https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Поднявшись по отлогому, покрытому ковровой дорожкой трапу в палубную надстройку, Туровцев остановился. Здесь помещался «салон» командира плавбазы, где по установившейся традиции столовались командиры подводных лодок. Самая большая каюта также принадлежала командиру, но Ходунов в ней никогда не бывал и держал ее наготове для высоких гостей, поэтому все на плавбазе, не исключая краснофлотцев, драивших медную пластинку с надписью «командир корабля», называли эту каюту «флагманской». Две другие каюты, поменьше «флагманской», но тоже двухкомнатные, с настоящими окнами вместо круглых иллюминаторов, занимали командир и военком дивизиона. Надстройка отличалась от всего корабля тем, чем отличается так называемый международный вагон от обычных цельнометаллических жестких вагонов, — ощущением покоя и некоторой старомодности. Вместо раскрашенного железа — настоящее красное дерево, вместо линолеума — веревочные маты и ковровые дорожки, блестит надраенная медь, сильные лампы забраны в молочные колпаки. Туровцев редко задерживался в надстройке, но пробегал через нее раз двадцать на дню — это был самый короткий и удобный путь на верхнюю палубу.
В надстройке царила сонная тишина, только из примыкавшей к салону крохотной буфетной доносилось слабое шипение. Туровцев заглянул туда и увидел Митрохина, жарившего что-то на электрической плитке. Митрохин — огромный парень с большим, плоским, очень белым и всегда сонным лицом — был вестовым командира корабля. Этот Митрохин, по кличке «Палтус» — в нем действительно было что-то от камбалы, — был изгнан с подводной лодки за небрежное несение службы, прижился на «Онеге» и сумел приобрести расположение Ходунова. При появлении помощника Митрохин не шелохнулся и даже не поднял глаз. Туровцев подумал, что следовало бы сделать Митрохину замечание, а еще лучше поставить в положение «смирно» и как следует, по-командирски, в голос распечь его за пользование электроплиткой, а попутно за неопрятный вид и непочтительность, но тут же вспомнил, что уже не раз пробовал распекать Палтуса и никогда ничего путного из этого не выходило. Он представил себе, как Митрохин с угрюмо-обиженным видом скажет, что не заметил товарища лейтенанта, что во время работ и учений приветствовать вообще не положено, а если товарищ лейтенант обязательно требует, так пусть разъяснит, что и как, он же, Митрохин, человек маленький, его дело выполнять: приказал командир дивизиона изжарить гренки — вот он и выполняет, а можно или нельзя — этого он знать не может… Туровцев может верить или не верить, но проверять Митрохина не пойдет, по таким пустякам комдива не беспокоят, и кончится дело ничем, вернее, полной победой Палтуса, он будет жарить, а затем, буркнув: «Разрешите, товарищ лейтенант», устремится к выходу с такой неожиданной энергией, что Туровцеву только и останется, что отскочить и прижаться к переборке.
Отложив на неопределенное время расправу с Митрохиным, Туровцев налег плечом на тяжелую наружную дверь и очутился на верхней палубе. Было уже достаточно светло, чтоб различать предметы. Ночь кончилась, но ничто не предвещало наступления дня. Небо нависало над городом, как глухой железный колпак. Ободок его казался раскаленным — это были отсветы больших пожаров. Моросил всепроникающий мелкий как пыль дождик; невидимый вблизи, он становился зримым над просторами реки. Неестественно густые и темные, похожие на жидкий асфальт воды Невы безмолвно и торопливо устремлялись в пещерно зияющие пролеты моста.
Вплотную к левому борту «Онеги» стояли подлодки. Это были старые знакомые: «двести девятая» Лямина и «двести тринадцатая» Ратнера. В полумраке они выглядели огромными доисторическими чудищами — не то ящерами, не то рыбами. Сетерезные пилы с крупными треугольными зубьями придавали им особенно хищный вид. Серебристо-серые аэростаты заграждения, поднятые в воздух на Петроградской, тоже напоминали рыб, но другой породы — жирных, вялых, беззубых.
Туровцев мгновенно нафантазировал: обезлюдевшим городом завладели странные холоднокровные существа. Они способны есть, пить и размножаться; те, что с зубами, будут разводить на мясо жирных и вялых, дома превратятся в норы, город окончит существование, и Фальконетов Всадник будет для новых обитателей только каменной глыбой, около которой хорошо греть животы в жаркую погоду.
С неприятным чувством он обогнул надстройку и перешел на правый борт. Выглянул на набережную. Ни души. Неосвещенные дома белели, как прибрежные скалы, и даже великолепная кованая решетка Летнего сада, казалось, не была созданием рук человеческих. Люди были только на «Онеге». Черные бушлаты неслышно двигались среди задранных к небу пушечных стволов, на юте уже готовились к построению, и Туровцев потянулся душой к нелюбимой плавбазе — среди холодного безмолвия города она была островком, оазисом, трепетным комочком живой материи, излучавшим тепло, испарявшим влагу, издававшим слабый запах гари и брожения, запах человеческого жилья.
