https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/BelBagno/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

хочь бы пьёс, абы б яйца нес!..
Так говорил Антон Антоныч долго и упорно. Был вечер, зажгли газовый фонарь, даме, видимо, хотелось спать, и муж ее все чаще делал ворчливые вставки в речь Антона Антоныча.
В Орле они вышли. Два студента тут же сели в купе, и, подмигивая на уходившего чиновника, сказал им Антон Антоныч:
- Бог з ним! Во-от наказание господне!.. Все сидел та ворчал, как... как... Ен'ох, как сказать!
- Почему Ен'ох? - спросили оба.
- Как Ен'ох, ну! Как Ен'ох, когда его на небо живым брали... Вкоренился за сколько сот лет, врос корнями в землю, а его берут... Тащут... Насильно, как сказать...
Потом он вспомнил, что у него три сына, тоже студенты, и долго и громко, хотя была уже глубокая ночь, говорил о своих сыновьях-студентах.
II
Когда подъезжал Антон Антоныч к Тростянке, день был ласковый, небо близкое, теплое, земля золотистая, горячая от спелых хлебов; по дороге навстречу ему кряхтели домовито пахучие воза, загорелые мужичьи лица сыто лоснились от легкого пота; бабы визжали на косовице... густо была замешана жизнь.
С горки за две версты вся на виду была его усадьба с садом, и Тростянка - село в двести чисто вымазанных белых хат, крытых очеретом, и церковь, тоже белая, с зелененькими, выцветшими куполами. А дальше налево, ближе к горизонту, видно было деревню Мановицы, а направо - небольшой хуторок Веденяпина - отставного ротмистра, охотника, который что ни скажет слово соврет, но именно, должно быть, поэтому нескучный малый и невредный сосед.
Антон Антоныч направил кучера Фому полями и на каждом повороте ахал от восторга.
- Вот, малый, - га! Вот то пшеница, - а? То уж мое почтенье!.. Двести пудов з десятины, а клянуся честью, двести пудов!
- Двести не будет, - замечал тугоусый, круглый Фома.
- Маме своей скажи!.. Не будет... Это ж банатка!
- Банатку, кажись, мы в том конце сеяли... Кажись, это - гирка... - И когда сбитый с толку Антон Антоныч начинал усиленно вспоминать и всматриваться в сорванный колос, Фома вдруг спокойно добавлял: - А може й банатка.
- Во-о! Вот полюбуйтесь на дур-рака! - кричал Антон Антоныч. - Та хоть и гирка, - так з такой пшеницы двести пудов на десятину не станет! Ос'ел!
Потом шла гирка, потом арнаутка, потом ячмень - все густое, тучное на этом жирнейшем черноземе, все бессловесно добродушное, давно знакомое и свое.
Усталый от дороги, бессонницы и тесноты в вагонах, Антон Антоныч пил что-то невиданное, что плавало над хлебами, что давно уже пил он, с детства, и от чего у него блаженно и радостно, изжелта-розово мутнело в голове, и вдруг, как марево, - сосны, на веки вечные крепко сработанные стены построек, смолистая, как похоронный ладан, тишина, и неловкость, - точно сделано было все хорошо и в высшей степени хорошо, удачно, но как-то неожиданно совсем не то.
- А я землю купил, как сказать, Фома, - слышишь? Вот земля - роскошь та роскошь, - заговорил громко Антон Антоныч, радостно глядя прямо в рыжие косицы Фомы, подстриженные скобкой. - Две тысячи триста десятин... Лес! Мач-то-вый... Восемнадцать тысяч в год дает лесопильня, как сказать... Фермы... двадцать две фермы в аренде... - И передал он Фоме все, что раньше говорил чиновнику в вагоне, все, что сам знал об Анненгофе, и еще что-то, что приходило ему в голову только теперь, когда он ехал хлебами.
Молчаливая была спина у Фомы; изредка чмокал на лошадей, передергивал вожжи и слушал или нет, - нельзя было понять.
