенные формы, а все-таки?
Все-таки Корнилову это было свойственно — искать в женщинах их давнее-давнее происхождение. Ему казалось, они этого все еще заслуживают, все еще дают к этому повод.
Казалось, что тем самым он даже некоторую власть над женщинами приобретал: они-то сами забывают, почти начисто забыли свое происхождение, а он-то все еще не забыл, все еще кое-что помнит и вспоминает.
У мужчин таких поводов уже нет, утеряны, и никого-то среди них не обнаружишь, ни Зевсов, ни даже Цезарей. Разве что разных Петров Васильевичей-Николаевичей? Каких-нибудь специалистов?
Вот и не было, и не могло быть у Корнилова власти над мужчинами, вполне естественно, если в них некого разгадывать.
...Если не нынешний, так будущий год будет для Леночки совершенно особенным, особенным испытанием — еще и такая приходила Корнилову мысль, когда он размышлял все по тому же поводу — по поводу Леночки. Вот так: проживет она ближайший год обыкновенно, ну хотя бы так же, как прожила последние несколько лет, значит, будет жить и дальше, ничего ужасного, ничего сверхъестественного с ней уже не случится, будет топать по Земле курносенькая Афродита маленькими своими ножками, но, не дай бог, выпадет какое-то непосильное испытание — и она, так бесконечно много пережившая, погибнет, сдохнет.
Перестанет существовать Леночкой Феодосьевой, будет чем-то другим, а что другое может идти в сравнение с ней?
Кто другой мог спасти Корнилова от святости Евгении Владимировны?
А Леночка навещала и навещала Корнилова и в доме № 17 болтала иной раз такие глупости — уму непостижимо! Рассказывала, что аульские нэпманы приглашают ее со вкусом расставить вновь приобретенную мебель и книги на полках, чтобы корешки книг создавали приятное впечатление, рассказывала, смеясь, о неизменном постоянстве нэпманских рассказов: дела в коммерции идут неплохо, а в семейной жизни счастья нет и нет, не подарит ли Леночка этого дефицитного счастья? Не составит ли компанию в очередной поездке в Иркутск? Во Владивосток? В Москву? В Ленинград?
Она рассказывала, что и советские работники не пренебрегают уютом своих квартир, но о совместных поездках — ни-ни, поскольку нет, совершенно нет свободного времени, но ведь тем сильнее необходимость в свободный от служебных обязанностей часок-другой получить хоть немного счастья? Пусть совсем-совсем немного, это не беда, главное — чтобы быстро...
Так болтала Леночка, а потом признавалась:
— Фу, какая глупость, да? Вот бы полюбить кого-нибудь, давно уже не любила! И так жаль, так жаль, Петр Николаевич, что невозможно полюбить вас...
Тут она и начинала расспрашивать Корнилова обо всем, что касалось дома бывшей «Тетеринской торговли», вся история дома, каждая из его парадных мраморных лестниц, каждая дверь, каждая дверная ручка ее удивляли: как это дом был восстановлен из пепла в прежнем своем обличье? Вот чудо-то, вот чудо! И снова расспросы: «А в соседней квартире, вы говорили, Петр Николаевич, ванна облицована кафелем с цветочками? Цветочки — не розовенькие?»—«Кажется, розовенькие».—«Вот чудо-то — у меня в Москве тоже были розовенькие по голубому!» В Москве — это значило в бывшем Леночкином доме. Свой дом Леночка ничуть не жалела, не умела вести счет своим потерям, но вот немыслимое это сходство между тем — московским — и этим — аульским — домом ее поражало несказанно: как же это может быть?
И вот в доме бывшей «Тетеринской торговли» Леночка неизменно становилась красивее, и, когда однажды она согласилась зайти к нему на третий этаж уже ночью, после того как они мечтательно как-то и тоже красиво провели несколько часов в ресторане «Савой», Корнилов привлек Леночку к себе. Нельзя уже было ее не привлечь, такую-то мечтательную, почти что идеально красивую...
Леночка была уже без кофточки — чудная маленькая Афродита с огрубевшими от черной работы руками, Корнилов погасил свет, остался мерцать огонек тусклой лампочки из смежной комнаты, и тут Леночка вдруг сказала:
— А ведь нам не будет хорошо, Петр Николаевич Я знаю
— Чудачка! — ответил он.— Вот уж не ожидал!
Но хорошо им действительно не было, а утром Леночка, обратившись к нему на «ты», сказала:
— Давай простим друг другу? Ты мне, я — тебе? Простим и забудем. Будто бы и не было ничего. Мы - то и в самом деле ни в чем не виноваты, виноват вот этот дом... Все эти окна виноваты и все стены. И братья Тетерины, и комиссары всех правительств, которые тут жили и приказывали. Все уж очень, даже невероятно как-то похоже на тот дом, на другой. Который — на Таганке .. Подставь, мой милый, свой лобик. Я его хочу поцеловать, а больше в том же роде ничего и никогда...