В установленных вдоль набережной мощных репродукторах надсадно заскрежетало. Затем застучал метроном. Этот размеренный стук, гулкий, как биение сердца, разом разрушил владевшее Туровцевым жуткое очарование. Метроном постучал немного, а потом, как колдун, ударившись оземь, обернулся музыкой: из глухого рокота виолончелей возникла широкая певучая фраза солирующей валторны. Передавали анданте кантабиле из Пятой симфонии Чайковского, эту симфонию часто играли по радио, и Туровцев, редко ходивший в концерты, знал ее и любил. Гибкий, чуточку гнусавый, вибрирующий голос валторны ворвался в хмурое безмолвие осажденного города, как теплое течение в ледяные воды океана. Величественно и нежно пела медь, согретая и очеловеченная дыханием гения, не слабым дыханием безвестного валторниста, а мощным дыханием сотен миллионов людей — живших, живущих и тех, кто еще будет жить, творческим гением великого народа, который бессмертен и, стало быть, непобедим.
…Был ли ты гением, безвестный валторнист? Нет, наверно, не был, гениям не свойственно оставаться в безвестности. Да и бывают ли гениальные валторнисты? Твой похожий на крендель инструмент слишком беден звуками, валторнист не закатывает, а таращит глаза, он смешно надувает щеки, в мундштуке кипит слюна… Жив ли ты, скромный лабух? Может быть, ты давно умер и прочно забыт и единственное, что от тебя осталось, — эта бороздка яа крутящемся диске, несколько метров таинственной спирали, где расстояние между скрежетом и музыкой, между великим и ничтожным измеряется микронами. Но даже если это так — ты прожил свою жизнь не зря, ты знал святое волнение творчества, ты любил, страдал и радовался, и ты оставил след на земле, живой трепетный след…
Туровцев вдруг ощутил приближение того похожего на вдохновение нервного подъема, который охватывал его во время парадов и воинских церемоний. На глазах курсанта Туровцева внезапно накипали жаркие, радостные слезы, все мышцы напрягались, как перед прыжком с парашютной вышки, и в эти мгновения он ощущал себя частью какого-то прекрасного могучего целого, и это делало его самого прекрасным и могучим, способным на великую любовь и палящую ненависть, сильным, самоотверженным, непреклонным и великодушным, смелым до дерзости, способным вести и повелевать. Когда эти мучительно-сладостные, как извечная мечта человека о свободном парении, секунды проходили, возвращая Туровцева к повседневной прозе, он с мрачным юморком думал о том, что, если б научиться останавливать эти мгновения или хотя бы копить их и складывать, как крупинки драгоценного песка, из него, Дмитрия Туровцева, мог бы получиться не совсем заурядный экземпляр человеческой породы — флотоводец, революционер или открыватель новых земель. Впрочем, обстоятельства и тут складывались неблагоприятно: Земля оказалась мелкой планетой с давно изученной поверхностью, русская революция уже произошла в октябре 1917 года; оставался единственный выход: стать новым Ушаковым или Нахимовым, а это маловероятно, пока служишь на «Онеге»; война продлится еще год, от силы полтора, а Туровцев даже еще не начал воевать, и если все так пойдет и дальше, то к концу военных действий он в лучшем случае будет старшим лейтенантом…
С первых дней своей службы на флоте Туровцев полюбил церемонию подъема флага. Курсантом Митя ходил на учебном паруснике. В ту пору ежедневная процедура подъема и спуска флага вызывала у него почти религиозный трепет. Когда после сигнала горниста наступала тишина и в эту торжественную тишину врезалась негромкая и оттого еще более властная команда: «Флаг поднять!» — курсант Туровцев замирал от восторга. Хорошо было стоять на правом фланге вытянутой в ниточку шеренги и провожать глазами скользящее вверх бело-голубое знамя; еще лучше — держа ладонь слегка наискосок, прикасаться к глянцевому козырьку лейтенантской фуражки; и несбыточно прекрасной казалась мечта о том, чтоб когда-нибудь самому произнести магическую формулу. Теперь он был лейтенантом, вахтенным начальником и даже помощником командира корабля, но магическое воздействие обряда постепенно выветрилось, прежнее состояние наэлектризованности приходило все реже. В это утро оно вернулось. Туровцев стоял вытянувшись в струну, плотно сжав пересохшие губы. Человеческим голосом пела валторна, и Туровцеву казалось, что поет он сам, а вместе с ним, вот так же, как он, стоит во весь рост и, стиснув губы, беззвучно поет осажденный город, народ, Россия…
«Какое счастье, что существует на свете подобная красота, какое счастье, что на свет рождаются люди, способные создавать эту красоту, какое счастье, что красота пробивается к сердцам, даже к таким неискушенным, как мое. Пока она существует, будет существовать и любовь. Любовь к родной земле и к родной природе. Любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине. Любовь отцовская и материнская и любовь детей к родителям. Любовь к людям вообще, любовь к творчеству и созиданию…
А если так, то победит человечность, а не злоба. Свет, а не тьма. Музыка, а не скрежет. И наши тяжкие испытания, наши горести и утраты не пропадут даром…»
Конечно, Дмитрий Туровцев не думал так, именно этими словами. Но он так чувствовал и был настолько погружен в себя, что не заметил, как смолкла музыка и наступила тишина.
