сидячая ванна 100х70 купить в москве 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поэтому примите десять суток с исполнением служебных обязанностей. Практически это будет выглядеть так: вы сдадите доктору оружие, а затем в течение всего срока ареста можете находиться только в двух точках — на лодке или здесь, в кубрике. Проверять вас, конечно, никто не будет. Вполне полагаюсь на вашу порядочность.
Принимая от Туровцева пистолет, Гриша ухмыльнулся, но ничего не спросил. Поскольку оба не знали, как арестованные сдают оружие — с кобурой или без, — Митя решил оставить кобуру — и просчитался: опустевшая кобура шлепала по ноге и вообще всячески о себе напоминала. Соловцов, вызванный для последнего напутствия, глядел как-то странно — одним глазом «ел начальство», а другим ощупывал кобуру. Митя нарочно ничего не сказал Соловцову о Селянине, он все рассчитал и ждал, когда их курсы пересекутся. Однако случай и тут показал свой капризный нрав: вернувшийся к обеду Соловцов доложил, что, проникнув по льду на заводскую территорию, он вошел в тайные сношения с неким кладовщиком. Звать его Прокофьич, и он очень любит папиросы «Беломорканал». По словам Прокофьича, на складах имеется многое из того, в чем нуждается лодка, но в данный момент идет переучет, и для получения любых материальных ценностей нужна виза председателя комиссии по переучету, какового на месте обнаружить не удалось.
Итак, в этот день Соловцов и Селянин не встретились. Зато произошла другая встреча — с Тамарой. Митя поднимался по лестнице, Тамара спускалась — вероятно, шла от Ивана Константиновича. У Мити даже не было времени подумать — хочет ли он уклониться от встречи.
На лестнице было почти светло. Мартовское солнце поджаривало тончайшую сверкающую корочку на выпавшем за ночь снегу, и это холодное сверкание пробивалось сквозь покрытые грязными потеками стекла лестничного окна. У Тамары был здоровый вид, без синевы и отеков, двигалась она легко, и в то же время она разительно переменилась. Легче всего сказать — это была не Тамара, не та Тамара, другая, неузнаваемая Тамара, но нет — это была именно Тамара, та самая и мгновенно узнаваемая, только как будто нарисованная другим художником. Все то же — и время и модель, — а живописец другой, со своей более темной и теплой палитрой, со своим особенным мрачноватым и задушевным видением. Первый художник любовался аквамариновым блеском глаз, чистотой линий шеи и подбородка, черным лаком гладких волос, гордым и легким поставом головы — он был хороший художник несколько устаревшей школы, каких полным-полно в залах Эрмитажа: они ловко писали своих красавиц с корзинами плодов, это была добротная, звонкая, нарядная живопись. Второй художник был человек суровый и нелегкой жизни. Вероятно, он не столько любовался, сколько мучился, пытаясь сделать зримым скрытое и подчеркнуть то, что казалось ему значительным: сухость темных губ, пересеченных поперечными морщинками, напряженную жизнь мускулов лица и затаенный отсвет зреющих решений в спокойном, почти лишенном блеска взгляде. В своем черном пальто и черном шерстяном платке она напоминала молодую вдову, с достоинством переносящую свое горе. Второй художник решительно не видел в своей модели ничего жалкого или виноватого, и это больше всего сразило Митю.
— Здравствуй, Тамара, — произнес он хрипло.
— Здравствуй, Дима. — Голос Тамары звучал свободно. — Как живешь?
— Спасибо, ничего.
Посередине этой короткой фразы, именно там, где помещается запятая, Митя старательно усмехнулся — это должно было означать очень многое, и будь Тамара потоньше, она бы поняла. Но, по-видимому, она ничего не поняла, потому что спросила:
— Что не заходишь?
Всякая наглость имеет то преимущество, что на нее редко бывает готов ответ. Митя нашелся не сразу, но Тамара почему-то отлично поняла, что он хотел сказать.
— А почему бы и нет? Ты же сам говорил, что, как бы ни сложились наши отношения, мы останемся добрыми друзьями.
Митя смутился. Действительно, он это говорил.
— А ты хочешь, чтоб я пришел?
— Как когда, — сказала она так просто, что Митя позавидовал простоте. — Иногда хочу, а иногда очень не хочу.
