https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-346248000-65745-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Проснувшись на следующее утро, я в первый раз не огорчилась, что так много гор кругом, сказала себе:
— Ну и пусть будут горы. Очень красивые горы!
«Капитан, капитан, улыбнитесь»
Ах милый читатель, есть ли на свете что-нибудь более замечательное, чем дети, сидящие в зрительном зале, детские лица, ожидающие выступление артиста? Для меня — нет.
Семь лет я была лишена этого счастья и вот опять выхожу на сцену, здороваюсь с ребятами, они отвечают мне дружно, как будто и не прерывался наш любимый разговор о театре и музыке, как будто это — мое привычное в Москве, а не первое в Алма-Ате…
И здесь ребята меня мгновенно ощутили «своей»: затихают, когда говорю я, отвечают, когда я их спрашиваю, смеются — все смеются, когда шучу.
В зале полно детей, есть и взрослые: секретари республиканского ЦК комсомола, руководители народного образования и искусства.
За кулисами уже собрались все объявленные в афише артисты.
Скверно только, что Николая Константиновича вызывают на важное выступление по радио, и он просит его выпустить первым. Конечно, лучше бы Черкасовым завершалась наша программа, но раз надо — выпущу его первым. Пришел он на концерт за час до начала и волнуется даже больше меня. А может быть, за меня? Сейчас, когда я говорю с детьми, уже начала концерт, он стоит в кулисе и, верно, больше всех понимает, что я сейчас чувствую. Надо кончать вступление и объявлять Черкасова, а то опоздает на радио.
— Дорогие ребята! Сегодня на первом детском концерте в Казахстане выступит ваш большой друг народный артист СССР Николай Константинович Черкасов. Когда он был совсем юным, он играл в Ленинградском театре юного зрителя, очень любит ребят.
Все хлопают. Николай Константинович выходит к рампе и поднимает руку, наверное, сам хочет объявить, что будет исполнять, хотя мы условились, что объявлю я. Передумал?
— Дорогие ребята, — говорит Николай Константинович, и голос его дрожит, — дорогие ребята, я ceгодня вместе с вами переживаю огромную радость. Наталия Сац снова вышла на сцену. (Неужели… разревусь?) Вот я приехал в ваш город и удивился -у вас нет Детского театра. Я пошел к руководству и сказал: это неправильно, детям обязательно нужен свой театр. А сейчас, дети, к вам приехала Наталия Сац, и я верю, у вас будет театр, дети. (Ну что он делает, это же нельзя говорить на концерте, который я сама организовала!)
Включаюсь в его речь твердо, может быть, даже сурово:
— Конечно, мы все вместе постараемся организовать театр для детей в Алма-Ате. А сейчас начнем первый детский концерт: Николай Константинович забыл, что через полчаса он уже должен выступать по радио и у него нет больше времени. А сейчас… — почти кричу, как присяжный конферансье перед «козырным» номером, — песенки из кинофильма «Дети капитана Гранта», слова Лебедева-Кумача, музыка Дунаевского, исполняет сам Паганель — Николай Константинович Черкасов. (Ой, какой он нервный! Аж белый весь стал! Вот она — подлинная душа артиста — все за всех переживает.)
Пианист лихо играет вступительные такты, Николай Константинович начинает:
«Жил отважный капитан,
Он объездил много стран
И не раз он бороздил океан…»
Черкасов вдруг останавливается, берется правой рукой за голову, смотрит в кулису по-детски растерянно:
— Я… забыл. Простите… забыл. Можно сначала? Снова вступительные такты и снова после «бороздил океан» остановка, растерянность, пауза.
«Неужели завалится мой концерт? — мелькает внутри. И как рукой сняло эмоции воспоминаний, всякие вообще. — Я — на своем посту, должна вывозить». Выскакиваю вперед, говорю весело:
— Вы прекрасно понимаете, ребята, что Николай Константинович ничего не забыл, а просто хочет проверить, знаете ли вы эту веселую песню наизусть и хорошие ли вы товарищи, поможете ли, если нужно, другу в беде. Так вот, если Николай Константинович опять запнется, — подпоем ему все вместе, хорошо? Я остаюсь тут за дирижера (Черкасов смотрит на меня, как на волшебницу, и начинается вокальный диалог со зрительным залом).
Черкасов.
«Жил отважный капитан,
Он объездил много стран
И не раз он бороздил океан»
(снова заскок).
Дети (громко, ликующе).
«Раз пятнадцать он тонул…»
Черкасов (с восторгом).
«Погибал среди акул,
Но…
(это очаровательное черкасовское «нo», маслом по сердцу, а жест длинных пальцев так ироничен и выразителен).
Ни разу даже глазом не моргнул…»
Дети.
«И в беде…»
Черкасов (показывая рукой — «правильно»).
«И в бою
Напевал он всюду песенку свою…»
Черкасов и все зрители (лихо, хором, а я дирижирую).
