https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поверьте, уважаемый синьор-дядюшка, что как раз в данном случае…
— Ну, будет! Что за чепуха? Как можете вы повредить друг другу, когда вы такие закадычные друзья и останетесь друзьями, пока один из вас не образумится? Повесы вы оба, вот что, вечно что-нибудь выкидываете, а мне потом приходится расхлёбывать. Ах, да что уж там… вы чуть было не заставили меня сболтнуть несуразицу… ведь впрямь вы оба причиняете мне гораздо больше хлопот, чем (представьте себе только, какой последовал вздох)… чем все эти проклятые государственные дела.
Аттилио ещё раз принёс извинения, рассыпался в любезностях, затем откланялся и вышел, сопровождаемый словами: «Ну, будем благоразумны», — это было обычное напутствие, с которым дядюшка-граф отпускал своих племянников.
Глава 19
Если бы кто-нибудь, увидя на плохо возделанном поле сорную траву, — скажем, сочный кустик щавеля, — захотел бы узнать в точности, вырос ли он от семени созревшего на этом самом поле, или от семени, занесённого сюда ветром, или обронённого птицей, то сколько бы он ни думал, он никогда не смог бы прийти к определённому выводу. Так и мы не сумеем сказать, из природного ли мозгового своего запаса, или из наущения Аттилио почерпнул дядюшка-граф решение прибегнуть к падре провинциалу, чтобы наилучшим способом разрубить этот запутанный узел.
Аттилио, разумеется, не случайно обронил словцо, и хотя он должен был ожидать, что против столь откровенного воздействия дядюшка-граф непременно ополчится со свойственной ему амбицией, он всячески старался как бы ненароком внушить ему мысль о таком выходе и, так сказать, направить дядюшку по тому пути, по которому хотел заставить его идти. К тому же этот выход настолько соответствовал нраву дядюшки-графа и настолько подсказывался самими обстоятельствами, что можно было побиться об заклад, что и без всякого внушения с чьей бы то ни было стороны он явился бы сам собой. Ведь дело шло о том, чтобы в столкновении, к сожалению слишком открытом, один из его родичей, его племянник, не потерпел поражения, — обстоятельство, чрезвычайно существенное для его репутации влиятельного человека, которую он принимал весьма близко к сердцу. Удовлетворение, которого племянник мог добиться на свой риск и страх, было бы лекарством похуже самой болезни, чреватым всякими бедами, и нужно было так или иначе помешать этому, не теряя зря времени.
Если в такой момент приказать Родриго уехать из своей усадьбы, — он может не послушаться, а если и послушается, это ведь значит бежать с поля боя, отступить всему их роду перед монахами. Приказания, воздействие закона, запугивания всякого рода были бессильны по отношению к противнику с таким положением: духовенство, чёрное и белое, и не только отдельные представители его, но даже и самые места, где они проживали, не подчинялись светской юрисдикции, — что должен знать каждый, даже не читавший никакой истории, кроме этой, с чем я его, кстати сказать, не очень-то поздравляю. Единственно, что могло бы воздействовать на такого противника, это — попытаться удалить его, и орудием для этого мог служить падре провинциал, во власти которого было задержать его тут или отправить куда ему заблагорассудится.
А падре провинциал и дядюшка-граф были связаны давнишним знакомством. Виделись они редко, но всякий раз при встрече оба рассыпались в дружеских чувствах и с чрезмерной готовностью предлагали друг другу всяческие услуги. Ведь порой бывает лучше иметь дело с одним человеком, стоящим над многими другими, чем с одним из этих многих, которые только и знают, что своё дело, только и преследуют, что свои интересы, только и заботятся, что о своём самолюбии, в то время как первый сразу обозревает сотни взаимоотношений, сотни последствий, сотни интересов, сотни обстоятельств, которых надо избегнуть, и сотни других, которые надо спасти, — и поэтому может подойти к делу широко, с разных сторон.
Хорошенько взвесив всё это, дядюшка-граф пригласил в один прекрасный день падре провинциала к себе откушать в обществе целого сонма сотрапезников, подобранных с самым утончённым расчётом. Кое-кто из наиболее знатных родственников, из тех, у которых фамилия уже сама по себе являлась известным титулом и кто одной своей осанкой, врождённой самоуверенностью, великосветской пренебрежительностью и манерой говорить сквозь зубы о важных вещах умели без всякого умысла ежеминутно вызывать и освежать в собеседниках мысль о своём превосходстве и могуществе; толпились тут и приживальщики, связанные с семьёй графа наследственной зависимостью, а с хозяином — пожизненным повиновением. Эти, начав уже за супом поддакивать и губами, и глазами, и ушами, и всей головой, всем телом, всей душой, — к десерту доводили всякого человека до того, что он уже и не представлял себе, как это можно сказать «нет».
