литая раковина со столешницей для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А приехал я туда в тот самый день, когда являлась там собственной персоной Пресвятая богородица. Она прибыла несколько раньше меня, часов в пять утра, мой же самолет приземлился около десяти. Она к этому времени уже укатила, так что личная встреча не состоялась. Однако я встретился с пятнадцатью тысячами человек, или около того — мужчинами, женщинами, молодыми, пожилыми и старыми людьми, — которые в тот самый вечер стояли на одной из площадей Кракова, каждый со свечою в руке, и до полуночи распевали священные псалмы. Я многих расспрашивал, довелось ли им увидеть Пресвятую деву и как она выглядела. Мне говорили, что видеть не видели, но одна старушка видела — святая гостья была в голубом плаще. На площади стояло пятнадцать тысяч человек, из них четырнадцать тысяч девятьсот девяносто девять чуда не видели. Но все знали: одна старушка видела, и была Пречистая в голубом плаще. Не знали только, какая именно старушка, так что и с очевидцем поговорить мне не удалось.Почему же в таком случае нам не верить, что примерно то же происходило у эллинов: с Зевсом, Аполлоном и другими богами лично встречались сравнительно немногие. Но буквально каждый слышал, что кто-то с ними встречался лично. Да что уж далеко ходить: ведь не прошло и двух лет с тех пор, как здесь, у нас, в Венгрии, некая ведьма взглядом избивала ребенка, привораживала парней и девушек, снижала удойность коров, колдовством навлекала смертельные болезни и прочее и прочее. В Англии последние пятьдесят лет неоднократно появлялось лохнесское чудовище. И научные журналы исправно знакомили читателей с различными на этот счет гипотезами. В XIII веке до нашей эры цивилизация существовала на крошечной территории, значительно меньшей, чем географические пределы цивилизованных стран, прочие же территории были очень и очень велики. Однажды углубившись в них, с чем только не встречался, о чем только не рассказывал потом пришелец из дальних краев! И какими различными способами объяснял увиденное! В довершение всего до нас эти объяснения дошли по большей части в пересказах поэтов! Что, поверьте, весьма и весьма существенно. Вообразим на минуту, любезный Читатель, что однажды, тысячелетия спустя, кто-то попытается представить себе наш, венгерский двадцатый век по поэмам, скажем, Ференца Юхаса, самого значительного из ныне живущих наших поэтов: какие же множества, сонмища, толпища извивающихся чешуйчатых рептилий он увидит, и не покажутся ли после этого лернейские и стимфалийские болота мраморными водоемами с резвящимися в них золотыми рыбками?! Мы, конечно, знаем, что слово поэта надо принимать серьезно, хотя и в переносном смысле. Но отчего мы полагаем, будто три тысячи лет назад не было среди живших тогда людей — да еще в таком, казалось, прочно сложившемся и незыблемом обществе, как микенское, — строгой и точной конвенции, согласно которой они могли просматривать реальную действительность сквозь любую сказку. И отчего мы полагаем, будто наши представления о действительности, выраженные строгим языком самых модных, развитых и точных наук — химии и физики, — есть не поэзия, а самая действительность?! (Что двойная спираль, например, есть сама дезоксирибонуклеиновая кислота, а не просто ее графическое изображение?)В позднюю бронзовую эпоху юго-восточное полукружие Средиземного моря было заселено особенно густо: рабовладельческие государства, страны — поставщики товаров поддерживали друг с другом международные контакты, соседствуя в своего рода положении «пата». В этих странах уже существовало упомянутое выше «сословие праздных» — супербогатый социальный слой, не знавший уже, как распорядиться своими делами и самим собой, тот слой, который мы даже с дистанции в три тысячи двести лет не могли бы определить точнее, чем определяет Веблен «праздных» своей Америки: это группа людей, у которых в противовес инстинкту созидания развивается инстинкт расточительства. Созидать эта группа уже не может, но что-то делать все-таки надо. Прежде всего она возводит в добродетель собственную беспомощность, то есть глубоко презирает труд. И болезнь свою тоже обращает в добродетель, то есть прославляет расточительство. Окружает себя максимальным числом максимально дорогих, но бесполезных предметов, испытывает вдруг потребность в таких вещах, которые не служат действительным потребностям и являются лишь символами, фетишами, социальными аксессуарами — демонстрацией власти и ранга. Например, придумывает колесницы с огромными распростертыми золотыми крыльями. Передвигаться на таких колесницах весьма неудобно — они громоздкие, тяжелые, — да и не в этом их назначение. Именно своей практической нецелесообразностью они должны свидетельствовать, что владелец их — фигура. Или припомним хотя бы щит Ахилла! Правда, Гомер считает этот доспех делом рук Гефеста, однако все указывает, в сущности, на то, что вышел он из микенских мастерских. Откроем «Илиаду», попробуем, как можем, срисовать знаменитый щит, а потом представим его отлитым в бронзе! Мы убедимся: этот щит можно повесить на стену, можно считать его художественным рельефом, но никак не доспехом воина: он тяжел как смертный грех и так изрыт углублениями и выпуклостями, что стрела и копье не только не отскочат от него, но непременно в нем застрянут. Этот щит напоминает машину частника с улицы Ваци Улица в центре Будапешта, полная модных магазинов и ателье, в том числе и частных.