«Ка-пи-тан, ка-пи-тан,
Улыбнитесь,
Ведь улыбка — это флаг корабля,
Ка-пи-тан, ка-пи-тан,
Подтянитесь!
Только смелым покоряются моря».
Весело начался наш концерт… Дети дружно зааплодировали, я ушла в кулису, Черкасов несколько раз выходил кланяться, посматривал на меня благодарными глазами, прошептал: «Поразительно», — положил левую руку мне на плечо, но, вдруг заметив, как далеко ушла стрелка его ручных часов, огромными шагами бросился к двери.

«Царь»

Моим родным городом была и на всю жизнь осталась Москва. Мне кажется, абсолютно родной, свой город у каждого человека в жизни бывает только один. Любовь к переездам, интерес к новым местам тоже всегда со мной. Но поехать, зная, что вернешься в родной город, что он останется твоим, иметь эту свою любимую пристань, знать, что и она ждет тебя, когда уехала только на время, — этого, конечно, у меня в то время не было.
Сердечность и уважительная простота Черкасова в тот момент были мне нужны, как кислородная подушка больному, которому не хватает воздуха. Он лучше всех понимал или, вернее, чувствовал, как много я потеряла, как трудно мне начинать жизнь снова после пережитого. Он искренне оценил мое стремление во что бы то ни стало и здесь приблизить искусство к детям, отдаться работе с казахскими певцами. Он нашел подлинно товарищескую интонацию равного. С любым собеседником Черкасов разговаривал уважительно, с интересом. От Черкасова тянулись к людям теплые лучики. Его все любили, называли «царь». И это был царь из какой-то очень доброй сказки, вроде Берендея в «Снегурочке», царь, добровольно выбранный людьми искусства как самый сердечный и справедливый из их гущи.
Видела я его редко и больше издалека: его всегда выбирали в президиум, он был на вершине признания и славы. Но даже пожав его большую руку, когда он семимильными шагами куда-то устремлялся, чувствовала себя сильнее, чему-то радовалась.
Прошло дня три-четыре. Приступ печени. Когда боли утихли, чувствовала исчерпанность всех сил, слабость. Встать с постели не могла, и настроение плаксивое. Но Руся посмотрела на меня хитро: через час все будет хорошо.
Меня пришел навестить Николай Константинович в военной форме. Он держался соответственно — эдаким бравым гвардейцем. Засмеялась. Черкасов тоже. Заговорил первый:
— В войну был в ополчении, решил навестить вас в форме ополченца. Росинка сказала мне по телефону, что вы хандрите.
— Нет, мама уже опять смеется и, верно, думает по Грибоедову:
«К военным людям так и льнут…»
— «А потому что — патриотки».
Черкасов был бесхитростным по натуре, нам с Русей он поверил и стал глубинно прост, доверителен.
Николай Константинович был однолюб, слова «моя Нина» звучали для него песней. Он рассказал про их больную девочку, которая долго мучилась, а когда умерла, стало еще горше; он с восторгом говорил о своей теще, которой «поклонялись и академики», о ее превосходном знании английского языка. Рождение сына Андрея, его здоровье и хорошее настроение приводило его в восторг, и фразы из писем Нины Николаевны о сыне он мог повторять без конца. С детской непосредственностью он говорил:
— Надо просмотреть, что проходил в средней школе, вспомнить математику, а то если потом Андрей спросит меня и я не смогу ответить — будет скандал.
Андрею тогда было года три-четыре…
Мысль, что горе венчает людей еще больше, чем радость, была мне очень близка. Прошло больше семи лет, как я не видела своего мужа, а в сердце жил только он, и чем дальше, тем он становился ближе.
Черкасова утомляло положение «души общества», пристальное внимание, всеобщее поклонение. Он говорил искренне:
— А банкетов всяких я сейчас просто даже и побаиваюсь. «Иван Грозный» — три серии, от юноши до старца — это надо понять! Мне только об этом сейчас и думать, а «заведут»… и разъедусь по сторонам. Никак нельзя.
У нас его никто не «заводил». Поэтому нет-нет да и появлялся этот большой человек на пороге нашей комнаты.
