https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вот, облекаясь в одежду капуцина, он тем самым улаживал всё. Он, до известной степени, расплачивался, налагая на себя покаяние, и тем самым признавал свою вину, уходил от всякого спора, — вообще становился в положение противника, который слагает оружие. Родственники убитого теперь могли, если им было угодно, считать и бахвалиться, что он пошёл в монахи с отчаяния, из страха перед их гневом. Во всяком случае, довести человека до такого состояния, что он отказывается от своих богатств, принимает постриг, будет ходить босым, спать на соломенном тюфяке, жить подаянием, — всё это могло показаться возмездием в глазах даже самого задиристого гордеца.
Настоятель с непринуждённым смирением явился к брату убитого и, после бесчисленных изъявлений уважения к знаменитейшему дому и с выражением желания по мере сил и возможности угодить ему во всём, заговорил о раскаянии Лодовико и о его решении, причём деликатно намекнул, что родичи могли бы удовлетвориться всем этим, а затем, в словах очень мягких и ещё более осторожных, дал понять, что такой исход, угодно это им или не угодно, является неизбежным. Брат убитого пришёл в бешенство, а капуцин, пережидая, пока тот выдохнется, время от времени повторял: «Горе ваше так понятно». Хозяин дома намекал, что семья убитого так или иначе сумеет добиться удовлетворения, а капуцин, что бы он про себя ни думал, не возражал. В конце концов тот выдвинул определённое требование: убийца его брата должен немедленно покинуть юрод. Настоятель, который и сам уже решил сделать это, ответил, что так оно и будет, предоставив собеседнику, если ему угодно, видеть в этом проявление покорности. На этом всё и кончилось. Все оказались удовлетворёнными: и семья, с честью вышедшая из этого дела; и монастырская братия, отстоявшая человека и свои привилегии, не нажив при этом врага; и блюстители дворянского достоинства, свидетели столь похвального завершения дела; и народ, который радовался за хорошего человека, выпутавшегося из беды, и вместе с тем восхищался решением Лодовико постричься, и, наконец, удовлетворён был больше всех, при всей своей скорби, сам Лодовико, вступавший в новую жизнь, полную покаяния и служения, которая могла если не исправить, то хоть искупить содеянное зло и заглушить невыносимую боль угрызений совести. На минуту его огорчило подозрение, что решение его станут объяснять страхом; но он тут же утешился при мысли, что и это несправедливое суждение послужит ему карой и средством искупления. И вот, в тридцать лет, облёкся он в рубище, и так как, согласно обычаю, ему приходилось отказаться от своего имени и принять новое, то он выбрал такое, которое постоянно напоминало бы ему то, что он должен был искупить, — он назвался фра Кристофоро.
Как только закончился обряд облаченья в монашескую одежду, настоятель повелел ему отбывать искус в ***, за шестьдесят миль, и отправиться туда на другой же день. Послушник низко поклонился и попросил единственной милости: «Разрешите мне, падре, перед уходом из этого города, где я пролил кровь человеческую, где я оставляю семью, жестоко мною обиженную, по крайней мере снять с неё бесчестье, высказать моё сожаление о том, что я не в силах исправить содеянное, попросить прощения у брата убитого и, если бог благословит моё намерение, снять с души его чувство обиды». Настоятелю показалось, что подобный шаг, уже сам по себе хороший, послужит к дальнейшему примирению семьи убитого с монастырём, — и он тут же отправился к обиженному синьору изложить просьбу фра Кристофоро. Услыхав столь неожиданное предложение, тот вместе с изумлением почувствовал новый прилив негодования, однако не без некоторого благожелательства. Подумав мгновенье, он сказал: «Пускай придёт завтра», — и назначил время. Настоятель вернулся, принеся послушнику желанное согласие.
Синьор сразу сообразил, что чем торжественнее и шумнее совершится вся эта церемония, тем больше возрастёт его престиж в глазах родни и всего общества и получится (если выразиться с современной изысканностью) «яркая страница в истории семьи». Он поспешно оповестил всех родственников, чтобы они завтра в полдень соблаговолили (так говорили в то время) прибыть к нему для получения общего удовлетворения. В полдень во дворце теснились господа всякого пола и возраста: люди разгуливали взад и вперёд, мелькали парадные плащи, длинные перья, висящие дурлинданы, плавно колыхались накрахмаленные плоёные воротники, влачились, путаясь шлейфами, пёстрые мантии. В прихожих, во дворе и на улице — целый муравейник слуг, пажей, брави и любопытных. Фра Кристофоро, увидя весь этот парад, догадался о его причине и слегка смутился было, но тут же сказал себе: «Пусть так, я убил его на людях, в присутствии многочисленных врагов, за моё бесчестье — теперь расплата».