За столом граф-хозяин довольно скоро перевёл разговор на тему о Мадриде. Все дороги ведут в Рим, так вот, в Мадрид — ему лично открыты все. Он рассказывал о дворе, о графе-герцоге, о министрах, о семье губернатора, о бое быков, который он мог превосходно описывать, потому что смотрел его с почётного места в Эскуриале, а уж о самом Эскуриале он мог дать самый доскональный отчёт, потому что один из любимцев графа-герцога водил его по всем закоулкам дворца.
Некоторое время общество, уподобившись внимательной аудитории, слушало только его одного, потом стали завязываться отдельные разговоры, а он всё продолжал доверительно рассказывать про всякие чудеса одному только падре провинциалу, который сидел рядом и давал ему говорить и говорить без конца. Но, дойдя до известной точки, граф перевёл разговор на другое, перестал упоминать Мадрид и, путешествуя от одного двора к другому, от звания к званию, добрался до кардинала Барберини, который был капуцином и приходился ни более ни менее как родным братом тогдашнему папе Урбану VIII. Тут уж пришлось и дядюшке-графу дать высказаться собеседнику, и послушать, и вспомнить, что на этом свете в конце концов существуют не только те особы, которые нужны лишь ему самому. Немного спустя, встав из-за стола, он попросил падре провинциала удалиться с ним в другую комнату.
Два авторитета, два седовласых старца, два изощрённых дипломата оказались лицом к лицу. Великолепный синьор усадил достопочтенного падре, уселся сам и повёл такую речь:
— Принимая во внимание дружбу, связывающую нас, я надумал поговорить с вашим преподобием об одном деле, интересующем нас обоих. Мы могли бы порешить его между собой, не прибегая к иным путям, которые могли бы… А посему я скажу вам начистоту, с полной откровенностью, о чём идёт речь — и я уверен, что мы договоримся с двух слов. Скажите мне: есть в вашем монастыре в Пескаренико некий падре Кристофоро из ***?
Провинциал кивнул.
— Скажите же мне, ваше преподобие, откровенно, по-дружески… эта личность… этот падре… Я сам его не знаю; конечно, я знаю кое-кого из отцов капуцинов, — золотые люди, ревностные, разумные, смиренные, — я ведь с детских лет был другом ордена… Но ведь во всех сколько-нибудь многолюдных семействах… всегда найдётся кто-нибудь, какая-нибудь шальная голова… Да и этот падре Кристофоро, я знаю по некоторым слухам, человек… немножко склонный к раздорам… в нём нет этого благоразумия, этой осмотрительности… Готов биться об заклад, что он не раз причинял беспокойство вашему преподобию.
«Всё понял: не поладили в чём-нибудь, — соображал тем временем падре провинциал, — моя вина! Знал же я, что этот блаженный Кристофоро годен лишь на то, чтобы переводить его с одной кафедры на другую, но не давать ему засиживаться на одном месте, особенно в сельских монастырях».
— О, — изрёк он потом, — мне, право, очень неприятно слышать, что ваше великолепие имеет такое мнение о падре Кристофоро, тогда как, насколько мне известно, он монах… образцовый и у нас в монастыре и за его пределами пользуется большим уважением.
— Отлично понимаю. Ваше преподобие, разумеется, обязаны… И всё же… всё же, в знак искренней дружбы, я хочу предупредить вас об одной вещи, которую вам полезно будет знать, и даже если вы уже осведомлены о ней, я всё же могу, не нарушая своего долга, представить на ваше усмотрение некоторые последствия… возможные, — и больше ничего не скажу. Этот падре Кристофоро, мы знаем, покровительствовал одному тамошнему человеку, — ваше преподобие, вероятно, слышали о нём, — тому самому, который так позорно ускользнул из рук полиции, натворив в тот ужасный день Сан-Мартино такого, такого… ну, словом, Лоренцо Трамальино.
«Вон оно что!» — подумал падре провинциал и тут же сказал:
— Это для меня новость; но ваше великолепие хорошо знает, что одной из обязанностей нашего звания являются как раз поиски сбившихся с пути, чтобы обратить их…
— Согласен, но не защита заблудшихся такого рода!.. Это дело рискованное, дело тонкое… — Тут он, вместо того чтобы надуть щёки и засопеть, сжал губы и втянул в себя столько воздуха, сколько обычно, пыхтя, выпускал из себя, и продолжал: — Я считал необходимым намекнуть вам на это обстоятельство, потому что, если бы только ваше превосходительство… Можно было бы предпринять некоторые шаги в Риме… я, впрочем, ничего не знаю… а из Рима могло бы прийти к вам…
— Я всё же признателен вашему великолепию за это предупреждение. Но я всё же уверен, что если будут собраны на этот счёт все сведения, то окажется, что падре Кристофоро не имел никакого дела с этим человеком, о котором вы говорите, разве только что желал образумить его. Я ведь знаю падре Кристофоро…
— Вы, конечно, лучше меня знаете, каким он был в миру, знаете про делишки, какие водились за ним в молодости…
— В этом-то, синьор граф, и состоит доблесть нашего одеяния, что человек, который в миру вызывал такие толки, облачившись в сутану, становится совсем иным. И с той поры как падре Кристофоро носит это одеяние…
— Хотел бы верить этому, от души говорю: хотел бы верить этому, но ведь иногда, как гласит поговорка… сутана ещё не делает монаха.