А лошади фыркали и стучали копытами безучастно; на гнедых жирных крупах их медленно качалась лень. Показалось, что они не вычищены, не сьезжены, опоены, - и Антон Антоныч перебил самого себя криком:
- Да ты что мне лошадей портишь, разбойник, га?! Так за лошадьми смотрят, - бодай тебе руки-ноги поодсыхали?!. Од так смотрят? Од так идут?.. Та шо ж они у тебя как... как ветчина в амбаре, как мешки... как... как на живодерню опоздать боятся - га?..
И, оттолкнув Фому, Антон Антоныч вырвал у него вожжи и, стиснув зубы, раз и еще раз ударил остервенело по этим самым жирным крупам сначала коренника, потом пристяжку.
III
Елена Ивановна вот как проводила дни. После долгого, тяжелого утреннего кофе неторопливо, длинными ножницами делала она вырезки из газет, календарей, прейскурантов, сортировала их и подклеивала на листы большой записной книги. Сначала подклеивала без всякого порядка, потом стала соблюдать алфавит, потом завела отделы, так что рецепт копытной мази торчал рядом с "пользою дивьего меда", а применение настоя из череды следовало тут же за средством от жука-типографа. Потом - отделов оказалось так много, что Елена Ивановна опять стала приклеивать все вразброд. Все можно было найти в этой книге: и что 17 июня - по Брюсу критический день, и что от взгляда какого-то факира прозябали зерна, и что наибольшая глубина океана - девять верст.
По вечерам Елена Ивановна сводила счеты по хозяйству и рано ложилась спать, а среди дня, грузными шагами тяжелой, сырой женщины, по-утиному, вперевалку обходила усадьбу. Зимой ходила в белой лохматой папахе, летом простоволосая, с буклями надо лбом; сохранилась на сельском приволье, и теперь еще, в пятьдесят лет, щеголяла яркой свежестью щек.
Антона Антоныча встретила гневно. Кучер Фома, тихо по кругу возле дома проезжавший взмыленных лошадей, слышал через открытые окна, как кричал своим громовым голосом Антон Антоныч:
- Ну, что ж я такого плохого изделал, скажи, га?
Что-то говорила Елена Ивановна, тоже повысив голос, но невнятно, и потом опять Антон Антоныч:
- Во-от, фикс-фонеберии сколько у этой бабы, a? Во-от арцифокусы какие, - скажи!.. Я к ней з образами, а вона з гарбузами!..
И потом еще:
- Та... та... та на черта ты мне это все п-пилишь?.. А, бодай на тебя и чума и холера, проклята баба!.. Вот уж наказал господь, то уж наказал!..
И потом с треском хлопнула дверь в кабинет Антона Антоныча.
А ночью, в спальне, сидя на кровати в одной вышитой красными цветами сорочке, Антон Антоныч рассказывал жене все, как это случилось, что он, поехавши в эту лесную губернию по неважному случайному делу, в один день, махнув на все рукой, купил где-то там большое имение.
Было объявление в газете, и указан был человек, к которому нужно было обратиться за справками, и теперь, когда вспоминал этого человека Антон Антоныч, то говорил о нем подробно, с какою-то оторопью, несмело, даже голос его как будто чуть-чуть дрожал:
- Молодой из себя... то есть средних лет, - ну, там тридцать трех-четырех, как сказать, - ну уж жох, шельма!.. Эт-то... это... это... ш-шельма!
Потом, когда описывал его, никак не мог вспомнить, что в нем было такого, что теперь пугало: лысый, с лица желтый, точно костяной, глаза впалые, серые, не смеялся, даже не улыбнулся ни разу, ходил тихо, без скрипа, без стука, одет был во все новое, чистое, гладкое, руки все время держал точно на привязи за спиной, и только шевелил большими пальцами, палец за палец, точно веревку сучил.
