https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/100cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И ощущения, и люди, с которыми общаешься, да все…
— Да? У тебя тоже?
— А у тебя?
— На самом деле…
Повышая тон, начинает пиликать мобила. Не моя.
— Дэн, подкинь, пожалуйста… сзади, в сумке…
Перегибаюсь к заднему сиденью, подхватываю сумочку, даю ей. Какая-то знакомая мелодия, только из-за сотовой полифонии трудно опознать… Сашка, не глядя, сует руку, и — даже не вытащив телефон до конца — что-то жмет: мелодия затыкается.
— Спасибо… Кинь обратно… На самом деле очень странное чувство у меня… Как бы сказать… Черт, жалко, знаешь, что как-то никогда не получается нормально поговорить…
— Ну да… Ну смотри, может, заскочим еще куда, потрепемся… Как у тебя со временем?
— Слышь, а может, ко мне?…
Тут я вдруг соображаю, что у нее мобила играла. Роллинговскую “Paint it Black”.
9
Он и на самом деле был ФЭД. Только не Феликс Эдмундович Дзержинский, конечно, а Федор Эрнестович Дейч. Действительно немец — на четверть. Только не из прибалтийских (тех после Молотова и Риббентропа в сороковом репатриировали практически всех), а из поволжских. Которых, впрочем, тоже поголовно переместили — но в прямо противоположную сторону по карте. В Казахстан, где Федькин дед женился на аборигенке. Так что отец его, по каким-то тогдашним соображениям не ставший записываться в паспорте немцем, значился в пятой графе как казах. Эрнест Дейч, казах. А следом за ним и Федька — в своем негражданском alien ’s passport’e: kazahs. С материнской стороны смесь у него, кстати, не менее дикая — там и вовсе мордва, белорусы, армяне, молдаване, кажется, кто-то еще, не помню уже, кто…
ФЭД мне вспомнился при виде одноименного фотоаппарата на тюринской полочке, уставленной ретрушной техникой под неблагозвучно-легендарными аббревиатурами (ЛОМО, например: черный пучеглазый параллелепипед, одна из лучших, говорят, советских “зеркалок”). Тюря оказался не чужд всеобщего эстетского увлечения старьем: помнится, Илюха мне втирал, что продвинутая молодежь, даже вполне себе “золотая”, сейчас не станет одеваться в откутюрные лейблы; истинные модники подсажены на “винтаж” — натуральную одежку тридцати— и более -летнего возраста, качественно стерилизованную и продаваемую в специальных бутиках за нехилые бабки. Вещи, мол, не обыкновенные, разумеется, вещи дизайнерские, бабушкино драповое москвошвеевское пальтецо не проканает… Я еще подумал, что с убыстрением ротации мод спрос вычерпывает предложение до сухого донышка, и если так пойдет дальше, то стиляги двадцатых годов нынешнего века будут обряжаться в рваные телогрейки оригинального позднесоветского пошива с оригинальным же парфюмным букетом из запахов одеколона “Тройной”, мочи и блевотины…
Впрочем, хата у Стаса обставлена-обустроена вполне симпатично — видимо, суммарное эхо многочисленных интерьерных съемок, сделанных владельцем. И само помещение не рядовое: просторный чердак югендстильного шестиэтажника на углу Бривибас (Свободы — главная рижская улица, побывавшая и Александровской, и Адольфгитлерштрассе, и Ленина) и Лачплеша. Козырность места объясняется, впрочем, не толщиной тюринского лопатника, а личным упорством и числом художественно ориентированных знакомцев. Сколько я знаю, мансарду эту Стас купил почти за гроши, и несколько лет кряду, при поддержке друзей-художников-дизайнеров, доводил ее до нынешней кондиции богемного несемейного жилища, где роскошная здоровенная ванна эпохи Ульманиса Первого отчленена от жилого пространства условной рифленой загородочкой, а к просторной двуспальной тахте надо карабкаться по узенькой деревянной лесенке на трехметровую высоту.
К Тюре в гости я набился вполне бесцеремонно. Весь мой опыт “инвестигейшна”, какой ни есть, убеждает, что действия нахрапом — вообще одна из лучших тактик. Правда, не универсальная. С ментами, например, ее все же лучше не юзать… Естественно, Тюрин особым желанием общаться не горел. “Слышь, Стас, — известное раздражение мне уже не надо было изображать, — давай начистоту, а? Тут такая петрушка творится… такая очень странная петрушка… что я не думаю, что нам стоит ходить кругами. Ты ведь понимаешь, о чем я, да? Ты же мне совсем не все сказал, правда? Я, кстати, тоже не все сказал. Так что давай попробуем еще раз. Ты где сейчас?… А где ты живешь?”
Нахождение на собственной территории, впрочем, особой уверенности Тюре не прибавило. С уверенностью у него сейчас вообще было явно неважно. Что, конечно, можно понять.
