https://wodolei.ru/catalog/shtorky/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В обращении с женщинами он охотнее использовал силу, чем хитрость, но легко прибегал к коварству, если насилие не удавалось. Так было, согласно «Золотой легенде», в случае со св. Юстиной. «Он принял обличие красивого юноши и приблизился к ее ложу, чтобы обнять ее. Однако Юстина, распознав злой дух, отогнала его крестным знамением. Тогда дьявол с Божьего дозволения (мы узнаем в этой формуле желание избежать всякого манихейства) навлек на нее лихорадку».
Несчастные жертвы Сатаны, мужчины и женщины, часто становились добычей сексуального неистовства демонов — инкубов и суккубов.
Особо избранные жертвы подвергались неоднократным натискам Сатаны, который использовал все уловки, маскировки, искушения и пытки. Самой известной из этих героических жертв был св. Антоний, чье искушение станет — уже за рамками средних веков — источником вдохновения для необузданной фантазии художников и писателей от Иеронима Босха до Флобера.
Объект препирательства между Богом и дьяволом на земле, человек, после смерти становился ставкой в их последнем и решающем споре. Средневековое искусство насыщено изображениями финальной сцены земного существования, когда душа умершего раздиралась между Сатаной и архангелом Михаилом прежде, чем победитель уводил ее в рай или ад. Отметим, чтобы и здесь не впасть в манихейство, что противником дьявола был не сам Бог, но его наместник. Однако прежде всего заметим, что эта сцена, которой заканчивалась жизнь средневекового человека, подчеркивает пассивность его существования. Она представляет собой самое сильное и впечатляющее выражение того, что он не принадлежал самому себе.
Сверхъестественная власть, которой пользовались Бог и Сатана, не составляла их исключительную привилегию. В определенной мере ею были наделены также и некоторые люди. Из этих индивидуумов состоял высший слой средневекового человечества. Для обычного человека трагедия заключалась в том, что ему было трудно отличить доброе начало от дурного; он постоянно мог быть обманут, приняв участие в иллюзорном и сомнительном спектакле. Яков Ворагинский напоминает в «Золотой легенде» слова Григория Великого: «Чудеса еще не делают святого; они не более чем его знак» — и уточняет: «Можно творить чудеса, не имея Духа Святого, поскольку и сами злые духи похвалялись этим».
В чем не сомневался средневековый человек, так это в том, что не только дьявол мог, подобно Богу — и, разумеется, с его дозволения, — творить чудеса, но этой способностью обладали также
и смертные, обращая ее ко благу или во зло. Отсюда — двусмысленное, двойственное отношение к черной и белой магии, природа воздействия которой была, как правило, скрыта от непосвященных. Отсюда и антиподы — Симон Волхв и Соломон Мудрый. С одной стороны — злокозненная порода колдунов, с другой — благословенное воинство святых. Несчастье состояло в том, что ведуны принимали облик святых; они принадлежали к большой семье обманщиков-лжепророков. Разоблачив, их можно было обратить в бегство крестным знамением, воззванием к Божьему имени или соответствующей молитвой. Но каким образом их разоблачить? Одной из главных задач истинных святых и было как раз распознание и изгнание тех, кто творил ложные или, вернее, дурные чудеса, то есть демонов и их земных приспешников, колдунов. Мастером этого дела слыл св. Мартин. «Он блистал умением распознавать демонов, — сказано в „Золотой легенде“, — и разоблачал их, какой бы облик они ни принимали».
Средневековье изобиловало одержимыми, несчастными жертвами колдовских чар или вошедшего в их тело дьявола. Одни лишь святые могли их спасти и заставить нечистого выпустить свою жертву из когтей. Изгнание беса было основной функцией святого. Средневековое человечество включало в себя массу действительных или потенциальных одержимых, которых тянули в разные стороны злые колдуны и добрые чародеи. Заметим в этой связи, что, хотя добрые чародеи рекрутировались главным образом из среды духовенства, туда могли проникнуть также и некоторые выдающиеся миряне. Так обстояло дело с королями-чудотворцами, к которым мы еще вернемся. Этот феномен представляет собой один из аспектов архаической борьбы между жрецами и воинами. Некоторые из этих последних — более ловкие, более сильные или более удачливые — сумели присвоить частицу власти колдунов. В них реализовывался (свойственный примитивным цивилизациям) тип царя-жреца, редкость которого и относительный неуспех в средневековом обществе указывают на полупримитивный характер этого общества.