Это был поверенный владельца имения, который жил где-то за границей. Ни копейки с назначенной цены он не уступил, даже делал вид, что не слышал, когда, по обыкновению, шумно и весело говорил об этом Антон Антоныч. Только раз посмотрел укоризненно прямо ему в глаза и сказал тихо: "Даром почти приобретаете имение такое, как вам не стыдно!.."
И действительно, стало стыдно.
Когда передавал все это Антон Антоныч, в комнате мигали по стенам тени от двух свечей. Занавески на окнах были темно-синие с белыми лилиями и подобраны и пришпилены были так, точно падала вода по крупным камням: долго трудилась над этим Елена Ивановна. Антон Антоныч смотрел на разрисованные кружочки из терракоты, на картинки, какие-то швейцарские виды в багетовых рамках, на фотографии свои и жены, вспомнил, как тщательно все это примерялось к стенам и прибивалось, сколько было суматохи, деловитости, разговоров, - даже частый стук молотка припомнил... почему-то стало тесно в горле...
Могучая шея была у Елены Ивановны, а около губ и глаз таилось презрение к нему - старинное, двадцатипятилетнее презрение, которого он ничем вытравить не мог.
К этому презрению он привык: просто такое было лицо, брезгливое ко всему, что он говорил и делал. Но она сидела около стола и слушала, вся тяжелая, с двойным белым подбородком, с лениво выпиравшими из-под тонкой розовой ночной рубашки грудями, в стоптанных туфлях, надетых прямо на голые, короткие, с опухшими венами ноги, сидела так, что свеча была сбоку, глаз не было видно.
- За бесценок, как сказать, в рассрочку купить имение такое... Боже мой! - махал рукой Антон Антоныч. - Это только раз в жизни случается, та раз в жизни... та раз в жизни... Ей-богу! Как сон!.. Я по имению этому лазил, как... как крот в земле ходы рыл: шо то за история шо так дешево?.. А он зо мною з книгой... Ферма такая-то - доходность пятьсот рублей... - Правильно! Ферма такая-то (ну, латыши там все: Силкалн, Озолин, Стуцка, - язык зломишь), - доходность девятьсот рублей, например, - есть! Лесопилка, в лесу только поставлена, только пущена в ро-бо-ту, - переписали контракт на мое имя, честь честью, - как новый владелец... Э-э-э!.. То уж зделано так, как... как между кирпичами, когда их известкой, как сказать, - червяк уж не пролезет, не-ет... Не пролезет, - аминь!..
Антон Антоныч погрозил кому-то кулаком и подбросил вызывающе голову.
Никого из сыновей не было в этот день дома: старший - путеец - был где-то далеко на практике, на прокладке новой линии; младший уехал с Веденяпиным на охоту. Только и была с Антоном Антонычем та, с которой он прожил двадцать пять лет.
Вот что она сказала:
- Хорошо... Тростянку мы продадим, если ты сделал такую глупость, что мы должны ее продать, - хорошо, мы ее продадим, только половину денег ты запишешь на мое имя, а другая половина - твоя, и покупай, что хочешь, и делай, как знаешь, кончено!.. И не спорь! Я с детьми не останусь по твоей милости нищей, не думай... И не спорь! Не спорь!
Она ударила ладонью по столу, встала и пошла к своей кровати; голос у нее был низкий, и по особому оттенку этого голоса и по тому, как сразу и легко, десятью словами она отрубила себя от него, Антон Антоныч понял, что нечего спорить.
Он сидел ошеломленный, уплывающий куда-то, легкий, с открытым от изумления ртом и почему-то ясно чувствовал, как тут же рядом где-то, около него, от зеленых распластанных лапчатых веток пахнет могильно-мирной сосновой смолою.
IV
Тростянское имение давно уже приторговывал купец Голев. В городе у Голева были мучные лабазы - неуклюжие, мрачные, пыльные. Голев был широк непомерно: много пил чаю, вытирая при этом огромное потное лицо суровым полотенцем, и когда дул на блюдечко - было слышно на улице. Помещики целого уезда часто брали у него деньги под урожай, и вот как он беседовал с каждым.