или шубку жены этого частника. Или самую жену. То есть не служит предназначению своему, а лишь кричит о себе, о том, кому принадлежит, и о том, что приобретен не трудом, поскольку трудом такое не приобретешь, и что, следовательно, владелец его не относится к числу тех, кто трудится, у него есть излишки, и он может позволить себе роскошь расточительства. А так как труд есть самая естественная и самая древняя функция человека, та функция, которая сделала и делает его человеком , то для «сословия праздных» характерно глубокое презрение к естественному вообще. Микенская мода сделала все, чтобы лишить женское тело его природных форм. Теперь и женщина не должна быть женщиной — безжалостно затянутое, деформированное женское тело также служит свидетельством высокого ранга. «Праздные» во все времена, в том числе и в микенские, расточали то, что для нас, простых, смертных, самое дефицитное и самое дорогое: время. Их речи были пространны и витиеваты. Они заполняли дни утомительными и бессмысленными, пожирающими время обрядами. При этом даже сами не очень-то знали смысл и происхождение этих обрядов, но следовали им неукоснительно под страхом отлучения от «общества» — словом, то были аксиомы, равно как и самое расточительство. Вроде нынешних: «Джентльмен так не поступит!» Почему? «Потому что тот, кто так поступает, не джентльмен». Характерные изменения произошли в искусстве той эпохи. При острой нехватке сырья и рабочей силы удовлетворить стремление к роскоши, охватывавшее поветрием моды все более широкие, даже средние круги — удовлетворить максимально, но по дешевке, — можно было лишь с помощью «художественного» ширпотреба. В результате качество и обработка массовой продукции прикладного искусства разительно снизились по сравнению с предыдущими столетиями. «Естественное» становится объектом презрения и в искусстве, объявляется вульгарным, критский стиль заменяется абстрактным.Общий тонус микенского общества был, очевидно, очень низким: отсутствовало то, в чем человек нуждается более всего, — перспектива; государство было заинтересовано, чтобы этого не замечали, чтобы жили бездумно и расточительно, следовали моде неуемно, видели смысл и цель в обладании всяческой рухлядью, полагая, будто обрели то, чего нет: гармонию.Как ни досадно, подозреваю, что Микены для меня оказались только предлогом, и я здесь настроился, собственно говоря, критиковать общество потребления. Однако, хотя я отдаю себе отчет в скромных своих возможностях, позвольте мне все же надеяться, что вы увидите за этим и нечто большее. Микенское общество было именно таким, или почти таким, каким я его описал, — это научно установленный факт; по крайней мере такова была правящая прослойка и примыкающие к ней, ей подражающие средние слои, особенно же в сравнении с дорийцами. А поскольку в нашем словаре уже имеются понятия «общество потребления» и «сословие праздных», мы вправе описывать Микены с помощью этих современных терминов. Точно так же как, зная симптомы, вправе назвать нынешним словом, например, болезнь Александра Великого, хотя в его время этого термина еще не знали. Из-за этого ни наше утверждение не обернется анахронизмом, ни смерть Александра Великого не превратится лишь в символ нынешней смертности от рака. Она останется просто его смертью, очень реальной смертью.Говорю же я это лишь затем, чтобы пояснить: Геракл был в Микенах своего рода камнем преткновения, но таким же камнем преткновения был он и для дорийцев — словом, постоянно мог ожидать, что об него, того и гляди, споткнутся. Дорийцы почитали Геракла, но почитали за то, что сам он не особенно чтил в себе: за его силу. Характерно, что именно это его свойство всячески возвеличивалось и расцвечивалось в легендах. Нет, Геракл не чувствовал себя польщенным тем уважением, какое питали дорийцы к мощи его тела. Вообще этот человек, уже в летах, вынужденный вновь и вновь отправляться в трудные военные походы, не мог особенно любить дорийцев, которые превыше всего ставили единственную добродетель — воинскую доблесть — и знали единственную форму жизни — казарму. Геракл вовсе не был солдатом по призванию; он был героем, но не мечтал о казарме ни для себя, ни для других. Я уж не говорю сейчас о некоторых странно жестоких традициях дорийцев. Скажем, об обязательных