По правде говоря, люди в этом обществе имели более бдительных и усердных покровителей, нежели святые. Ими были ангелы, непрерывно сновавшие между небом и землей. Когорте демонов, которые кидались на людей, призываемых их грехами, противостоял сонм бдительных ангелов. Между небом и землей была сооружена лестница Иакова, по которой двумя бесконечными вереницами восходили и сходили эти небесные создания. Восходящая вереница символизировала созерцательную жизнь, сходящая — жизнь активную. С помощью ангелов на эту лестницу карабкались люди; они падали, делали повторные попытки и снова падали — это и была их жизнь. Герда Ландсбергская, настоятельница монастыря св. Одилии в Эльзасе, жившая во второй половине XII в., показывает в своем «Саду наслаждений» («Hortus Deliciarum»), что даже лучшим из людей не удавалось преодолеть последнюю ступень: христианская версия мифа о Сизифе, в котором воплотился разочаровывающий, хотя и упоительный опыт мистиков. «Бог не может быть видим прямо, — писал один из них, Жан де Фекам. — Созерцательная жизнь, начавшись на этом свете, достигнет совершенства лишь при лицезрении Господа. Когда смиренная и простая душа, углубившись в созерцание и разорвав телесные узы, возвышается до лицезрения небес, она не может долго пребывать там, ибо тяжесть плоти тянет ее на землю. Как бы ни была поражена душа безграничностью небесного света, она скоро вновь возвращается к себе на землю, получив тем не менее великую пользу от того малого, что смогла вкусить от божественной сладости. Но вскоре, охваченная страстной любовью, она торопится возобновить свой полет…»
Каждый человек имел своего ангела, и на земле в средние века обитало двойное население, люди и их небесные спутники, или, вернее, тройное, так как к ним прибавлялся подстерегавший их мир демонов.
Именно такое галлюцинирующее общество представляет нам «Светильник» Гонория Августодунского:
— Есть ли у людей ангелы-хранители? — спрашивает ученик.
— Каждая душа в момент соединения с телом вверяется ангелу, который должен постоянно склонять ее к добру и сообщать о всех ее деяниях Богу и ангелам на небе.
— Неотступно ли пребывают ангелы на земле с теми, кого они охраняют?
— Если надобно, они приходят на помощь, особенно по зову молитвы. Это происходит немедленно, ибо они могут в мгновение ока спуститься с неба на землю и вернуться на небеса.
— В каком обличье являются ангелы людям?
— В обличье человека. Так как телесный человек не может видеть духов, то они принимают вид воздушного тела, каковое человек может слышать и видеть.
— Существуют ли демоны, которые подстерегают людей?
— Каждым грехом повелевают демоны, каковых с их чинами суть бесчисленное множество. Они постоянно склоняют души людей к пороку и доносят об их проступках своему князю.
Таким образом, люди средних веков жили под непрерывным двойным надзором. Они никогда не оставались одни. Никто из них не был независим. Все находились в сети земных и небесных зависимостей.
Небесное общество ангелов было, впрочем, лишь образом общества земного — или, вернее, как считали в средние века, земное общество было лишь сколком с общества небесного. Как утверждал в 1205 г. Жерар, епископ Камбрэ и Арраса: «Царь царей организует по различным чинам небесное, духовное общество, равно как и общество земное, мирское. Сам Бог установил священный распорядок чинов на небе и на земле».
Иерархия ангельских чинов, истоки которой можно обнаружить в посланиях апостола Павла, была разработана псевдо-Дионисием Ареопагитом, чей трактат «О небесной иерархии» был переведен в IX в. на латинский язык Иоанном Скотом Эриугеной, но проник в западную теологию и духовную жизнь лишь во второй половине XII в. Он имел громадный успех, был признан в университетских кругах XIII в. и наложил отпечаток вначале на творчество Альберта Великого и Фомы Аквинского, а затем на Данте. Его мистическая теология легко опускалась до уровня популярных представлений, что обеспечило ему огромный резонанс.
Представление о небесной иерархии сковывало волю людей, мешало им касаться здания земного общества, не расшатывая одновременно общество небесное. Оно зажимало смертных в ячеях ангелической сети и взваливало на их плечи вдобавок к грузу земных господ тяжелое бремя ангелической иерархии серафимов, херувимов и престолов, господств, сил и властей, начал, архангелов и ангелов. Человек корчился в когтях дьявола, запутывался среди трепыхания и биения миллионов крыл на земле и на небе, и это превращало его жизнь в кошмар. Ведь реальностью для него было не только представление о том, что небесный мир столь же реален, как и земной, но и о том, что оба они составляют единое целое — нечто запутанное, заманивающее людей в тенета сверхъестественной жизни.
