https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/150na70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он посмотрел на меня долгим взглядом. В нем было смятение, недоверие, растерянность…
Все стало на свои места на следующий день, когда Белоцерковец подробно поведал свою историю в присутствии следователя и врача. Его рассказ был записан на магнитофонную ленту, что даёт возможность воспроизвести его дословно.
— «…Когда Комаров вернулся на пляж, я не мог даже предположить, что он узнал о том, что произошло между мной и Тасей 1 мая 1941 года. Я это понял, как только Геннадий обратился к своей сестре с вопросом: „Правда ли то, что написано в записке?“ Никакой записки я от Таисии Комаровой не получал. Я пытался избежать скандала, хотел объясниться с Комаровым, в конце концов пообещал жениться на Тасе. Мы отошли в сторонку за кусты, к самой реке. Вы бы видели его лицо! В руке он сжимал велосипедный насос, зачем-то прихваченный из дома… Комаров спросил:
— У вас действительно было с Тасей? Говори честно, сволочь, все равно узнаю — убью. — И схватил меня за рубашку. Она треснула.
Я сказал «да». Пытался успокоить его, стал уверять, что женюсь на его сестре. Он сказал:
— Ей же нет ещё восемнадцати! Что ты, гад, думал? Мне после всего этого противно, что я вместе с тобой ел один хлеб, что моя мать тебя, подлец, встречала и кормила, как родного…
Я почувствовал несправедливость в его словах. Чтобы не оставаться в долгу, я снял с руки часы и сунул ему в карман. Он крикнул: «Откупиться хочешь, гад!» — И ударил меня кулаком в лицо. Помню, у меня из носа потекла кровь. Он ударил меня ещё несколько раз и при этом приговаривал: «Это тебе за Таську, это за Лерку…» Потом на мою голову обрушился сильный удар. Я совершенно инстинктивно ответил Комарову и, видимо, попал в висок. Помню, он покачнулся и упал в воду. Я бросился бежать. Боялся, что он догонит и снова будет бить… Не знаю, сколько я бежал. Стал задыхаться. Оглянулся — Геннадий меня не преследовал. Я умылся, напился. Снял рубашку, вернее то, что от неё осталось, забросил, кажется, в кусты. Так и остался в одной майке… Куда идти, что делать, не знаю, нос распух, губа разбита, на голове шишка. В таком виде показываться на людях стыдно. Так я и просидел до самого вечера. Разные мысли приходили мне в голову. К Комаровым идти — значит, во всем признаться. Тогда Генка прибьёт окончательно. Если не прибьёт, то уж в милицию донесёт обязательно. Меня посадили бы, ведь Тася была несовершеннолетняя… Положение отчаянное. Стемнело. Часов у меня не было, я их сунул Комарову в карман. У меня лишь билет на поезд. Ладно, думаю, проверю, как у Комаровых. Может, решусь зайти, если все тихо. Закоулками пробрался на их улицу. В доме горел свет. Смотрю, к их калитке приближается милиционер. Выходит, сообщили в милицию. Я, хоронясь, двинулся к вокзалу. До отхода поезда оставалось ещё минут двадцать. Я решил перед самым отходом вскочить в последний вагон. А пока спрятался между двумя киосками и стал всматриваться, когда сядет Комаров. Вдруг слышу, кто-то неподалёку переговаривается. Оказывается, рядом, возле того же киоска, сидели несколько ребят. Курят, ругаются матом. «Шпана», — подумал я… А что мне? Я сам походил на уголовника с разбитой физиономией. Стал невольно прислушиваться. Один из них говорит: «Шнырь, о чем это ты трепался с легавым?» Тот отвечает: «Закрой поддувало, фраер». И называет какую-то украинскую фамилию — не то Торба, не то Труба. «Торба, — говорит, — знакомый мужик. Он-то и рассказал, что утопленник на пляже не сам упал в воду. Ему кто-то здорово врезал»… О чем они дальше переговаривались, помню смутно. Одно мне стало ясно: Геннадий утонул. По моей вине. Вот почему возле их дома я встретил милиционера… Последние мои сомнения исчезли, когда я увидел Тасю. Она пряталась за столбом, кого-то высматривала среди пассажиров. В руке у неё был платочек, который она непрестанно подносила к глазам. Я подумал: Тася пришла тайком, чтобы рассказать мне о случившемся. Но я уже все знал. И подойти к ней ни за что бы не решился. Потому что ничего не мог сказать в своё оправдание…
Переночевал я где-то в овраге, на окраине города. Говорят, утро вечера мудрёнее. Неправда. Это было страшное утро. Я не знал, что делать. В голове билась одна и та же мысль: «Посадят, посадят, посадят»… Когда я увидел человека — это была женщина — я бросился бежать от испуга. Добежал до леса… В кармане у меня был железнодорожный билет, я разорвал его на мелкие кусочки. Хотелось курить. В пачке оставалось несколько папирос, но не было спичек. Я побрёл куда глаза глядят. Без цели, без определённого направления. Потом пришли голод и жажда. Набрёл на родник. Потом вышел на опушку, увидел деревеньку в несколько домов. Но подойти близко не решился… К вечеру есть захотелось с такой силой, что за чёрствую корку я отдал бы полжизни… Мне удалось найти несколько сыроежек. Я буквально проглотил их…
Так шёл я несколько дней, сторонясь людского жилья, питаясь грибами, ночуя в прошлогодних листьях. Если с водой как-то обходился, то с пищей было очень плохо. Помню, нарвался на какую-то кислую травку, рвал её руками, зубами, запихивал в рот. А через полчаса валялся на земле от жгучей, нестерпимой боли в желудке…
И тогда я дошёл до того, что стал воровать. Прокрался в деревню днём, когда редко кто оставался дома: работали. Мне удалось стащить кусок сала и ломоть хлеба. Это был царский пир. Потом я научился узнавать, где посеяна картошка. И по ночам выкапывал её. В одной из деревень я украл спички, и пёк картошку в костре. Чем я только не промышлял на огородах: лук, морковка, совсем ещё незрелый горох, свекольная ботва…
Как-то среди ночи слышу страшный гул. Вдалеке заухали взрывы. Я вылез из-под листьев, в которые зарылся с вечера, и не понимал, что происходит. Это был ад! Мне показалось, что я схожу с ума…
В Зорянск я попал случайно. Вышел к железной дороге. Прошёл поезд с табличками на вагонах Ленинград-Зорянск. Я вспомнил о Лере Митенковой. Адрес её знал наизусть.
