вешалка для полотенец в ванную настенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Вот идет она, босая, с своим маленьким сыном на погрузку в эшелон. Какой далекий путь перед ней, из Обояни, из-под Курска, из Воронежских черноземных земель - в тайгу, в зауральские лесные болота, в песок Казахстана.
А где отец твой, - в какой авиационной воронке, на какой командировке на таежных лесозаготовках, в каком дизентерийном бараке погиб он?
Ваничка, Ваня, почему так печально лицо твое? Судьба закрестила за тобой и твоей матерью окна родной опустевшей избы. Какой далекий путь перед вами? Дойдете ли вы? Или, измученные, погибнете где-нибудь в дороге, на станции узкоколейки, в лесу, на болотистом берегу зауральской речушки?
Да ведь это она. Я видел ее в тридцатом году на станции Конотоп, она подошла к вагону скорого поезда, смуглая от страданий, и подняла свои дивные глаза, сказала без голоса, одними губами: "хлеба"...
Я видел ее сына - уже тридцатилетним, в сношенных солдатских ботинках, тех, что не снимают за полной негодностью с ног покойников, в ватнике, порванном на молочно-белом плече, он шагал тропинкой по болоту, туча гнуса висела над ним, но он не мог отогнать миллиардный живой, мерцающий над ним нимб мошкары, его руки придерживали на плече тяжелое, сырое бревно. Вот он поднял склоненную голову, и я увидел его лицо, ровную от уха до уха курчавую светлую бородку, полуоткрытые губы, увидел его глаза и сразу узнал их - это они, его глаза смотрят с картины Рафаэля.
Мы встречали ее в 1937 году, это она стояла в своей комнате, в последний раз держа на руках сына, прощаясь, всматривалась в его лицо, а потом спускалась по пустынной лестнице немого многоэтажного дома... На двери ее комнаты положена сургучная печать, внизу ждет ее казенная автомашина... Какая странная настороженная тишина в этот серый, пепельный рассветный час, как немы высокие дома.
А из рассветной полутьмы выплывает ее новое настоящее - эшелон, пересылка, часовые на деревянных лагерных вышках, проволока, ночная работа в мастерских, кипяточек, нары, нары, нары...
Сталин медленной, мягкой походкой, в шевровых сапожках на низком каблуке, подошел к картине, долго, долго всматривался в лица матери и сына, поглаживая свои седые усы.
Узнал ли он ее, он встречал ее в годы своей восточносибирской, Новоудинской, Туруханской и Курейской ссылки, он встречал ее на этапах, на пересылке... Думал ли он о ней в пору своего величия?
Но мы, люди, узнали ее, узнали ее сына: она - это мы, их судьба - это мы, они человеческое в человеке. И если грядущее занесет Мадонну в Китай, в Судан, всюду люди узнают ее так же, как сегодня узнали ее мы.
Чудная, спокойная сила этой картины и в том, что она говорит о радости быть живым существом на земле.
Ведь мир, вся огромность Вселенной - это покорное рабство неживой материи, и только жизнь есть чудо свободы.
И эта картина говорит, как драгоценна, как прекрасна должна быть жизнь и что нет в мире силы, которая могла бы заставить жизнь превратиться в нечто такое, что при внешнем сходстве с жизнью уже не было бы жизнью.
Сила жизни, сила человеческого в человеке очень велика, и самое могучее, самое совершенное насилие не может поработить эту силу, оно может только убить ее. Вот почему так спокойны лица матери и ее сына - они непобедимы. В железную эпоху гибель жизни не есть ее поражение.
Мы стоим перед ней, молодые и седые люди, живущие в России. Стоим в тревожное время... Не зажили раны, еще чернеют пожарища, еще не устоялись курганы над братскими могилами миллионов солдат, наших сыновей и братьев. Еще стоят опаленные, мертвые тополи и черешни над сожженными заживо деревнями, растет тоскливый бурьян над сгоревшими в партизанских селах телами дедов, матерей, хлопцев, девчат. Еще заваливается, шевелится земля над рвами, где лежат тела убитых еврейских детей и их матерей. Еще стоит вдовий плач по ночам в несметном числе русских изб, белорусских и украинских хат. Все пережила Мадонна с нами, потому что она - это мы, потому что сын ее - это мы.
И страшно, и стыдно, и больно - почему так ужасна была жизнь, нет ли в этом моей и твоей вины? Почему мы живы? Ужасный, тяжелый вопрос, - задать его живым могут лишь мертвые. Но мертвые молчат, не задают вопросов.
А послевоенная тишина нарушается время от времени раскатами взрывов, и радиоактивный туман стелется в небе.
Вот вздрогнула земля, на которой все мы живем, - на смену оружию атомного распада идет термоядерное оружие.
Скоро мы проводим Сикстинскую Мадонну.
С нами прошла она нашу жизнь. Судите нас - всех людей вместе с Мадонной и ее сыном. Мы скоро уйдем из жизни, уж головы наши белы. А она, молодая мать, неся своего сына на руках, пойдет навстречу своей судьбе и с новым поколением людей увидит в небе могучий, слепящий свет, - первый взрыв сверхмощной водородной бомбы, оповещающей о начале новой, глобальной войны.