— О’ кей, Стас… — Приваливаюсь спиной к стенке правей пробкового стендика с прикнопленными цветными распечатками фоток А-третьего формата. — Давай я первый. Я знаю, что в тот день мы с Сашкой встретились не случайно. Что это все, встречу в смысле, устроила она. Не только встречу — вообще наше… общение в тот вечер. В том числе у нее дома. И зачем-то сделала вид, что все происходит как бы само собой. Зачем — я не знаю. Про то, о чем мы с ней говорили, я тебе сказал правду. Я действительно не въехал, чего ей надо было от меня, и сейчас не въезжаю. Так вот, чего я не сказал. Ей три раза в тот вечер кто-то звонил. Два раза она звонок сбросила. На третий ответила. Она вышла на кухню разговаривать, так что о чем был разговор и с кем, я не слышал. Насколько я помню — слегка на повышенных тонах. Но не поручусь. Недолго говорила. Когда меня допрашивали менты, он, лейтенант этот мой, назвал какой-то номер. Видимо, из списка вызовов с ее трубки. Я его, естественно, не помню. Но я подумал, что звонил кто-то с карточкой. Так что владельца мобилы ментам все равно не найти. Сам понимаешь, я не могу сказать, тот это номер или не тот… Еще менты спрашивали у меня, пили ли мы крепкое и кумарили ли. Причем переспросили, когда я ответил, что нет. И брали у меня анализ мочи, то есть тест на наркоту. Я думаю, что после меня кто-то у нее был. Кто-то, кто задувался и с кем она пила крепкое. Вот, это все. Больше я, правда, ничего не знаю.
Падаю без приглашения в ратанговое креслице у столика:
— Твоя очередь.
Тюрин некоторое время смотрит сверху исподлобья. Садится на диванчик напротив. На край диванчика. Опершись локтями на колени и на меня уже не глядя.
— Я долго думал, она к тебе ушла… — Бормочет на пределе внятности, что-то мнет в пальцах… надламывает крошечными сегментами зубочистку, сворачивая в дугу. — Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость. Еще до того, как у нас с ней… ну, все плохо стало… за месяц где-то… она тобой интересоваться очень начала. Фильмы твои искала специально… Распечатки какие-то про тебя… интервью… чуть ли не в папочку складывала. Ну а потом… вести себя стала непонятно… не объясняет ничего… телеги какие-то начинает гнать странные… Я же видел, что что-то с ней творится, — но она ничего не хотела говорить! Конечно, я понял, что кто-то есть у нее. Сам догадайся, на кого подумал… А потом вообще ушла. Три месяца назад. Лучше, типа, какое-то время не видеться… — Кидает изломанную, скрученную зубочистку на стол. — Я, знаешь, только тогда понял, как мне без нее хреново. Звонить пытался, разговаривать… Даже следил один раз за ней, представляешь?… За тумбы афишные шарахался, как придурок… В общем… Увидел я этого… — Хмыкает убито. — Сначала я решил, что это точно ты. Куртка у него была, — тычет в меня пальцем, — типа вот у тебя. Потом разглядел… Понял, что нет, не ты.
— Ты его знаешь?
Качает башкой.
— Как он выглядел?
— Выше тебя… на полголовы как минимум… Здоровее гораздо… Блондин такой.
“…Дэн, ну скажи, ну правда же что-то происходит?… Ты же тоже чувствуешь, да? Все меняется, все — но засада в том, что самих изменений ты не ощущаешь, а что они произошли, понимаешь только потом… Я вдруг обнаружила, что вокруг нет почти никого, с кем можно всерьез поговорить. То есть вроде полно подруг там, знакомых, старинных в том числе, все, вроде, как раньше — только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду. Как-то ничего никого не интересует. У каждого свое кино. Все в своей коллее. Шторки закрылись. Когда это успело случиться?! Все так как-то отформатировались, очень так оперативно и органично…” — “Ну Саш, может, это просто нормальные возрастные изменения? Естественно, что где-то как раз в нашем возрасте большинство людей укореняется…” — “Да нет, это-то было бы понятно. То есть грустно, конечно, но, наверное, неизбежно… Но ведь они же даже не укореняются! Их же словно вообще подменяют…”
Если вам не спится, закройте глаза и считайте до пяти. Максимум до половины шестого… Сколько сейчас, интересно? Глухая тьма и тишь. Фонарь, вечно светящий в окно, — и тот не горит. Ни движения, ни блика, ни звука. Нику чуть слыхать: хотя спит она тихо-тихо — ее дыхания я обычно не слышу, даже когда чувствую кожей щекочущее касание выдохов…
(С Никой тоже как-то в последнее время… непонятно. Да нет, и не ссоримся вроде… Но все-таки есть, наверное, неправильное что-то в ситуации, когда чем больше непонятного и неприятного происходит с тобой, тем меньшим ты делишься с самым, вроде, близким человеком… И нет, не потому, что ему — ей — наплевать… А просто все равно в каких-то разных мирах мы с ней живем. “…Только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду… У каждого свое кино…” К черту!)