У нас с ней были сложные взаимоотношения. Встретились мы за год до того, когда я приехал первый раз в гости к Комаровым. Она мне понравилась. Я ей, кажется, тоже. Во всяком случае, стали переписываться. Хотя я догадывался, что у них было что-то с Геннадием, но мне показалось, что это детская дружба. И она проходила. Лера написала мне как-то очень нежное письмо. А когда они приехали с Тасей в Ленинград, то призналась, что любит меня. Она просила не говорить об этом Геннадию. Мне было жалко её, хотя я разрывался тогда между Лерой и Тасей. Я знал, что в Лосиноглебск Митенкова приезжала из-за меня. Я хотел признаться Лере, что люблю все-таки Тасю, а не её, но так и не решился…
Лерин дом я нашёл ночью. Почему решился постучать к ней? Поймите моё состояние: я был полоумным от голода, от одиночества, от страхов, которые преследовали меня неотступно. И я хотел узнать, наконец, что происходит на белом свете. Я догадывался, что это могла быть война. Но видел в небе только самолёты с фашистской свастикой.
Лера узнала меня с трудом. А узнав, обрадовалась. Оказывается, она ничего не знала о трагедии на пляже. Я колебался: сказать ей всю правду или нет… Но прежде я узнал, что она одна-одинёшенька, отец и брат ушли на фронт, а мать в Полоцке, занятом немцами… Лера была в отчаянии: она боялась эвакуироваться, боялась и остаться. Ждала мать…
Мы были два растерянных, испуганных человека. Она любила меня. И у меня к ней сохранилось все-таки какое-то чувство. Теперь оно переросло в любовь. Наверное, от необходимости держаться вместе. Я рассказал ей про Геннадия. Про Тасю и её беременность — не решился. По моей просьбе она написала в Лосиноглебск письмо. Для разведки. Ищут ли меня… Ответа мы не получили. Вскоре пришли немцы…
Первое время я жил в подвале. Но там было сыро и холодно. Потом приспособили под моё убежище старый сундук. Днём я спал, а ночью бодрствовал. Лере удалось достать нотную бумагу, и я стал писать музыку, чтобы хоть чем-то заняться. Я по памяти записал свои прежние произведения. Сочинял и новые. Иногда ночью украдкой выходил во двор и смотрел на звезды. Боже мой, как мне был дорог каждый миг, проведённый под открытым небом! Но я вскоре перестал выходить. Лера приносила домой немецкие приказы. Если бы меня обнаружили, посчитали бы за партизана и расстреляли бы. Благо ещё, что немцы не трогали Вербный посёлок. Обысков не было. Мы кое-как перебивались с продуктами. Спасал Лерин огородик. Хоть Лера и работала на хлебозаводе, того, что ей удавалось получать или уносить тайком, едва хватало бы одному человеку, чтобы не умереть с голоду…
И вот пришли наши. Я не знал, радоваться мне или нет. Перед своими я оставался тем же уголовником. К этому прибавилась ещё одна вина: дезертир. Я окончательно понял, что не могу объявиться людям, когда Лера рассказала, что на главной площади города по приговору суда публично казнили предателей, служивших при немцах полицаями и погубивших немало советских людей… Хоть я и не был предателем, но имел тяжкую вину перед нашим законом…
Потянулись годы. К нашим мучениям прибавилось ещё одно. Мы постепенно теряли возможность общаться. Чтобы не иметь ребёнка, Лера пила всякие лекарства — хину, акрихин и ещё что-то. От этого, а возможно, по другой причине она постепенно глохла. Если раньше мы как-то переговаривались шёпотом, то теперь и такая возможность пропала. Это был страшный удар. У меня разрушались зубы, любая болезнь протекала мучительно и долго, так как я не имел права обратиться к врачу. Я терял зрение, но что это все по сравнению с безмолвием, воцарившимся в доме!