Поговорка не совсем точно выражала его мысль, но граф наспех подставил её вместо другой, вертевшейся на кончике языка: «Волк меняет шерсть, но не норов».
— У меня есть подтверждение, — продолжал он, — есть доказательства.
— Если вы положительно знаете, — сказал падре провинциал, — что монах этот совершил какой-нибудь проступок (все мы грешны), я почту за одолжение, если меня об этом осведомят. Я ведь настоятель, недостойный, конечно, но я на то и поставлен, чтобы исправлять, врачевать.
— Хорошо, я скажу вам. Помимо неприятного обстоятельства, что этот монах открыто взял под защиту ту личность, о которой я уже упоминал, есть ещё другое, более досадное обстоятельство, которое могло бы… Впрочем, мы разом всё и порешим между собой. Вот видите ли, тот же падре Кристофоро принялся задирать моего племянника, дона Родриго ***.
— Да что вы? Вот это мне действительно неприятно, крайне, крайне неприятно.
— Племянник мой молод, горяч, прекрасно знает себе цену и не привык к тому, чтобы его задирали…
— Я сочту своим долгом навести надёжные справки о подобном обстоятельстве. Как я уже сказал вашему великолепию, — а я ведь говорю с синьором, в котором мудрость сочетается с глубоким знанием людей, — плоть наша немощна, всем нам свойственно заблуждаться… то в одном, то в другом, — и если падре Кристофоро нарушил…
— Видите ли, ваше преподобие, это такие дела, как я уже говорил вам, что лучше их покончить между нами, похоронить тут же. Если их слишком долго пережёвывать… не было бы хуже. Вы знаете, что бывает в таких случаях: всякие столкновения, ссоры возникают иногда из-за пустяка, а потом всё запутываются и запутываются… Как начнёшь доискиваться сути, так либо ни к какому результату не придёшь, либо возникнут сотни других затруднений. Утихомирить, пресечь, достопочтенный падре! Пресечь и утихомирить! Племянник мой ведь молод; да и монах, насколько я слышал, обладает ещё всем пылом… всеми склонностями молодого; а мы с вами, к сожалению, ведь уже в летах, достопочтенный падре, а? Нам и надлежит…
Будь кто-либо свидетелем этого разговора, получилось бы то же, что бывает тогда, когда вдруг посреди исполнения серьёзной оперы по ошибке преждевременно поднимается занавес и на сцене виден певец, который, забыв в этот момент, что на свете существует какая-то публика, попросту беседует с каким-нибудь своим товарищем. Лицо, поза, голос дядюшки-графа — всё было таким естественным, когда он произносил своё «к сожалению». Тут дипломатии не осталось и следа: ему действительно тяжело было сознавать свои годы. Не то чтобы ему жаль было весёлых забав и развлечений молодости, — всё это легкомыслие, жалкие глупости! Причина его неудовольствия была посерьёзнее и поважнее: он рассчитывал получить более высокий пост, когда откроется вакансия, и опасался, что не успеет. Только бы получить его, а там можно быть уверенным, что года его больше не будут тревожить; он не стал бы желать ничего большего, — как все жадно стремящиеся к чему-либо обещают поступить, когда им удаётся добиться успеха, — и умер бы спокойно.
Но предоставим говорить ему самому.
— Нам и надлежит, — продолжал он, — подумать за молодых и исправить их промахи. К счастью, время ещё не упущено. Дело ещё не вызвало шума. Есть ещё возможность для «principiis obsta». Надо убрать огонь от соломы. Порой личность, непригодная в одном месте и даже способная вызвать всякие неприятности, оказывается на редкость подходящей в другом. Ваше преподобие сумеет надлежащим образом пристроить этого монаха. А тут ещё и другое обстоятельство, именно, что он мог бы внушить подозрение тому, кто… теперь был бы как раз заинтересован в его устранении; и, посылая его в какое-нибудь место подальше, мы одним выстрелом убиваем двух зайцев, всё устраивается само собой, или, лучше сказать, без всяких осложнений.
Такого заключения падре провинциал ожидал уже с самого начала разговора. «Ишь ты! — подумал он про себя. — Я ведь вижу, куда ты гнёшь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я