В сопровождении отца-настоятеля, смиренно опустив глаза, прошёл он в ворота дома, через весь двор, сквозь толпу, разглядывавшую его с бесцеремонным любопытством, взошёл на лестницу и, пройдя через другую толпу — из синьоров, расступившихся при его проходе, — предстал перед главой рода. Сотни глаз были устремлены на него. Окружённый ближайшими родственниками, хозяин стоял посреди залы. Глаза его были потуплены в землю, но подбородок вздёрнут кверху, левая рука лежала на эфесе шпаги, а правою он судорожно сжимал на груди воротник своего плаща.
Бывает порою в лице и во всей позе человека такая безыскусственная выразительность, такое, можно сказать, отражение его души, что в толпе зрителей создаётся единогласное суждение об этой душе. Лицо и поза фра Кристофоро ясно говорили присутствующим, что не из свойственного человеку страха сделался он монахом и пошёл на теперешнее унижение, — и это положило начало общему примирению с ним. Увидя оскорблённого, он ускорил шаги, стал на колени у его ног, скрестил на груди руки и, низко опустив коротко остриженную голову, произнёс: «Я убийца вашего брата; господь ведает, как хотелось бы мне вернуть его вам ценою собственной крови; но я могу принести вам лишь бесполезные и запоздалые извинения и умоляю вас принять их бога ради». Глаза всех уставились на послушника и на лицо, к которому он обращался; все напряжённо слушали. Когда фра Кристофоро умолк, по всей зале пронёсся шёпот сострадания и одобрения. Синьор, стоявший в позе деланного снисхождения и сдерживаемого гнева, пришёл в смущение от этих слов и, нагибаясь к коленопреклонённому, сказал изменившимся голосом:
— Встаньте… оскорбление… конечно, дело несомненное… но одеяние ваше… да не только это… но и ради вас самих… Встаньте, падре… Брат мой… не стану отрицать этого… был рыцарь… был человек… несколько вспыльчивый… несколько горячий. Однако всё совершается по божьему соизволению. Не будем больше говорить об этом… Но, падре, не подобает вам быть в таком положении, — и, взяв под руки, он поднял его.
Став на ноги, но всё ещё с опущенной головой, фра Кристофоро отвечал:
— Так я могу, стало быть, надеяться, что вы даруете мне прощенье? А если я получу его от вас, кто же ещё сможет отказать мне в нём? О, если бы я мог услышать из уст ваших это слово — прощение!
— Прощение? Вы в нём больше не нуждаетесь. Но всё же, раз вы так хотите, то, разумеется, разумеется, я прощаю вас от всего сердца, да и мы все…
— Все, все! — в один голос подхватили присутствующие.
Лицо монаха озарилось благодарною радостью, сквозь которую всё же просвечивало смирение и глубокое сожаление о том зле, исправить которое не в силах было никакое человеческое отпущение. Сражённый этим зрелищем и охваченный общим волнением, хозяин заключил монаха в объятия, и они братски облобызались.
— Молодчина! Отлично! — раздалось со всех концов залы, все сразу двинулись и окружили монаха.
Тем временем появились слуги, неся обильное угощение. Хозяин приблизился к нашему Кристофоро, который явно собирался уйти, и сказал ему:
— Падре, отведайте хоть немного, явите мне этот знак вашего расположения!
И он принялся угощать его первым. Но тот, отступая и дружески отказываясь от угощения, ответил:
— Всё это теперь не для меня; однако я нимало не хочу отвергнуть ваши дары. Я собираюсь в дальний путь, так прикажите подать мне хлеба, и я смогу тогда говорить, что пользовался вашей милостыней, ел хлеб ваш — знак прощения.
Растроганный хозяин так и велел сделать, и через минуту появился слуга в парадной ливрее, неся на серебряном блюде хлеб, и поднёс его монаху; тот взял его и, поблагодарив, положил в суму. После этого он попросил разрешения удалиться; ещё раз обнявшись с хозяином дома и со всеми, кто стоял неподалёку и успел на мгновенье приблизиться к нему, он с трудом вырвался от них; пришлось ему выдержать целое сражение и в передних, чтобы отделаться от слуг и даже от брави, которые целовали края его одежды, вервие, капюшон; наконец, выбрался он на улицу; огромная толпа народа словно в триумфе понесла его на руках и провожала до городских ворот, через которые он и вышел, начиная свой пеший путь к месту послушничества.
