https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-pryamym-vypuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Петроченков-отец, высокий старик с густыми бровями на длинном желтом лице, всегда, даже летом, одевался в черное и носил твердые воротнички, во дворе говорили, что он «бывший». По мнению Мити, это слово очень подходило к Петроченкову — он действительно был весь какой-то не настоящий. Жена его Фаина Васильевна — Лялькина мать — была намного моложе мужа, ее считали красивой. Мите она совсем не нравилась: губастая, ноздрястая, всегда в халатах петушиного цвета и без пуговиц. Мать она была самая бестолковая — то закармливала Ляльку конфетами, то нещадно порола. О том, что Ляльку порют, Митя знал и относился к этому с холодным презрением. До одного случая.
Дело было весной. Как-то утром, выбежав во двор, Митя не нашел Ляльки. Он уже хотел крикнуть: «Лялька, выходи!» — но, взглянув на петроченковские окна, увидел, что они плотно затворены и завешены изнутри. Это его удивило. Не долго думая, он взбежал по узкой деревянной лесенке на второй этаж и постучал. Дверь открыли не сразу, и, еще стоя на площадке, Митя расслышал надрывный вопль Ляльки и низкий грудной голос Фаины Васильевны. Все было понятно без слов: верхний голос, захлебываясь, молил о пощаде, нижний угрожал. Голоса правильно чередовались — за тремя отчаянными фиоритурами следовала одна спокойная альтовая фраза. Митя хотел было улизнуть, но дверь приотворилась и выглянула Фиса, существо таинственное — не то прислуга, не то родственница, кривая на один глаз и к тому же хромая. Увидев Митю, она хотела захлопнуть дверь, но в эту секунду раздался звучный голос:
— Кто там, Фиса?
— Митя соседский.
— А! Оч-чень хорошо. Впусти.
Фиса отстегнула дверную цепочку и, прежде чем Митя успел дать тягу, цапнула его за руку и втянула в темную переднюю.
— Не пойду, тетя Фиса, — сказал Митя, вырываясь. — Скажите Ляльке, чтоб выходила.
— Она не выйдет, — пропела Фиса с явным злорадством.
— Почему? — спросил Митя, пугаясь.
— Потому что наказана.
Продолжая одной рукой придерживать Митю, она открыла дверь в столовую, и Митя увидел картину, отпечатавшуюся в его мозгу с такой силой, что краски не поблекли и через пятнадцать лет. В комнате стоял полумрак. Солнечный луч, пробившийся сквозь тяжелые плюшевые занавески, смешивался со светом лампады, отраженным позолоченными ризами икон, взвешенная в воздухе пыль была отчетливо видна и вилась столбом золотисто-опалового цвета. Пахло духами и ладаном. Большой обеденный стол был сдвинут, а на его месте расстелено красное шелковое одеяло. Посередине стояла на коленях Лялька. Коротенькое платьишко было задрано так, что Митя увидел голубые резинки и белые, обшитые кружевными зубчиками панталоны. Лялька сотрясалась от рева, мокрая, багровая. Неестественно высоким голосом она причитала:
— Мамочка, я больше не буду, мамочка, простите меня…
Вокруг одеяла, в ярком халате с разлетающимися полами, ходила Фаина Васильевна. Она металась, как тигрица в клетке, сходство еще усиливалось желтой крашеной шевелюрой и оранжевой пудрой на разгоряченном лице. В руке она держала ременную плетку. Она была красива — Митя впервые признал это — и ужасна. Митю она встретила с пугающей любезностью:
— Это ты, Митенька? Очень рада. Вот, полюбуйся на свою подружку. Очень рада, пусть и Митя видит, какая ты дрянь. Замолчи сию минуту, — крикнула она начавшей давиться от плача Ляльке и взмахнула плеткой. Вероятно, она не хотела ударить, но Мите уже было все равно. С воплем он вырвался из цепких пальцев Фисы и бросился с кулаками на Фаину Васильевну. Он плевался и колотил ее по тугим бокам. Дальнейшего он уже не помнил и очнулся дома, в своей кровати.
С тех пор он видел Ляльку только издали. Между семьями произошел разрыв, и Ляльке было запрещено играть с Митей. Лялька и не пыталась нарушить запрет. Летом того же года Петроченкова хватил удар, и он умер. Митя смотрел, как выносили тело, и ничуть не испугался — в гробу старик был точно такой же, как в жизни. После смерти мужа Фаина Васильевна сразу куда-то уехала и увезла Ляльку.
Позднее, одиннадцатилетним подростком, в котором отлично уживались драчливость и начитанность, Митя с восторгом читал описания кровавых схваток. Дюма был его богом. Понятия о чести, принятые у мальчишек фабричного села, мало в чем расходились с дуэльным кодексом времен Людовика XIII, единственное, что неизменно вызывало у Мити дрожь и отвращение, было описание казней. Покорность и беззащитность приговоренного, животное спокойствие палачей, жадное любопытство толпы, долгий ханжеский обряд приготовления к насильственной смерти, — перечитывая «Графа Монте-Кристо», он пропускал главу, где описывается казнь на площади. Став еще старше, он десятки раз умирал, как Чапаев и как Андрей Болконский, но холодел при мысли о застенке. Глубоко уверенный, что «наказание» — уменьшительное от «казни», он ненавидел это слово всеми силами души.