И до того самого дня, когда Корнилов, лишившись своей «Конторы», съехал с квартиры в доме бывшей «Тетеринской», дом этот тоже внушал ему какую-то растерянность, которая, однако, была нужна, необходима для дальнейшей его жизни. Сначала он не поверил этому, потом убедился: так и есть, нужна!
Вот какая обнаружилась на свете лирика!
А Уполномоченный-то Уголовного Розыска? Он все не появлялся и не появлялся, он, совершенно очевидно, хотел, чтобы Корнилов как можно более продолжительное время общался не с ним лично, а с Борей и Толей.
До чего же они умны и умственны были оба! До чего же, до какого умопомрачения умны! Все-то им было доступно, любая мысль и любой сарказм, но и это еще далеко не все — им была доступна любая мера...
Ведь как им хотелось, как жаждали они целиком отдаться сарказму, осрамить весь мир и тем самым еще выше, значительно выше, чем они уже поднялись, подняться над миром, но у них и тут хватало ума, то есть чувства меры, они откровенному мефисто-фельству не поддались, сделали вид, будто это им чуждо. Умело-то как сделали, боже мой!
Вот Корнилов и удивлялся этому самообладанию, удивлялся не столько блестящему, изящному, изысканному тексту написанному, сколько ненаписанному. Который вот он — виден и слышен, чувствуется на ощупь, а все-таки не написан!
Нет, наши классики, наши русаки так никогда не умели, те уж если рыдать, так рыдать, а проклинать, так проклинать!
Вот и он, Корнилов, да если бы он обладал этакой-то виртуозностью, этакой независимостью от людей, когда ни один человек не может тебя ни в тюрягу посадить, ни к допросу привлечь, ни куска хлеба лишить, ни прошлое твое тебе припомнить, ни будущее загородить — уж он-то при всех таких условиях воздал бы миру должное, дал бы ему жару, осрамил и осмеял бы его так, как и не снилось никому по сию пору! Уж он бы расставил точки над всеми без исключения «и»!
И тут он погиб бы запросто, великий писатель Корнилов.
А вот Боря с Толей — не только не погибли, а были людьми, и не только людьми, но и людьми великими...
Где-то, когда-то, а припомнить — опять-таки в двухкомнатной своей квартирке на Пятой линии Васильевского острова, конечно, там, Корнилов читал Бернарда Шоу и Анатоля Франса, студенческие были времена и приват доцентские. Корнилов и тогда удивлялся их уму, но это значило, прежде всего, что он удивлялся уму человечества — вот чего оно может достигнуть, вот каких высот и благородства, а истинная высота благородна, не так ли? — полагал в те времена Корнилов... Любая высота — сиятельна, любая — перспективна и желательна, на то она и высота?!
Тогда Корнилов читал Шоу и Франса благоговейно страницу за страницей, не загадывая и не опасаясь того, что вот сейчас, сию минуту то ли один из них, то ли оба сразу не выдержат, поддадутся соблазну, чувство меры им изменит...
Теперь ожидание ошибки великих людей заставляло Корнилова изнывать от нетерпения — вот на следующей странице, вот еще через одну и случится!
Не случалось, и Корнилов испытывал разочарование, которое испытал бы, наверное, УУР, если бы, допрашивая Корнилова с пристрастием, выясняя его «социальное лицо», он так ничего и не выяснил бы. Записал бы в протокол допроса, что, дескать, так и так: кто-то из веревочников чем-то тяжелым стукнул по башке гражданина Корнилова, на том бы и кончил..
Просто-то как! Ясно! И как справедливо это было бы со стороны УУР! Да только кто это вправе, будучи в здравом уме и в твердой памяти, рассчитывать на справедливость?! И чтобы хоть несколько утешиться, Корнилов с еще большим нетерпением ждал той страницы и строчки, на которой то ли Боря, то ли Толя поскользнутся, вдарятся носом о землю!
Не дождался.
Не дождавшись, окончательно рассердился, рассердившись, перешел с ними вроде бы на «ты», стал обращаться к ним фамильярно —«Боря», «Толя», да как бы еще и не фамильярнее.
— Значит, вот какое дело! — обратился он к ним.— Там у вас — у вас! — на берегах Темзы и Сены — пейзаж известно какой: дом выдержанной архитектуры — к другому дому выдержанной архитектуры, один отель — к другому отелю, один офис к другому офису, и вот вам стиль улицы, стиль города, да как бы и не всех городов.
И парки с подстриженными газонами.
И леди, м-ме с собачками на поводках.
А Темза и Сена в одинаковых гранитных берегах и переполнены всякого рода плавучими средствами и мостами самых разных конструкций и названий, преимущественно исторических.
Одним словом, всюду стиль, всюду он... В том числе и в собственных ваших высокохудожественных произведениях, само собою разумеется. Ну, а теперь представьте себе, что стиля вокруг вас нет?! Никакого, а есть Та и эта Стороны?! На этой Стороне — деревянные домишки, но не в улицу, потому что то тут, то там они прерываются желтыми песками, из которых торчат черные, как антрацит, и, кажется, все еще горячие головешки — следы страшного пожара, учиненного, к вашему — к вашему!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я