Брат убитого и все родственники, собиравшиеся в этот день отведать горького упоения гордыней, вместо этого оказались преисполненными сладкой радости прощенья и благожелательности. Общество, с непривычной для него сердечностью и простодушием, провело ещё некоторое время в беседе, к которой никто не был подготовлен, идя на сборище. Вместо обсуждения итогов мстительной расправы и восторгов от сознания выполненного долга предметом разговора служили похвалы послушнику, примирение, кротость. И тот, кто в пятидесятый раз собирался рассказать о том, как отец его граф Муцио в знаменитом столкновении сумел образумить маркиза Станислао, всем известного фанфарона, рассказал теперь о покаянии и изумительном терпении некого фра Симоне, умершего много лет тому назад. А когда общество разошлось, хозяин, всё ещё взволнованный, с изумлением припоминал то, что он слышал и что говорил сам; и при этом цедил сквозь зубы: «Ну и дьявол же этот монах (нам приходится приводить точные его слова), — прямо дьявол! Ведь не встань он с колен ещё несколько минут, я, чего доброго, пожалуй, стал бы сам просить у него прощения за то, что он убил моего брата». История наша определённо отмечает, что с этого дня и впредь синьор этот стал менее свирепым и несколько более обходительным.
Падре Кристофоро шёл по дороге с чувством утешения, какого ни разу не испытал после того ужасного дня, искуплению которого отныне должна была быть посвящена вся его жизнь. И молчание, предписанное послушникам, он соблюдал незаметно для себя, весь погружённый в размышления о трудах, лишениях и унижениях, которые он готов был претерпеть, лишь бы искупить свой грех. Остановившись в час трапезы у одного благодетеля, он с каким-то особым наслаждением вкусил от хлеба прощения, но приберёг кусок и спрятал его в суму, чтобы сохранить как постоянное напоминание.
В наши намерения не входит рассказывать историю его монастырской жизни, скажем только, что, отправляя всегда с большой охотой и огромным усердием все обычно на него налагавшиеся обязанности по части проповеди и утешения умирающих, он никогда не упускал случая выполнить две другие, добровольно принятые им на себя: примирение враждующих и защиту угнетённых. В этой склонности каким-то путём, помимо его воли, проявлялись прежние наклонности Лодовико и едва уловимый пережиток воинственного пыла, который никакое смирение и умерщвление плоти не могло окончательно погасить в нём. Речь его была обычно сдержанной и смиренной, но когда дело шло о попранной справедливости, в нём сразу пробуждался прежний его дух, поддерживаемый и умеряемый тем величавым подъёмом, который выработался у него от постоянной привычки произносить проповеди; это придавало его речи особое своеобразие. Вся его осанка, как и наружность, свидетельствовали о долгой борьбе пылкого, вспыльчивого темперамента с упорной волей, обычно бравшей верх, вечно насторожённой и всегда направляемой высшими соображениями и побуждениями. Один из собратий и друзей падре Кристофоро, хорошо его знавший, сравнил его однажды с теми чересчур выразительными в исконной своей форме словами, которые в минуту разгоревшейся страсти произносятся иными, даже благовоспитанными людьми, в сокращённом виде, с изменением некоторых букв, что не мешает этим словам даже в таком замаскированном виде сохранять некоторую долю своей первобытной выразительности.
Если бы какая-нибудь безвестная бедняжка, очутившись в прискорбном положении Лючии, обратилась за помощью к падре Кристофоро, он и тогда отозвался бы немедленно. А раз дело касалось Лючии, то он поспешил тем скорее, что давно знал и ценил её чистоту, не раз уже подумывал о грозящей ей опасности и приходил в благородное негодование от того гнусного преследования, предметом которого она сделалась. Кроме того, он же всё время и советовал ей, как наименьшее зло, ничего никому не говорить, держаться спокойно, и теперь боялся, как бы его совет не имел каких-либо печальных последствий; животворящее милосердие, присущее ему как бы от рождения, осложнялось в данном случае щепетильной тревогой, которая так часто мучит людей добрых.
Однако, пока мы рассказывали о судьбе падре Кристофоро, он уже успел дойти и показаться в дверях; обе женщины, бросив ручки мотовила, которые с жужжанием вертелись у них под руками, поднялись с места и в один голос сказали: «А, падре Кристофоро! Да благословит вас господь!»
Глава 5
Падре Кристофоро остановился на пороге и, бросив взгляд на женщин, сразу понял, что предчувствие не обмануло его. Поэтому, слегка откинув голову назад, он спросил тоном, который уже шёл навстречу неутешительному ответу:
— Что скажете?
В ответ Лючия залилась слезами. Мать стала извиняться за то, что она, мол, посмела… Но монах подошёл ближе и, усевшись на трёхногий табурет, прервал извинения, обращаясь к Лючии:
— Успокойтесь, бедное дитя! А вы, — сказал он Аньезе, — расскажите мне, в чём дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я