Руся поступила в школу, стала там начальником штаба (наша общая гордость). Училась отлично, дома вечно сидела с книгами и тетрадями. Но как только появлялся Николай Константинович, учебники откладывались в сторону, и она говорила мне голосом Буратино из моей постановки в Центральном детском:
— Школа же от меня никуда не уйдет. — А потом добавляла с проникновенным серьезом: — А на Черкасова так близко смотреть, понимаешь, не в кино, не в театре, а у нас, совсем рядом — этого в жизни больше никогда не будет…
Вероятно, ее восхищенные глаза все же «заводили» Николая Константиновича. Как он ни уставал на съемках, вдруг начиналась импровизация. Однажды мы с Русей обнаружили в нашем номере чей-то чемодан с допотопными шляпами и палками. Хотели отдать дежурной, но Николай Константинович попросил этого сегодня не делать. Он вытащил сложенный шапокляк, превратил его в цилиндр; взял тросточку с металлическим набалдашником, и глаза его сузились: манеры стали высокомерно-элегантными. Он сказал сквозь зубы что-то по-английски, уже не замечая нас, прошелся по комнате, сел за стол, заложив нога на ногу, авторитетно отказал каким-то просителям, которые, хотя и не были нам видны, но, судя по его мимике, явно толпились вокруг стола. Английский лорд взглянул на часы, еще что-то изрек, как сплюнул, и, подняв голову, увенчанную цилиндром, удалился за наш платяной шкаф. Оттуда он появился веселым парнем в фетровой шляпе набекрень, с палкой, которую игриво вращал левой рукой, подмигнул Роксане и, «ощутив» нашу комнату как большой бульвар Парижа, стал фланировать в поисках приключений, напевая игривую французскую песенку.
Снова исчез за шкафом и превратился в старика — итальянского певца, собирающего в дырявую шляпу подаяние за свое хриплое пение.
Кем только ни был Черкасов в этот вечер: и немецким псевдоученым, и Максом Линдером, и Глупышкиным. Только шляпа иногда и палка помогали ему создавать этот каскад кинематографических образов с неповторимо индивидуальной походкой, рисовать образы самых разных людей.
Минут двадцать длился этот импровизированный фейерверк — кто же из нас мог в этот момент что-нибудь делать другое, как только поражаться его таланту, многообразию мгновенных превращений.
Кстати, Черкасов не знал ни одного языка, кроме русского, но неповторимое «чувство образа» и прекрасный слух делали его англо-французско-итальяно-немецкие эскизы такими верными по общему звучанию, что я, неплохо знающая языки, ловила себя на том, что он просто говорит лучше меня и я не все понимаю.
Вообще «тихо отдыхать в тихой семье» Николай Константинович не очень-то умел. В нем бурлило творчество. Поставишь перед ним чай — начинается этюд: «а если бы это был не чай». И дальше — десятки вариантов на «вкушение разных напитков», на разные характеры, разное количество выпитых рюмок.
Снова целый спектакль!
Особенно радовало Николая Константиновича, что в нашем номере стоял хороший рояль. В пении и музыке он был свой. Не зря начинал в хоре рядом с Шаляпиным.
Шаляпин был его кумиром. Он пел нам «под Шаляпина» Мефистофеля, Варлаама, Бартоло, романс «Во сне я горько плакал». Я не слышала, как пел этот романс сам Шаляпин, а Черкасова слышу внутренним слухом и сейчас. Звучание каждой согласной было подчинено целому, помогало обострению эмоционального, благороднейшей выразительности. Оказывается, Николай Константинович играл на рояле, и хорошо играл. Медленные вальсы Шопена по раскрытию музыкальной мысли звучали под его пальцами даже интереснее, чем у ряда пианистов; там, где нужна была техника, Черкасов пытался создать лишь «общее впечатление», как сам он, смеясь, говорил.
Но не всегда, далеко не всегда Черкасов мог смеяться. Он был очень разный. Однажды он пришел к нам весь в пыли и извести, с серо-желтым лицом, поджатыми губами, странно заостренным подбородком, глазами, не вбирающими окружающее. Пришел ни свет ни заря — Руся только начинала собираться в школу.
— Вы простите, я прямо с ночной съемки. Эйзенштейн изведет себя и всех нас. Я так больше не могу.
Когда он начинал нервничать, мы с Русей сразу брали особый, спокойно материнский тон:
— Просто вы устали, а у нас как раз очень вкусный завтрак. Ванна в конце нашего коридора. Рекомендую, умойтесь холодной водой — и за стол.
Какой мне сейчас, простите, завтрак? Я готов в это окно выброситься.
— Не лучше ли прежде рассказать, в чем дело?
— Он (Эйзенштейн) видит только то, что он где-то дома у себя начертил, мы для него — ожившие его рисунки. Геометрия! Схемы его мизансцен нужны ему! А я — человек, понимаете, человек, и хочу воплотить Ивана IV сложнейшей души человеком. Он требует, чтобы я стоял на коленях под прямым углом у противоположной стены и думал о тяжести моих злодеяний, вот так. (Николай Константинович подбежал к входной двери, встал на колени, прополз метров шесть к противоположной стене у окна и принял противоестественную позу.) Когда я стою так, как изогнутое дерево, как саксаул, я ни о каких злодеяниях думать не могу, думаю одно: как бы не упасть на пол, не потерять равновесие. (Он опять пополз к стене у двери, прильнул теперь к ней виском и закричал так, что соседи постучали нам в стену.) Стучите! Сколько хотите стучите, а я в этой позе теряю все задачи и плевал я на кадр, который он где-то у себя в кабинете увидел. Чем я могу оправдать эту позу? Вы — режиссер. Не заступайтесь за него или скажите, чем?
Не знаю, откуда у меня взялось тогда ледяное спокойствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я