убийствах илотов — обязательных практически ежегодно, однако осуществлявшихся в разные промежутки времени, чтобы всякий раз нападение было неожиданностью. Молодежь училась при этом подстерегать жертву из засады, незаметно окружать вражеский объект, налетать и тут же бесследно исчезать, бесшумно и быстро убивать. Такова была одна сторона дела. Вторая же состояла в том, чтобы держать в постоянном страхе илотов. Ведь, как я уже упоминал, у дорийцев тогда не было рабовладельческого строя, они не учредили еще государственную власть, службу общественного порядка, тюрьмы и тому подобные органы, чтобы с их помощью держать в повиновении угнетенных, а также их хозяев. Обуздывали илотов террором. Дорийцы предупреждали бунты отчасти запретами и ограничениями: землеробам надлежало жить безотлучно в кругу своей семьи, на хуторках, не полагалось собираться группами, устраивать сходки; отчасти же — дабы все приказания неукоснительно исполнялись и без вмешательства блюстителей порядка и правосудия — старались постоянно держать их в смертельном страхе и полной неопределенности. Они защищали жизнь и имущество илотов от посягательств чужаков и даже «неорганизованных» дорийцев — защищали и сурово карали виновных. Но традиционные периодические убийства илотов, уничтожение их целыми семьями преступлением не считались — это было в порядке вещей. (Мы ежегодно вешаем десять — пятнадцать человек за убийство, сажаем в тюрьму три тысячи человек за различные преступления. Дорийцы ежегодно приканчивали пятнадцать человек да три тысячи подвергали пыткам — чтобы не было убийств и других преступлений. По мнению некоторых, получается так на так.)Геракл, надо полагать, все понимал, да и объясняли ему, верно, не раз, что это «в порядке вещей», однако мы уже знаем его настолько, чтобы догадаться: такой «порядок» не мог быть ему по вкусу. Вся его жизнь прошла можно сказать, в покаянии за убийство. За убийство, которое было, между прочим, тоже «в порядке вещей». Тогда как в Микенах среди владык города и его повелителей едва ли сыскался бы хоть один, кто не был запачкан родственной кровью, пролитой по злому и подлому умыслу!Он видел, что дорийцы в чем-то живут более чистой жизнью, чем микенцы, но стоило ему подумать о том, чтобы принять ее, как сомнения разрушали все. Ведь любишь тех, кого любишь, и ненавидишь тех, кого ненавидишь. Геракл любил родину, семью свою, товарищей, говорящих на одном с ним языке и думающих так же, как он, — тех, без кого человеку невозможно существовать. Но он не мог с одинаковым жаром и страстью постоянно ненавидеть другие народы — не мог и потому не очень верил, будто кто-то другой это может. Он видел: дорийцы держатся так, словно они-то могут. Видел: стоит произнести перед ними имя врага, на которого как раз готовится нападение, и они внезапно начинают потрясать копьями от ярости, топать ногами и вопить так, что на шее выступают жилы. Он видел это сам, своими глазами! Видел такой поразительно действенный способ саморазъярения, как традиционные на микенских единоборствах речи обоих противников, в которых буквально каждое слово — вступление, основная часть, заключение — определено заранее строжайшим этикетом. Сам он не раз испытал — например, в единоборстве с Антеем, — что, не разозлившись по-настоящему, драться толком не может. Но, чтобы прийти в ярость, он должен драться чуть ли не день напролет: одним лишь повторением имени Антея гнева его не разбудить. И любить он умел сильно. Когда Гилас исчез, он искал его долгие годы, исходил невесть сколько земель, все дороги прошел и, быть может, сейчас еще ждет, верит, что однажды разыщет юного своего друга. Он любил родину. Трогательно любил Фивы, любил, доказав это всею своей жизнью, Элладу. Но ему непонятно было то, что вытворяли «во имя родины» эти спартанцы: во имя родины без всякой необходимости спали на голой жесткой земле; во имя родины добровольно ложились под розги; во имя родины одалживали друг другу жен; женщины несли каждого новорожденного на совет старейшин и, если совет полагал, что демонстрируемый младенец не вырастет в достаточно бравого воина, беспрекословно принимали к сведению, что крошка будет уничтожен, а им надлежит родить, во имя родины же, следующего ребенка;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я