- Ну, как там у вас пшеница-то... Хороша? - с усилием спрашивал он.
- Да пока ничего, пока хорошо наливается... Что дальше будет... отвечал помещик.
- Ну и хорошо, и слава богу... А ярина как?
- Да тоже, так сказать, тянется вдогонку.
- Ага, тянется?.. Ну и слава богу... А ржица как?
- Рожь важная, обо ржи худого не скажешь... Если б удобрение еще, так куда!.. А то - по стерне посеяно.
- Ишь ты - важная? Ну и слава богу!..
Если перед этим был дождь, то Голев вспоминал это и говорил:
- Дожжик вот прошел... У вас-то был ли?
- Был, а как же? Третьего дня был... Да, дожди идут...
- Это, тово... для огурцов хорошо...
- Для огурцов-то хорошо, а для ржи плохо, - подхватывал помещик.
- Для ржей плохо, - соглашался Голев, зевал глубоким зевком и закрещивал пропасть рта несгибающейся от жира рукой.
Брал деньги помещик и уходил из лабаза, обметая мучные мешки полами разлетайки, а Голев садился за прерванный чай, шумно дул на блюдечко и вытирался полотенцем.
Он и купил Тростянское имение - семьсот десятин полей - за двести тысяч, половину наличными, остальное - в рассрочку. Он давал прежде десятью тысячами больше, но теперь, когда узнал, что продать Тростянку неминуемо нужно, чтобы уплатить за Анненгоф, - десять тысяч скостил.
Живой и мертвый инвентарь он осмотрел мельком. Едва поспевая за легким хозяином, насопел и навздыхал на всю усадьбу. Пощупал крестцы у двух рабочих лошадей, погладил пухлой рукой крыло новенькой веялки, а на поля и не ездил: урожай Антон Антоныч оставил за собою.
И вот, когда ходил с ним по усадьбе Антон Антоныч и говорил о караковом жеребце Забое:
- Как му-ха! Четыре версты до станции, - да я на нем в десять минут там буду - клянуся честью - в десять минут!.. Про-изво-дитель! Полукровка, как сказать... Го-ря-чий, шельма!
И говорил о сакковском шестилемешнике:
- Новейшей системы, добрейший!.. Легкий в ходу, как... как барышня! Как така барышня, субтильна, задрипана, шо... шо... шо в одной кофточке по морозу, как сказать, оджаривает, аж щеки трясутся... Две пары волов, и-и как бричку везут, как бричку!
И о постройках говорил:
- То уж все удобно сделано, любезнейший... То уж из свого кирпича, та свого кирпичного зо-во-да!.. В фундамент железняк клал такой, шо аж... аж... ну, да уж мышь не проточит, то уж будьте уверены, шо зубы себе зломает, как сказать, раньше времени... Амбары!.. Овин!.. Людская!.. Все сам строил, для себя, не для продажи - не-ет! Будьте покойны, будьте покойны, добрейший!..
Голев был покоен. Он только кивал курбатой большой головой и время от времени вставлял:
- Ась?.. Ну да... Ага... Так-так-так-с!..
От этих спокойных полуслов отплывал и вливался в Антона Антоныч холодок едва заметный, едва ощутимый, но какой-то неожиданно новый. В старом Голеве, которого давно по его городскому лабазу знал Антон Антоныч, оказалось, прятался еще кто-то: неясно проступит мушиной точкой, мелькнет - и нет, и неизвестно, кто это и зачем.
И когда садился Голев в пролетку и уезжал, Антон Антоныч пристально смотрел, как поднимал он на подножку сначала одну трехпудовую ногу, потом другую, как подставлял грудь под оползни трясучих, как студень, пунцовых бритых щек, как усаживался как можно покойнее и прочнее, плотно заняв собою все сиденье... и потом долго почему-то оторваться не мог Антон Антоныч от мелких росинок его глаз, когда совсем уже тронулись лошади, и он, прощаясь, снял с редковолосой белой головы муаровый вздутый картуз и кричал придушенно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я