Что можем сказать мы перед судом прошедшего и грядущего, люди эпохи фашизма? Нет нам оправдания.
Мы скажем, не было времени тяжелей нашего, но мы не дали погибнуть человеческому в человеке.
Глядя вслед Сикстинской Мадонне, мы сохраняем веру, что жизнь и свобода едины, что нет ничего выше человеческого в человеке.
Ему жить вечно, победить.
Май 1955 г.
ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ
1. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Август - сентябрь, 1941 г. Центральный фронт Гомель, Мена (Черниговщина), дорога на Брянский
5 августа выезжаем на Центральный фронт в Гомель - политрук Трояновский, фотокор Кнорринг и я грешный. Трояновский, со смуглым худым лицом, большим носом, у него медаль "За боевые заслуги", человек бывалый, но не очень старых лет, моложе меня лет на 10. Сперва он представился мне рубакой, рожденным в боях, но затем выяснилось, что он начал свою журналистскую деятельность деткором "Пионерской правды", причем было это не так уж давно. Кнорринг, сказали мне, хороший фотокор, рослый человек, моложе меня на год. Я старше их обоих годами, но совершенное дитя по сравнению с ними в делах войны, им доставляет вполне законное удовольствие объяснять мне предстоящие страхи. Мне это вполне понятное чувство - я сам люблю рассказывать людям о делах, в которых съел собаку, а собеседник, в полной невинности, ничего не смыслит.
Выезжаем мы завтра поездом, мягким вагоном до Брянска, а оттуда как бог пошлет. Редактор, бригадный комиссар Ортенберг, напутствовал нас, говорит, предстоит наступление. Первая наша встреча произошла в ГЛАВПУРе. Он побеседовал со мной и под конец сообщил мне, что знает меня как автора детских книг, что страшно меня удивило, я и не знал этого. Когда мы прощались, я сказал ему: "До свиданья, товарищ Боев". Он расхохотался: "Я не Боев, а Ортенберг". Ну что ж, мы поквитались, он меня принял за Клавдию Лукашевич, а я его за зав. отделом печати ПУРа.
Друг друга не познаша. Весь день пьянствовал, как и полагается новобранцу. Пришел папа, Кугель, Вадя, женя, Вероничка. Вероничка смотрела на меня такими глазами, точно я Гастелло, растрогала меня. Всем семейством пели песни, вели грустные беседы. Настроение грустное, сосредоточенное, ночью лежал один и думал. О чем думал, о ком думал, было и о чем и ком подумать...
День выезда чудесный, жаркий, дождливый, со сменой быстрой солнца и дождя, мостовые и тротуары мокрые, то блестят, то аспидно серые, а воздух полон горячей, душной влаги. Трояновского провожает красивая девушка Маруся, она работает в редакции, но, по-видимому, провожать юного воина она поехала не по поручению редактора, а по личному желанию. Мы с Кноррингом скромно не смотрим в их сторону, затем уже втроем входим в помещение Брянского вокзала. Сколь-кос вязано у меня с этим вокзалом... мой первый приезд в Москву с этого вокзала, может быть сегодня мой последний выезд... Мы пьем ситро в буфете и едим скверные пирожные.
Вот и поехали. Все знакомые станции. Сколько раз проезжал я здесь студентом, когда ездил на каникулы к маме в Бердичев...
Оказывается, Кнорринг знает Васю Бобрышева, печатал свои фото в "Наших достижениях". Впервые за много дней отлично выспался в мягком вагоне после московских бомбежек. С нами в купе едет железнодорожник из Брянска. Он рассказывает любопытно про человека, лежавшего рядом с ним, уткнувшись лицом в землю, и бормотавшего: "Как правильно сделал Иоанн Грозный, когда сбросил этого холопа с колокольни..."
Ночуем на Брянском вокзале. Все забито красноармейцами, многие плохо одеты, оборваны, - это те, что уже побывали "там". У абхазцев совсем нехороший вид, некоторые босые. Всю ночь провели сидя. Над станцией появились немецкие самолеты, небо гудит, все в прожекторах. Мы все кинулись подальше от станции на какой-то пустырь. К счастью, немец не бомбил, только попугал. Утром слушали радио из Москвы, пресс-конференция, которую проводил Лозовский 1, слышно плохо, мы жадно вслушивались; как всегда, он приводит много пословиц, но пословицы эти не тешат наши сердца.
Пошли на товарную станцию искать эшелон: нас берут в санитарную летучку до Унечи. Когда сели, вдруг паника: все бегут, стрельба, оказывается, немецкий самолет обстрелял пути из пулемета. Переляк был солидный, коснулся он и меня. От Унечи - в тамбуре товарного вагона. Погода чудесная, но мои спутники говорят, что это плохо, я и сам понимаю это. Вся дорога в черных ямах, воронках, видны поломанные взрывами деревья. На полях тысячи крестьян, мужчин, женщин копают противотанковые рвы. Мы напряженно следим за воздухом, в случае чего, решили прыгать, благо поезд идет весьма медленно. В момент нашего приезда в Новозыбков - налет. Бомба упала у въезда на станцию. Дальше этот эшелон не идет. Лежим на зеленой траве, жуем и, наслаждаясь теплом и зеленью, поглядываем на небо, не выскочил бы немец.