И пошла вниз по лестнице, оставив Митю раздумывать над сокровенным смыслом сказанного. «Пойду, — решил он наконец, — только не сегодня, а завтра. Или послезавтра. Держаться буду очень просто и корректно. Пойду без всякой определенной цели, отчасти потому, что теперь уже неловко не пойти, отчасти для того, чтоб разобраться в некоторых мучающих (или лучше сказать — беспокоящих) меня вопросах. Никаких бурных объяснений. Спокойный, дружелюбный разговор. Кажется, вчера я собирался ее застрелить? Типично пододеяльная мысль. Этого еще не хватало, чтоб лейтенант Туровцев, не застреливший ни одного фашиста, открыл свой счет мести убийством бывшей любовницы. Когда до сих пор не отомщен Каюров, не отомщен Безымянный…»
Рука потянулась к кобуре и вместо волнующей шероховатости рукоятки ощутила пустоту. Только тогда он вспомнил, что арестован на десять суток и ни завтра, ни послезавтра никуда не сможет пойти. О том, чтоб пойти тайком, и думать нечего, командир непременно узнает, но если даже не узнает, идти тайком — это значит признать за Горбуновым сладостное право презирать помощника как человека мелкого и лишенного элементарных признаков порядочности.
…«Интересно, знает ли Горбунов о Тамаре? Нет, конечно, не знает. А я знаю одно: когда идет война, самое тяжелое оскорбление для мужчины — лишить его оружия и доверия. Горбунов поступил со мной именно так. Он сделал это в полном соответствии со своим правом начальника, и я не собираюсь на него жаловаться. Но между нами все кончено».
За обедом Митя глядел в тарелку и не вымолвил ни слова.
Глава двадцать вторая
Хотя арест, которому подвергся штурман «двести второй», был типичной горбуновской «вводной», Митя переживал его столь же драматически, как если б сидел под замком. Жизнь шла по-заведенному, и раньше случалось по неделям не попадать на «Онегу», но одно дело — некогда, и другое — нельзя; как назло, на плавбазе каждый день что-нибудь происходило — то кино, то концерт, то баня. Единственный способ отвести душу и попутно досадить Горбунову заключался в щепетильнейшем соблюдении всех условностей. Митя полностью исключил из своего обихода все пусть даже отдаленно напоминавшее прогулку или развлечение: с лодки на койку и с койки на лодку, ни одной лишней минуты на воздухе, ни одной партии в домино. Если топилась печка или камин, он подходил погреть руки, но к огню не присаживался, и это тоже была демонстрация.
Отгородившись от Горбунова, Митя тем самым возвел барьер между собой и остальными обитателями каминной. Они относились к штурману по-прежнему, но не осуждали Горбунова — этого было достаточно, чтоб Митя надулся и замолчал. Притворяясь равнодушным, он следил за каждым движением командира и сложно истолковывал всякое сказанное им слово. Наедине с собой он много раз пытался разобраться в своем отношении к Горбунову и безуспешно — для этого нужен был покой, а Митя кипел, как оскорбленный любовник. Катерина Ивановна не появлялась, но по почтительному вниманию, которым Горбунов окружал художника, по выражению счастья, с каким он слушал любую сводку, если ее читала Катерина Ивановна, Митя все больше убеждался, что между ними существуют близкие отношения. Тут Селянин как в воду глядел, а будучи прав в этом весьма существенном пункте, он вполне мог оказаться прав и еще в чем-нибудь.
В течение первых трех дней Митя пережил все этапы, через которые проходит всякий заправский узник. Сначала мысли узника витают вне стен тюрьмы, его преследуют образы утраченной свободы, затем круг суживается, и внимание на короткое время сосредоточивается на тех, кто стоит между ним и внешним миром, наконец круг замыкается, зрение становится ближним, образы внешнего мира тускнеют и расплываются, а все близлежащее приобретает небывалую отчетливость: узник впервые замечает полустертую надпись на оштукатуренной стене своей камеры, заводит дружбу с мышью и с трепетным вниманием следит за хилой былинкой, проросшей из занесенного ветром семечка. Нечто подобное случилось и с Митей, вскоре он целиком погрузился в мир корабельных мелочей — и не без пользы для себя: за неделю он узнал о подчиненных ему краснофлотцах много нового. С переводом лодки во второй эшелон людей стало меньше, зато каждый был на виду. В непосредственном подчинении у Туровцева остались пятеро: боцман Халецкий, Соловцов, Джулая, Граница и гидроакустик Олешкевич, выполнявший по совместительству обязанности радиста. На этих людей можно было положиться во всем. Единственный, кто вызывал тревожное чувство, был Соловцов.
Никаких формальных претензий к Соловцову быть не могло, службу он нес образцово. Но с приходом Соловцова на лодке установился какой-то более резкий стиль отношений, все друг друга поддразнивали, иногда довольно грубо. Кроткий Граница стал носить на поясе большой матросский нож и без всякой нужды матерился.
