https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О себе не заботился…Здесь же, в Буштине, в доме № 525 на улице Борканюка, живёт жена Петра Микульца — Юлия Юрьевна. Работала она в местном садсовхозе, где многие годы была звеньевой.— После ареста Петра, — рассказала женщина, — фашисты все забрали из хаты — и вещи, и книги, и даже семейные фотографии. Оставили одни голые стены. Били и меня, пытались что-то выведать. А я о Петровых делах, откровенно говоря, ничего и не знала…Живут в Буштине братья Миколы Рущака: старший, Юрко, — пенсионер, младший, Иван — медик. Они сохранили единственную фотографию Миколы — прятали её во время оккупации.А в Хусте, в том же доме на бывшей улице Сечени, ныне улице Ивана Франко, проживает Христипа Ивановна — жена Рущака. Только не во флигеле, а в хозяйской квартире. У неё осталось несколько скупых Миколиных писем, доставленных друзьями из Ваца: каждая строка, написанная Миколой, — свидетельство его твёрдости, его мужества…Долго пришлось разыскивать Рысь — Михаила Томаша. Всё объяснилось просто: Томаш — была фамилия его матери. Теперь Михаил Михайлович Томаш-Дуйчак па пенсии. Он коммунист, окончил вуз и много лет руководил крупным закарпатским лесокомбинатом…В последние годы мукачевцы часто видели на улице старого человека с неизменной спутницей — палкой. В любую погоду он приходил в центр, усаживался в сквере на скамейке, вёл неторопливый разговор с одногодками. Улица Мира была любимой улицей Федора Борисовича Ингбера. Встретились мы здесь же, среди цветущих роз. Затем старый коммунист пригласил к себе домой, и мы убедились, как свежа и точна была память профессионального революционера. Дома он показывал различные листовки, вырезки из газет. И рассказывал…Просидел в сырых застенках Ваца целых 17 месяцев. Затем попал в лагерь близ Секешфехервара. Здесь томились пленные советские солдаты и венгерские коммунисты, партизаны из Сербии и подпольщики из Словакии. Группа освобождения, в которую входил и он, Ингбер, организовала побег, а потом в Будапеште создала подпольный интернациональный отряд. Как и Канюк, Ингбер после освобождения стал советским воином, подбил два гитлеровских танка, был тяжело ранен.…Кажется, так же молодо бурлит горная Теребля, как и десятки лет назад. Чем выше — тем быстрее, яростнее воды этой речки. Неподалёку от Синевирского озера, где она берет своё начало, — десятки новых троп — не тех, по которым ходили разведчики. Туристские тропинки пролегли от озера в древние леса. Бродят по ним молодые люди из Прибалтики и Сибири, Молдавии и Казахстана… На пути одного из известных туристских маршрутов, в минутах ходьбы от озера, стоит домик Василия Яцко.Время, испытания, кажется, не коснулись этого человека — живо блестят глаза. Когда говорит, кажется, минуты не усидит на месте. И впрямь — Быстрый…Василий Яковлевич рассказывает больше о боевых друзьях, о себе — неохотно:— А что тут такого — по горам ходить! Кто тут вырос, тот знает все тропы. Говорите, рисковал? Ну, а как же воевать без риска. Без риска нельзя… Боялся, конечно. Особенно переживал тогда, в мае сорок первого, когда нёс через границу Гусеву последние сведения. Да…После войны Василий Яцко работал начальником местного лесопункта. Вырастил трёх сыновей.— Дедом уже стал, — улыбается человек из легенды, — внуки вот пошли. Жизнь начинается сначала… ТАЙНА СИНИХ БЕСКИД Пожалуй, ничем не примечателен тот Бескид — маленькая станция в Карпатах. Разве что своим поэтическим именем, полученным станцией от синеющих горных великанов. Их так и называют синими Бескидами. Поезд здесь обычно замедляет ход — впереди длинные тоннели. Потом легко спускается вниз, к Воловцу — известному в Карпатах туристскому центру.Справа по ходу поезда во зворе-ущелье теперь едва заметишь несколько сельских хат. Нет даже почерневшей от времени церквушки. Это — село Канора, которое слилось с районным центром. Что ж, старое село исчезает. Уже забывается даже его имя. Но события, о которых пойдёт речь, возвратили нас в старую Канору, где родилась тайна синих Бескид…Очерк «Операция „Теребля"» уже был написан, когда помогавшие нам в поисках товарищи вышли на след ещё одной горсточки смельчаков, действовавших в Карпатах. Так стало известно о военно-разведывательной группе в синих Бескидах, которую возглавлял Данило. И уж вовсе неожиданным было наше знакомство с этим руководителем: оказалось, знакомились заново. Ибо один из нас, писавший в первую послевоенную осень очерк о бывшем графском замке, превращённом в рабочую здравницу, и не подозревал, что, беседуя с директором этого дома отдыха Фомой Ивановичем Россохой — в прошлом Канорским священником, — разговаривает с человеком, ставшим по зову сердца бойцом невидимого фронта.Сразу вспомнилась эта, такая тёплая, первая мирная осень. И оживлённое шоссе, ведущее в горы. И красные стрельчатые башни, выглядывавшие из-за роскошной шапки парка. И первые новые обитатели дворца, немного робевшие от торжественной красоты аллей. Вот что писалось в опубликованной тогда первой корреспонденции о встрече с новыми хозяевами замка:« …Удирая, граф забыл на письменном столе альбом. В нём много фотографий, даже чересчур много. Дюри Шенборн, последний отпрыск плутократического рода военного времени, был тщеславен и в этой славе многословен: любил разыгрывать либерала и спортсмена. Вот он сидит в роскошной машине явно спортивного типа, разговаривая с „народом“. Этот снимок сделан в Каноре. Крестьяне стоят поодаль, в дырявых гунях Верхняя одежда верховинцев.