Ночью вскакиваем, идет санитарный эшелон на Гомель, цепляемся на ходу. Висим на ступеньках, стучим, просим впустить хоть в тамбур. Вдруг появляется женщина и кричит: "Немедленно прыгайте, запрещено ездить санитарными поездами!" Это женщина-врач, призванная облегчать людям страдания. "Позвольте, но ведь поезд идет полным ходом, куда ж прыгать?" Нас, цепляющихся за поручни, пять человек. Все командиры. Просим ее разрешить постоять в тамбуре. Она молча с необычайной энергией начинает нас лупить сапожищем, бьет кулаком по рукам, чтобы отцепились, дело плохо, если сорвешься - пропало. К счастью, мы соображаем, что дело происходит не в московском трамвае, и от обороны переходим к наступлению. Через несколько секунд тамбур наш, а стерва с докторским званием испуганно и поспешно, взвизгнув, исчезает. Первый боевой эпизод.
Приехали в Гомель. Эшелон заехал очень далеко от вокзала, мучительная дорога ночью по путям, каждый раз приходится подлезать под вагоны, стукаюсь лбом, спотыкаюсь, чертов чемодан оказался необычайно тяжел. Наконец подходим к вокзалу. Он совершенно разрушен. Мы ахаем и охаем, разглядывая развалины. Проходящий железнодорожник утешил нас, сообщил, что вокзал разрушили еще до войны, чтобы построить больший и лучший.
Гомель нас встречает воздушной тревогой. Местные люди говорят, что тревогу принято здесь объявлять, когда нет немецких самолетов, а отбой дают, наоборот, в то время, когда начинается бомбежка.
Гомель! Какая печаль в этом тихом, зеленом городке, в этих милых скверах, в этих стариках, сидящих на скамейках, в милых, гуляющих по улицам девушках. Дети играют в песочке, приготовленном для тушения бомб. Как солнечная полянка, вот-вот огромная туча закроет солнце, буря подхватит песок и пыль, понесет, закрутит. Немцы отсюда в пятидесяти километрах.
Штаб Центрального фронта находится во дворце Паскевича, парк прекрасный, пруд, в нем лебеди, на аллеях, под огромными липами стоят бюсты великих людей. Всюду, в большом числе, нарыты щели. Нас принял начальник политуправления фронта бригадный комиссар Козлов. Приятный человек, большой ростом, спокойный. Беседовал с нами весьма обстоятельно, по-товарищески и вполне откровенно. Он сказал нам, что Военный Совет теперь обеспокоен известием, полученным вчера: немцы заняли Рославль и сконцентрировали там очень большие массы танков. Командует ими Гудериан, автор книги "Внимание, танки!". Козлов разрешил нам ездить по частям фронта, о чем сделал соответствующую надпись на командировочном предписании. Знакомились с работниками Политуправления. Просматривали комплект фронтовой газеты. В передовой статье вычитал такую фразу: "Сильно потрепанный враг продолжал трусливо наступать".
Устроились на ночлег в редакции фронтовой газеты. Встретился с Гольцевым, он в этот момент облачался для поездки на фронт, говорил со мной весьма рассеянно и совершенно безразлично, даже о Москве не спросил. То ли его занимала целиком мысль о предстоящей поездке, то ли он испытывал ко мне отвращение ветерана к новичку. Его статейки не войдут в "золотой фонд" нашей литературы, просмотрел их во фронтовой газете - сплошная пустяковина, как говорят мои коллеги корреспонденты: "Иван Пупкин убил ложкой пять немцев".
Спим на полу, не снимая сапог, подложив под головы противогазы и полевые сумки. Спим мы в клубе "Коминтерн", в помещении библиотеки.
Пришли знакомиться с редактором - полковым комиссаром Н. Носовым. Заставил себя ждать добрых два часа, сидели в темном коридоре, а когда наконец предстали пред светлые очи и поговорили пяток минут, то я сообразил, что товарищ, мягко выражаясь, не совсем умен и что ждать с ним беседы не стоило и двух минут"
Обедаем в штабной столовой. Она помещается в парке, в веселом, пестром павильоне. И кормят нас хорошо, как кормили в домах отдыха до войны: сметана, творожок, даже мороженое на третье.
Командир спросил заросшего бородой красноармейца: "Почему не брит?" Тот ответил: "Бритвы нет". "Хорошо, - сказал командир, - пойдешь в разведку в тыл противника, под видом мужика". Красноармеец: "Побреюсь сегодня, обязательно, товарищ командир!"
Немец подслушал наши разговоры в окопах и кричит из своего окопа регулярно, по утрам: "Жучков, сдавайся!" Жучков мрачно отвечает: "А... !"
Еду с Кноррингом на Зябровский аэродром под Гомелем, 18 километров от Гомеля. Комиссар ВВС Чикурин, большой, медлительный, дал нам свой "ЗИС".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я