Знай это Горбунов, вероятно, он нашел бы другое слово. Например «взыскание». Но слово было сказано и настроение испорчено.
После обеда Митя лег и, свесившись вниз, чтобы видеть Каюрова, рассказал ему о своих огорчениях. Каюров выслушал, смачно зевнул и сказал:
— Виктор Иванович Горбунов в своем репертуаре. Я же говорил: два ведра крови он из тебя выпьет. — И, заметив, как вытянулось Митино лицо, добавил: — Ну, может быть, полтора. Он к тебе благоволит. А вообще, мужайся — худшее впереди.
После чего мгновенно заснул, оставив Митю размышлять в чем же, собственно, состоит горбуновское благоволение.
В четырнадцать ноль-ноль Митя был уже на лодке с твердым намерением немедленно исправить все свои промахи, но не тут-то было — дежурный передал ему приказания командира. Приказаний было много, и касались они самых различных сторон лодочной жизни: надлежало направить к врачу старшего краснофлотца Сенань, страдающего воспалением среднего уха, проследить за получением с базы технического спирта, разобрать заявление краснофлотца Границы о внеочередной выдаче ему брезентовых рукавиц и заодно вызвать его для объяснений в связи с отношением штаба воинской части 59021 о нарушении названным Границей положения о приветствиях между военнослужащими… Обычная текучка, осточертевшая еще на плавбазе.
На ужин дали только селедку и гороховый суп, и Туровцев встал из-за стола голодный. — Вернувшись в каюту, он, не зажигая света, сел на стол и закурил. Из иллюминатора тянуло банной сыростью. Будь у Мити возможность уйти с корабля, он бы еще подумал. Но уйти было нельзя, и он начал злиться.
«Тощища, — думал он сердито. — Хоть бы воздушная тревога — и то веселее…»
Загудел и замигал своим красным глазом корабельный телефон. Митя схватил трубку.
— Вы что делаете, штурман?
— Ничего, — сказал Митя и тут же пожалел об этом: Горбунов захохотал.
— По крайней мере, откровенно. Вот что: зайдите. Только не сейчас, а минут через пятнадцать.
Для людей, привыкших дорожить временем, пятнадцать минут — срок немалый. Но Митя знал, что все равно не сумеет сосредоточиться, поэтому, потратив одну минуту на то, чтоб задраить иллюминатор и включить свет, он все остальное время провел в бесплодном ожидании, поглядывая на часы и раздумывая о причинах вызова. Продумано было много вариантов, в том числе самый худший — командир решил от него избавиться. Соответственно были обдуманы варианты собственного поведения. Все ответы Туровцева были скромны, исполнены достоинства, а некоторые прямо остроумны. На тринадцатой минуте Митя подошел к зеркалу, чтобы проверить свой внешний вид, на четырнадцатой вышел из каюты с видом мрачным и решительным и ровно через пятнадцать минут после звонка постучал в дверь каюты Горбунова.
— Да! — басистое, раскатистое.
Первое, что увидел Туровцев, войдя, была широкая спина комдива. Он стоял посередине в позе митингового оратора, каюта была тесна ему. Горбунов сидел на койке, обхватив руками колено и не сводя с собеседника блестящих глаз. Шел спор.
— А, лейтенант! — сказал Кондратьев, обернувшись. — Признавайся как на духу — об ордене мечтаешь?
Он подмигнул Горбунову и уставился на Митю. Горбунов, напротив, отвел глаза в сторону, показывая, что не придает эксперименту большого значения и, уж во всяком случае, не хочет влиять на ответ.
— Ну, — сказал комдив нетерпеливо и поощрительно. — Отвечай. Жаждешь?
— Честное слово, нет, — сказал Митя. Это была чистейшая правда. Ордена еще были редкостью, и у Мити было так мало оснований ждать награды, что он действительно ни о каких орденах не мечтал.
— Ага, — коротко сказал Горбунов.
Кондратьев был явно разочарован.
— Врешь ты все, — проворчал он. — А если правду говоришь — еще хуже. И вообще не важно, что он там говорит, он в походе не был.
— А если не важно, зачем спрашивал?
Кондратьев пропустил замечание Горбунова мимо ушей.
— Что стоишь, лейтенант? Садись. В общем, подумай, — обратился он опять к Горбунову. — Так сказать, взвесь. Ты умный мужик, но не старайся быть умнее всех. Имей в виду, тебе этого не простят (Митя так и не понял, кто и чего именно). А главное — не мусоль. Дорого яичко к Христову дню.
Он широким жестом протянул руку Горбунову, затем Мите.
После ухода комдива Митя вспомнил, что надо держаться настороже.
— Я вам нужен, товарищ командир?
— Да, хочу, чтоб вы мне помогли. Вы когда-нибудь писали наградные листы?