Сигнал горниста заставил его очнуться.
Засвистали боцманские дудки на подводных лодках, откликнулись горнисты на стоящем у Тучкова моста эскадренном миноносце «Непреклонный» и на ближайшем соседе — океанском теплоходе «Енисей».
— Флаг поднять!
Горнист сыграл «исполнительный», люди зашевелились. К Туровцеву подошел боцман и заговорил о вскрытии рундуков. Он уже знал о гибели «двести второй». Туровцев отвечал хмурясь, нарочито небрежно.
На корабле начался новый день. Обычный день, такой, как был вчера.
Глава вторая
День выдался хлопотный, заботы чередовались с тревогами. Самолеты так и не прорвались, но тревоги свое дело сделали — дневной распорядок был смят, и время потеряно. Только после сигнала ко сну, когда жизнь на «Онеге» стала затихать, Туровцев смог приступить к разборке ящиков письменного стола. Остальные вещи Горбунова были уже переписаны, увязаны шпагатом и сложены в углу каюты.
Выдвижных ящиков в столе было два. Один из них — тот, что побольше, — не запирался, и его содержимое Митя знал наизусть. Там хранилась сломанная английская трубка марки «три би», пакет пересохшего табаку и початая коробка гильз с машинкой для набивания, бритвенные лезвия, пузырьки с разноцветной тушью, жестянка таллинского снадобья для наведения блеска на форменные пуговицы, пластмассовая масленка и медный шомпол для чистки пистолета. Митя считал себя вправе унаследовать эти мелочи, ему хотелось сохранить что-нибудь на память о своей несостоявшейся дружбе. Второй ящик был заперт на ключ. Митя просунул в щель лезвие матросского ножа, и стандартный замок поддался. На дне ящика лежал дешевый бювар из липкого, пахнущего нефтью дерматина. В одном из отделений Митя нашел с десяток фотографий, среди них ни одной женской, — это его удивило: было известно, что Горбунов женат. В другом отделении хранилось несколько театральных программ и физкультурных дипломов, делегатский мандат на партийную конференцию и совсем простенькие сувениры: елочная картонная кошка, жестяной номерок от вешалки. Вероятно, каждая из этих маленьких реликвий была Горбунову чем-то дорога, и Митя с грустью подумал, что нет такой силы, которая помогла бы теперь узнать, какие воспоминания — печальные, нежные или юмористические — вызывал у старшего лейтенанта Горбунова кусок белой жести с дыркой и веревочным кольцом.
Ощупав опустевший бювар, Митя обнаружил в нем нечто вроде потайного кармана; покопавшись, он извлек черный конверт — в таких конвертах обычно хранится бромо-серебряная бумага, но, несомненно, там было что-то другое, — конверт был туго набит и прочно заклеен. На мгновение Митя усомнился в своем праве распечатывать чужие бумаги, но тут же нашел спасительный довод: нужен адрес жены. Однако полностью убить сомнения не удалось, и он отлеплял клапан со стесненным дыханием, чувствуя, как стучит кровь в висках; послышались чьи-то шаги — и он метнулся к двери, чтобы запереться, хотя зайти в это время никто не мог. Затем он вновь принялся за конверт и вскрыл его, почти не повредив. Из конверта выскользнуло с полдюжины карточек, на которых был заснят ничем не примечательный голый младенец, и несколько сложенных вчетверо листов тонкой хрустящей бумаги. То, что хрустящие листки были частным письмом, больше того — письмом мужа к жене, Митя сообразил не сразу, а пробежав глазами начало, уже не мог остановиться.
«…Вчера Борис передал мне твою записку. Извини, что не ответил сразу. Надо было собраться с мыслями.
Ты спрашиваешь — что же будет дальше? Если тебя интересует сторона бытовая и формальная, то, пожалуйста, ни о чем не беспокойся, квартира со всем нашим скарбом остается в твоем полном распоряжении, все мое денежное довольствие минус вычеты в кают-компанию, заем и партвзносы — тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я