Я хотел слышать свою музыку и не мог. Я хотел видеть небо и боялся выйти на улицу. Я хотел иметь детей, хоть одного ребёночка, и не должен был иметь их… Да мало ли чего я хотел!
Потом появилось отчаяние! Я стал умолять Леру — писал на бумаге, — чтобы она разрешила мне пойти и открыться. Потому что я чувствовал: от меня уходит последняя надежда. А без неё уйдёт и жизнь.
Лера просила не делать этого, говорила, что боится за меня. И, видимо, за себя тоже. Она осталась бы совсем одинока. Без времени состарившаяся, глухая, положившая на меня всю свою жизнь. Она так и написала: «Если ты это сделаешь, я наложу на себя руки»… И я окончательно смирился. Уже не думал ни о чем, перестал писать музыку. Даже не вспоминал о Геннадии и Тасе… Я доживал отпущенное мне время есть, дышать, спать… Моё бытие превратилось в зыбкую однообразную дремоту без света, без звуков, без каких-либо желаний…
И вдруг неожиданно я услышал голоса людей. В дом пришло несколько человек. Сначала я не понял, в чем дело. Потом догадался: пришли, наконец, за мной… Я лежал в сундуке ни жив, ни мёртв. И когда я услышал слова: «Митенкова скончалась», из всех пор моего сознания поднялся годами накопленный страх. Его вспышка и погасила мой разум…»
«ВСТАТЬ! СУД ИДЁТ!»
В четверг, возвращаясь с работы домой, я встретил Николая Максимовича Чернышёва, председателя народного суда. Стоял сентябрь, были чудесные солнечные дни. Правда, они становились все короче и короче, и сейчас, хотя и было всего восемь часов вечера, почти во всех окнах уже горели огни.
— Здравствуйте, Николай Максимович, — обратился я к судье, который шёл, никого не замечая вокруг.
— Здравствуйте, здравствуйте, — как бы оправдываясь за свою невнимательность, ответил Николай Максимович.
— Вы в кино? Сегодня новый фильм…
— Нет, нет. Я после судебного заседания и немного устал. Вот завтра, пожалуй, можно.
Но тут же Николай Максимович вспомнил, что завтра пятница.
У Николая Максимовича не было родственников. Жена и восьмилетняя дочка Наташа погибли во время войны. Жил один. Он всегда с нетерпением ждал субботы, чтобы поехать за город, на дачу к своему фронтовому другу. К нему там относились, как к родному.
В пятницу Николай Максимович кончал работу ровно в восемнадцать часов и сразу же отправлялся на вокзал. И, видимо, поэтому он обычно не назначал на этот день слушания сложных дел.
— Завтра мы встречаемся, — сказал он, имея в виду дело Козлова, которое должно было рассматриваться с участием прокурора.
…Николай Максимович пришёл на работу без пятнадцати девять и застал уже на месте адвоката Вильнянского и меня.
Через несколько минут пришли народные заседатели: воспитательница детского сада Валентина Эдуардовна Ромова и мастер мебельной фабрики Иван Иванович Шевелев.
— Ну, что же, — сказал Николай Максимович, взглянув на часы, — скоро девять, все в сборе, можно начинать заседание…
— Встать! Суд идёт!
Судьи заняли места.
Николай Максимович окинул взглядом зал. Там сидели человек двадцать: родственники и знакомые подсудимого, несколько пенсионеров, регулярно посещавших почти все судебные заседания.
Чернышёв знал, что на это заседание вызваны потерпевшая и два свидетеля, и поэтому удивился, когда секретарь доложила, что явились потерпевшая и один свидетель, но тут же вспомнил, что на повестке, посланной второму свидетелю, значилось: «Кошелев уехал в командировку, вернётся 15 октября».
После выполнения ряда процессуальных действий судья начал читать обвинительное заключение:
— «…Козлов Пётр Григорьевич в 1972 году за мошенничество был осуждён к трём годам лишения свободы. Освободившись из заключения в январе 1975 года, возвратился в город Зорянск, где проживают его родители. Козлов не захотел заниматься общественно полезным трудом. Нигде не работая, он начал систематически пьянствовать.
27 августа 1977 года в ноль часов тридцать минут Козлов П.Г. в нетрезвом состоянии зашёл в автобус No 1. На предложение кондуктора Харчевой Л.И. взять билет ответил грубостью, начал выражаться нецензурными словами. Тогда Харчева сказала Козлову П.Г., что, если он не возьмёт билет, она будет вынуждена остановить автобус. После этих слов кондуктора Козлов начал избивать её…»
Я посмотрел в зал. Большинство людей, по-моему, относилось к Козлову осуждающе. Репортёр районной газеты со скучающим видом поглядывал по сторонам, а потом что-то шёпотом сказал своему соседу, и по движению его губ я понял: «Мелкое дельце».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я