, сжимая в руках потрёпанные шляпы и принуждённо улыбаясь.Замок считался охотничьим. Магнаты приезжали сюда позабавиться, пострелять серн и медведей. Однажды сутки отдыхал Риббентроп. Их снимки — тоже в альбоме, на первых страницах. Веселились на особый манер. На одной из фотографий — ковёр, расстеленный на поляне. Пьяные бессмысленные рожи эсэсовцев, пирующих под сенью старой липы. Графиня в весьма легкомысленном платье, стоя на коленях, протягивает рюмку высокопоставленному гостю. Чина его не разобрать — он развалился на ковре в подтяжках. На заднем плане — клетка. Изнутри прижалось к прутьям лицо человека.— Там, сзади, медведь, — объяснил директор Фома Иванович, — А это пастух графа: его в наказание посадили в клетку.»И вот спустя четверть века мы встретились с Россохой опять. Уже в самом Ужгороде, где он проживает до сих пор. В библиотеке редакции нашли старую газетную подшивку. Она была тяжёлой — бумаги не хватало, и первое время газета печаталась на трофейной обёрточной бумаге — красноватого цвета, плотных вощёных рулонах. Сетка морщин на лице Россохи легонько разгладилась:— Да, я так говорил, а вы так писали.Вспомнил про снимок с клеткой:— Я в кадр не попал…— Но вы даже не упоминали, что были где-то рядом. Фома Иванович спокойно улыбнулся:Не только про это — про многое другое тогда не говорил. Как видите, всему своё время.И мы узнали подробности удивительной судьбы бывшего священника, снова и снова убедившись в том, что скромность бойцов невидимого фронта — органическое свойство их характера, что героизм — естественное движение души человека, отдающего себя всего, без остатка, служению людям, то высокое вдохновенное состояние, которое даже смиренного служителя церкви заставило бороться с фашистами.Воспоминая разведчика Данило дополнили нам сведения, справки и документы из архивов, записи бесед с живыми свидетелями событий тех дней… * * * Сонная одурь придавила монастырскую крышу. И приземистые сливы вокруг монастыря. И самих монахов, склонившихся над верстаками. День только начинался, а работу архимандрит Матфей задал такую, чтобы до вечера никто спины не разогнул: строить сарай… настилать полы… пилить дрова.Любил согнутые спины настоятель монастыря в Изе. Впрочем, и сам, выпив красного винца, выходил не раз во двор, хватал топор — и разлетались в щепки самые треклятые буковые колоды. Намахавшись, усаживался на дрова. Послушник снова подносил хмельного. Настоятель блаженно тянул терпко-сладкое питьё и шёл почивать в сонную.Трудно было понять: то ли так силён, то ли просто гневен настоятель. И когда он вызвал в просторную приёмную монаха Феодосия, ченцы переглянулись: гляди, рассол заставит таскать, а Феодосий — он упрям, как-никак самый старший из молодых монахов.Но Россоха вышел от архимандрита какой-то взволнованный. Возвратившись к братьям, рассеянно взглянул на свой верстак и зашагал через глухой двор. Окликнули: хоть и боязливые, а всё же любопытные были юные ченцы. Он ответил:— Учиться посылают в богословскую школу. В Югославию…—Из воспоминаний Ф. И. Россохи:«Когда ты на склоне лет и, словно с вершины, озираешь прожитую жизнь, — видится она как на ладони, и закоулки все в ней открываются, и повороты разные, — осознаешь, что тобою двигало в детстве или юности. Было у меня время в фашистских застенках перебирать свою жизнь по листочкам, и вот теперь яснее могу и себе, и другим ответить, как я, сын бедняцкий да и внук бедняцкий, пошёл служить в монахи, затем стал священником. Нижний Быстрый на Хустщине, где я родился в 1903 году, — из всех убогих сел был, пожалуй, самым что ни на есть „Заплатовым, Дырявиным, Неёловым, Неурожайкой тож“. Видится мне мой дедусь Иван, согнутый старик, который все бондарил, делал деревянные коновки, цебрики и другую крестьянскую утварь — мастерил из дерева. В лес уже не мог ходить. А моего отца тоже Иваном звали, он был лесоруб, только видел я его все меньше и меньше — он ходил по заработкам. Мы с дедом Иваном спали на соломе, рядышком с коровой — в красивых белых пятнах была та корова, и звали её Красей. Я помогал деду делать бочки, держал ему обручи и, конечно, тоже мечтал стать в жизни бондарем. Но когда однажды отец принёс домой календарь и показал в заголовке буквы, мне не надо было больше объяснять. Отец с