Сна ни в одном глазу. И, как обычно в таких случаях, невыносимо тянет курить. Осторожно выползаю из-под одеяла, спускаю ноги с кровати, долго нашариваю тапки. Бреду на кухню, болезненно жмурюсь, врубив свет, торопливо (но чтоб не хлопать) прикрываю дверь. Как всегда, неурочно освещенное (как если встаешь, например, ни свет ни заря… о, счастье моего свободного графика, позволяющего просыпаться даже зимой засветло, — и вечное проклятье детским подъемам в школу!), все кажется утрированно-голым: не кухня — прозекторская… И ты в ней — голый, волосатоногий, — как готовый к употреблению клиент.
Высмаливаю сигарету, тупо разглядывая подробное, но какое-то подслеповатое отражение кухонного интерьера в вертикально располовиненном оконном квадрате, словно оклеенном снаружи черной бумагой (и как отверстия в той бумаге — два, всего два, но все же два горящих окна в доме напротив).
“…Так вот смотришь на человека, которого, кажется, знаешь как облупленного — и вдруг понимаешь, что это уже не он, что это кто-то совсем другой, и даже не очень похожий… И ты совершенно точно видишь, что сам он произошедшего с ним не заметил, не понял, что вообще что-то случилось. Может, это-то и есть самое страшное… Просто вот так вот подумаешь о себе — и жуть берет: а вдруг и ты — это давно уже не ты? Только тоже ничего не заметил?”
Дергаю ручку холодильника, цепляю за крышку полуторалитровую бунджу минералки. В последний момент ногой не даю закрыться дверце — что-то там такое… На одной из полок — две продолговатые жестяные баночки агрессивной черно-красной расцветки. “FireWall”. Это Ника, что ли?… Точно какой-то хит сезона…
Остатки минералки без газа (“неперлива” она называется по-чешски — и, соответственно, “перлива”, если газированная, мы очень смеялись; впрочем, у них еще “туристическая убитовня” на чем-то вроде отеля и “смешные одпады” на мусорнике) гулко перекатываются внутри пластикового цилиндра, когда я, вскинув бунжду, делаю глоток. Даже этот звук кажется слишком громким. Три сорок семь.
“…Скажи, у тебя самого не бывает ощущения, что ты — уже не ты, а какая-то машинка?… Андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин. Но он чувствует, что что-то не так, — потому что на самом деле он робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет, а того, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий…” Или все-таки напряжется — и выйдет? Через балконные перила?
…Но почему она, чтоб вывалить все это, выбрала меня? “…Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…”
Вдруг — без какой-либо связи, ассоциативной даже, — вспоминаю. Недели три назад мы сидели с Лерой у нее на Калнциема — она простудилась, я приехал к ней, сварганил глинтвейну… Телик она по моей просьбе врубила на “Вива плюс” — там у них по вечерам крутят иногда свежие клипы на тяжеляк… — звук, естественно, приглушив. На ролике ReVision, группки “Мьюзик Хелл” (там, где люди оказываются сделанными из консервных банок и прочего хлама), экран с коротким треском погас. И вообще погас весь свет. “Вот суки, — сказала невидимая Лера. — Опять, что ли, пробки свинтили?…” Пробки у них под незапертым щитком на лестничной площадке, так что, бывает, воруют. Я на ощупь пробрался к двери. На площадке тоже было темно. Только на верхней ступеньке лестницы горела толстая красная свеча, с фитильком, накрытым (чтоб не заливало) жестяным колпачком с прорезями. На могилах ставят обычно такие свечи… И — никого… А пробки действительно свистнули. “…Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет…”
10
На жестяной край плоской крыши девятиэтажки напротив смотреть невозможно. Широкие полосы солнца в синем дворе: на лакированных частых-мелких бугорках твердого снега (с протоптанными в его пупырчатом глянце бурыми диагоналями), на лакированных модельках подержаных иномарок, на пятнистых березовых стволах, на амбициозных включениях стеклопакетов в совдеповскую статистику фасадов. Представительный бомж в ушанке катит тележку на колесиках, как от детского велосипеда, за которой переваливается, привязанная, толстая псевдоовчарка. Опасливо пробирается меж колдобинами выкрашенный в культовый розовый цвет полукультовый “ГАЗ-21”. Чайка, проносясь в нескольких метрах от моего окна, роняет из клюва что-то блестящее.
В мейл-боксе у меня — новое письмо. Я даже не порываюсь звонить Олежке Семенко — и так ясно, что из интернет-кафе… Не просто письмо. Графический файл.
Произвольно вольно настырно жирно всегда хотел тебя спросить. У нас вот ни у кого не… А тебе как это…?
Написано от руки, фломастером, печатными буквами. После “ни у кого не” — рисунок:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я