— Никогда.
— Я тоже. Отчет читали?
— Какой?
— О нашем походе. Садитесь и читайте.
Он усадил Туровцева за стол и положил перед ним конторский скоросшиватель. От слепой печати у Мити зарябило в глазах.
Затем в течение получаса не было сказано ни слова. Митя добросовестно вчитывался в бледные строчки, он от всей души хотел представить себе людей, с которыми он связал свою судьбу, в поиске и в атаке, уходящими от преследования и притаившимися на грунте, преодолевающими осенние штормы и минные поля. На недостаток воображения он пожаловаться не мог, но на этот раз ему не повезло. Отчет был написан теми самыми рыбьими словами, которыми пишутся отчеты районных заготовителей.
Временами он поглядывал на командира. Горбунов лежал на койке и читал какой-то английский роман в пестрой глянцевой обложке. Горбунов погружался в чтение, как лодка, принявшая балласт, погружается в воду. Но как только Митя перевернул последнюю страницу, командир отбросил книгу и сел.
— Прочли?
Митя кивнул.
— Медали получат все. Кого к ордену?
— Тулякова.
— Так. Еще?
— Боцмана. Границу.
— Правильно. А что, если представить всех?
— А дадут?
— Борис Петрович считает, что дадут. Кстати, я тоже так думаю.
— Так в чем же дело?
Горбунов спустил ноги и нашарил тапочки.
— Вы, вероятно, заметили, что в этом вопросе у нас с комдивом есть расхождения?
Митя кивнул.
— Вы — мой помощник, и я не хочу играть с вами в прятки. Рассчитываю на вашу скромность.
Митя опять кивнул.
— Борис Петрович считает, что надо представить всех, и как можно выше. Так сказать, с запросом. Пусть Военный Совет срезает. Очень может быть, что срезать не будут. Как-никак боевой успех. Небольшой, максимум тысяча тонн, но многие не могут похвалиться и этим. Гарнир же самый романтический: бродили по минным полям, превысили вдвое автономность и явились, когда нас уже оплакали. Как же тут не наградить? Верно?
— Верно.
— А по-моему — нет.
— Почему же?
— Начнем с того, что во многих наших бедствиях виноваты мы сами. За страдания награждает бог, а бога нет. Жертвам железнодорожных крушений орденов не дают, и, по-моему, справедливо. Награждать надо подвиг.
— А что такое подвиг?
— Подвиг — это… — Горбунов засмеялся. — А ведь я сам, кажется, не знаю, что такое подвиг. То есть для себя-то я знаю, но если вы ждете определения, то вам придется обратиться к доктору Грише, у него страсть все формулировать. Позвольте, что же такое, в самом деле, подвиг? — Он нахмурился. — Подвиг, подвигнуть — чуете, какой хороший древний глагол стоит за этим словом? Одно знаю определенно — героем не делаются в пять минут. Самый подвиг может длиться секунды, но он обязательно подготовлен всей жизнью. Написать «Материализм и эмпириокритицизм» — ничуть не меньший подвиг, чем бежать из ссылки.
— Подвиг там, где опасность, — сказал Митя.
— Не щадить свою жизнь еще не значит быть героем. Миллионы жизней сгорают без следа, как искры из топок. Возьмите любого нашего пьяницу, не запойного — говорят, это болезнь, хотя я не очень верю, — а обыкновенного слабовольного выпивоху. То, что он делает с собой, гораздо опаснее для жизни, чем профессия верхолаза или укротителя львов. А что толку? И вы думаете, пьяница не понимает, что его ждет? Знает и временами трепещет. По чтоб остановиться, у него не хватает как раз тех самых свойств, которые необходимы для подвига. Насколько же выше его перепелка.
Митя удивился.
— Не смейтесь. Я где-то вычитал, что самка перепела притворяется подбитой, чтоб отвлечь на себя внимание охотника и таким образом спасти птенцов. Она — мать. Ей никто не объяснял, что дети — цветы жизни, ее ведет инстинкт. Но то, что она делает, — в зародыше подвиг. Голый пигмей, вооруженный только каким-нибудь дурацким дротиком, понимает, что есть племя, род, чтобы сохранить их, он готов на смерть. Не будь этого заложено во всем живом, человечество никогда не доперло бы до священных понятий «Родина», «общество» и прочих высоких материй. Как вы знаете, штурман, существует много определений Человека. У меня есть свое. Я его никому не навязываю, но мне оно нравится. Человек — это животное, обладающее чувством истории. Понимаете? В отличие от всех других, оно знает, что было до него, и думает о том, что будет после. Представьте себе на одну минуту: в силу каких-то причин — не важно, каких — человечество стало бесплодным. Во всем мире покой и благорастворение, закрома полны штанами и бифштексами, но сегодня родился последний человек, самое позднее через сто лет он умрет, и с ним окончится человеческий род. Не для кого исследовать природу и создавать социальные системы, строить плотины и орошать пустыни, за тридцать — сорок лет весь подвиг поколений, все, что создавалось и накапливалось тысячелетиями, пойдет в тартарары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я