Шла подспудная борьба за влияние. Туляков держался в стороне, но властный и ревнивый боцман, почуяв угрозу своему авторитету, ощетинился. По службе у них с Соловцовым недоразумений не было — боцман был выше придирок, — отношения обострялись в те немногие часы, когда команда отдыхала и завязывался общий разговор. В этих беседах у камелька безраздельно первенствовал Соловцов. У него было что порассказать, и он умел поражать воображение. Вероятно, для красоты он кое-что и привирал, но ему охотно верили. Только боцман слушал все эти россказни со скептической улыбкой, задавал ехидные вопросы, а получив ответ, говорил «Вот как?» или: «Ин-тэ-рес-но!» с бесившей Соловцова интонацией. Когда рассказывал Халецкий, Соловцов, в свою очередь, слушал его вполуха, со скучающим брюзгливым выражением и всячески давал понять, что все эти довоенные одесские байки порядком пообветшали и боцману не мешало бы обновить репертуар. Издали все это выглядело вполне невинным соперничеством, но при ближайшем рассмотрении Митя почуял, что в воздухе скапливается электричество, и решил осторожно расспросить Олешкевича. Олешкевич, сменивший на посту комсорга Митиного любимца Филаретова, сразу догадался, о чем его спрашивают, и с озабоченным видом почесал под пилоткой.
— Поганое дело. Это у них на национальной почве.
Туровцев даже не сразу понял. Над национальностью боцмана он как-то не задумывался.
— Путаете, Олешкевич. Где же у нас почва…
— Это точно, что почвы нет. А факты есть. Вы думаете, Пашка только евреев не любит? Он и грузинов не хвалит. А насчет братьев-прибалтов он такое несет, что уж я ему замечание делал.
— Ну, например?
— То-то и дело, товарищ лейтенант, что он — Пашка этот — скользкий, как угорь. Он такого определенного, чтоб можно было вопрос поставить, никогда вам не скажет. Все больше намеками, ужимками. Заведет разговор, что воюют-то больше русские, вот Мирон Осипович и свирепеет, ну и Котька Джулай глазами играет. Из ребят, кто посерьезнее, те не клюют, а есть молодые, еще глупые — те и рады, хихикают…
— Безобразие, — сказал Митя. — Надо принимать меры.
Однако мер не принял — промедлил. И оказался на грани «чепе». Однажды утром, вызвав к себе рулевых для инструктажа, он заметил, что между боцманом и Соловцовым произошло какое-то серьезное столкновение. И тот и другой держались с такой холодной изысканностью, как будущие дуэлянты после вручения картеля. Присмотревшись, Митя заподозрил, что дуэль уже состоялась: под глазом у Соловцова чернел фонарь, у боцмана при отсутствии видимых повреждений вид был тоже помятый. На прямой вопрос о происхождении фонаря Соловцов ответил коротко: ударился о поручень. Боцман промолчал. По-видимому, дело происходило без свидетелей. Тут Митя встревожился — и не на шутку. Кто бы кого ни избил — начальник подчиненного или наоборот, — дело было подсудное. Даже если допустить, что произошло нечто среднее, долг повелевал помощнику разобраться и покарать виновных. Он приказал Соловцову задержаться и, убедившись, что разговор происходит без свидетелей, решил пойти ва-банк.
— Слушайте, Соловцов, — сказал он, стараясь многозначительностью тона возместить недостаток фактических данных, — вы помните, на каких условиях вас взяли обратно на лодку?
— Так точно, помню.
— Так вот, если не хотите в два счета вылететь — бросьте эти штуки.
— Какие штуки, товарищ лейтенант? — Глаза Соловцова излучали такую полнейшую невинность, что уверенность Туровцева поколебалась.
— Шовинизм разводить. У нас этого не было и не будет.
— В каком смысле, товарищ лейтенант?
— Вы знаете, в каком…
— Никак нет, не знаю.
Разговор зашел в тупик.
— Ну хорошо, Соловцов, — сказал Митя, — формально вы неуязвимы. Я вас предупредил. Думать вы можете что угодно, но, если до меня еще раз дойдет что-нибудь в таком же роде, я спишу вас на плавбазу, а когда вы придете объясняться, сделаю такое же невинное лицо, как вот сейчас у вас. Имейте в виду: ключи можно подобрать к каждому человеку…
В этот момент в отсек вошел Горбунов. Узнав, о чем шел разговор, он нахмурился.
— Этого нам только недоставало, — пробурчал он, садясь на свое место. Соловцов хотел что-то сказать, но командир остановил его движением руки. — Послушайте меня, Соловцов, — произнес он вполголоса. — Не сомневаюсь, что помощник уже сказал вам все, что надо было сказать, но хочу, чтоб вы знали и мое отношение. — Он сделал паузу. — Я русский человек, как и вы. Этим можно гордиться, но нельзя чваниться. На нашем корабле есть люди разного ранга, но нет и не может быть людей разного сорта. И побеждать и погибать будем все вместе, и я хочу, чтоб боцман, который во время атаки управляет горизонтальными рулями, был твердо уверен…
В этот момент Туровцева срочно вызвали в центральный пост, и чем кончился разговор командира с Соловцовым, он не слышал. Минут через десять Соловцов выскользнул из люка и с преувеличенно беззаботным видом отправился на корму.
Митя искренне считал, что во всей этой истории ему не в чем себя упрекнуть, и был очень удивлен, когда при очередном докладе командир сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я