дедом тут поговорили и решили отдать меня в школу. Не сразу я понял, почему дед сидел зимой босым — сапоги ведь продали, чтобы заплатить учителю Пукану: „певцоучитель“ был страшный пьяница и все пропивал. Учил, конечно, больше молитвы читать…Ещё один листочек вспомнился мне в лагере. На нём дата — 1913 год. Пришёл я из школы, а в хате отец с матерью сидят и ничего не делают — руки на столе. Вижу, у печи — мадьярский жандарм, а на столе перед отцом и матерью — книги из России. Одна из них, помню, называлась «Киевопечерский патерик»— по нынешним временам, если рассудить, ну, что в ней могло быть крамольного, бунтарского, противного австро-венгерскому режиму? Разве что стремление наших закарпатцев к единокровным братьям за Карпатами настолько пугало ревностных блюстителей монархического строя, что даже в появлении подобных изданий в забитых, тёмных семьях верховинцев усматривали политическое преступление…На столе, рядом с книгами, лежали снятые со стен старые иконы — их тоже, оказалось, привезли из Киева. Кто и когда — конечно, я не ведал. Забрали жандармы отца и мать в Хуст вместе с книгами да иконами, а я с четырьмя меньшими братьями и сёстрами да стареньким дедом остался за старшего — и как будто сразу повзрослел. А через неделю пришли и за дедом. Он пас корову в поле, слабенький был дед и совсем глухой — восемьдесят пятый год, не шутка. Жандармы пытались тянуть его с собой, но он идти не мог. Тогда начали бить —там же, на поле, бедняжку и убили. Два дня ещё дед пролежал на зелёной полянке Подине — боялись мы к нему подходить, потом вдвоём с братом Василием всё-таки решились: взяли санки и перевезли труп старика в хату. Жандармы доставили из тюрьмы отца, чтобы похоронил, и увезли назад. Узнали мы после, что в Мараморош-Сигете был большой процесс. Отцу дали два года тюрьмы да ещё накинули сто серебряных штрафа.Это уже рассказала мать — её отпустили, так как была беременна…Только много лет спустя я понял, почему меня взяли в Изянскую обитель: монастырь этот был основан где-то в самом начале двадцатых годов, и его наставники брали к себе прежде всего тех, чьи родители подвергались гонениям за православную ориентацию. Конечно, вдалбливали мне в голову смирение и послушание, да деда Ивана я забыть не мог: окровавленное тело старика не раз по ночам снилось и в монастырских стенах, гнев и ненависть душили мне грудь. Однако учился. Помнил наказ отца: «Выбьешься, Фома, в люди. Если всю грамоту постигнешь — многое поймёшь, чего нам, неграмотным, понять умом трудно, хотя своим сердцем и постигли…»И когда после учёбы рукоположили меня в сан священника — помнил отцовские слова. И когда мне дали парафию в Ребрине — в восточной Словакии. И когда возвратился в родные края…Помню, как взволновался, когда предложили церквушку в Кошелеве — на нашей Верховине. Знал, что Кошелево — это дыра в горах. Голод, зоб, трахома, все болячки, какие есть на свете, все туда свалились. Но там — свои люди… как отец, как мать. И показалось — далеко, на голом, запылённом выгоне, стоит дед Иван, стоит и беспомощно протягивает мне навстречу руки.Шёл 1931 год…» * * * События в Каноре напугали местного священника Деяка. Зачастил к епископу:— Не могу я больше в том селе: даже старостой избрали коммуниста.И владыка вызвал к себе архимандрита.— Отец Матфей, в конорский приход подыщите другого священника. Там — одни бунтовщики, а у отца Ивана — восемь детей да мал мала меньше. Надо его понять…— Направим несемейного? — уточнил архимандрит.— Почему же?.. Можно и с семьёй. Просто надо подобрать такого, чтобы сумел найти подход к бунтовщикам.— Есть такой. В Кошелеве. Отец Феодосий.— Вот и поменяем их…С тем благочинный наведался к Россохе в Кошелево. За столом сказал:— А я к тебе, отец Феодосий, с одним предложеньицем. Даём тебе сразу два прихода — Воловец и Канору.— По какой же милости?— Трудно Деяку ужиться с тамошним народом.— А мне будет легко?— У тебя же — голос! Ты как скажешь — отодвинуть некуда.— Ну-ну…Была поздняя осень. Телега вязла в липкой глине и, казалось, как-то неохотно вползала в потемневшее верховинское село. Вёз отец Феодосий не только молитвенник, но и чешский медицинский справочник, и новый «Рецептарь», и даже мешок высушенных трав.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я