Этому смешению пространства или, если угодно, пространственной непрерывности, которая переплетала и соединяла небо и землю, соответствовала аналогичная непрерывность времени. Время — лишь момент вечности. Оно принадлежит одному Богу и может быть только пережито. Овладеть временем, измерить его, извлечь из него пользу или выгоду считалось грехом. Урвать от него хоть одну частицу — воровством.
Это божественное время непрерывно и линейно. Оно отличается от времени философов и ученых греко-римской античности, которые, если и не исповедовали единый взгляд на время, прельщались все же в той или иной мере представлением о постоянно возобновляемом циклическом времени, вечном круговороте. Такое время было и постоянно новым, исключающим всякое повторение, ибо нельзя войти дважды в одну и ту же воду, и постоянно схожим. Это представление оставило, разумеется, свой след в средневековой ментальности. Наиболее очевидным и действенным его пережитком среди всех циклических мифов был миф о колесе Фортуны. Тот, кто сегодня возвышен, завтра будет унижен, а того, кто ныне пребывает внизу, поворот Фортуны скоро вознесет на самый верх. Здесь было множество вариантов. Но все они повторяли в разной форме то, что можно, к примеру, прочесть на одной итальянской миниатюре XIV в.: «Я не царствую, я буду царствовать, я царствую, я царствовал („Sum sine regno, regnabo, re-gno, regnavi“). Образ колеса Фортуны, идущий, несомненно, от Боэция, пользовался в средние века удивительным успехом. В это внесли свою лепту тексты и иллюстрации энциклопедий XII — XIII вв.: „Светильник“ Гонория Августодунского, „Сад наслаждений“, „Альбом“ Виллара де Синекура, „Королевский свод“. В „Своде“ подчеркивалось, что успех этому образу обеспечила (иконографическая) программа готических церквей, „тех кафедральных соборов и королевских аббатств, где госпожа Фортуна вращает свое колесо быстрее, чем ветряная мельница“. Колесо Фортуны было идеологическим костяком готической розы. Оно изображено в непосредственном виде на розах соборов в Амьене, Бове, Базеле, а в стилизованной форме его можно было в XIII в. видеть повсюду. В нем мы снова узнаем символ и выражение того мира, где царила неуверенность и где воплощение этой неуверенности, колесо Фортуны, служило уроком покорности судьбе, иммобильности.
Миф о колесе Фортуны занимал важное место в духовном мире средневекового Запада. Ему, однако, не удалось помешать средневековой мысли отказаться от идеи круговорота и придать времени линейное, не круговое направление. История имеет свое начало и конец — таков был главный тезис. Эти крайние точки, начало и конец, являются одновременно позитивными и нормативными, историческими и телеологическими. Вот почему любая западная хроника в средние века начиналась с сотворения мира, с Адама, и, если она смиренно останавливалась на том времени, когда писал хронист, под ее истинным окончанием всегда подразумевался Страшный суд. Каждая средневековая хроника представляет собой «рассуждение о всемирной истории». Хронист в меру своего таланта либо находил в этом общеисторическом «обрамлении» глубокую причинную зависимость, либо делал из него чисто формальную экспозицию. Но в любом случае хроника могла быть — бессознательно или нет — орудием политических пристрастий. Оттон Фрейзингенский пользовался в середине XII в. этим вектором времени, чтобы доказать провиденциальный характер Священной империи германской нации. Современного читателя обычно поражает контраст между притязаниями на этот глобальный охват и узостью конкретного кругозора средневековых хронистов и историков. Особенно показателен в этом плане пример Рауля Глабера в начале XI в.; можно было бы, впрочем, привести десятки подобных. В начале своей хроники Глабер упрекает Беду Достопочтенного и Павла Диакона за то, что они писали «лишь историю своих народов и отечеств», и заверяет, что его замысел состоит в том, чтобы «поведать о событиях, происшедших во всех четырех концах света». Но на той же странице он заявляет, что установит «преемственность времен» от начала царствований Генриха II Саксонского и Роберта Благочестивого. Однако скоро обнаруживается, что его исторический горизонт ограничивается тем, что можно было видеть из Бургундии, где он провел большую часть своей жизни, а точнее, из монастыря Клюни, где он написал основную часть хроники. Все образы, которые западное Средневековье оставило нам о самом себе, построены по такой же модели. Пользуясь языком кино, можно сказать, что эта модель представляла собой резкие переходы от общего плана к узкому кадру — к тем «прогалинам», о которых мы говорили выше и которые внезапно расширялись в молниеносных наездах на бесконечность, вселенную и вечность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я