Выбор порадовал, цена супер 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ну и пальцы у нее, красотища!
Стыдливо поджимаю пальцы от неожиданного здесь комплимента, бормочу:
— Я с детства на рояле играла.
Та, что в комбинации и с распущенными волосами, перебивает меня:
— Какой там рояль! С твоими пальцами только по карманам ходить.
Та, что в горжетке, — опытная карманница, но пальцы у нее короткие. Показывает, как важно в нагрудном кармане сразу до дна достать, деньги, часы там подцепить.
— Когда с двух раз — засыпешься враз.
К счастью, Дунина одной из моих «поклонниц» на новом поприще дает подзатыльник, другую тянет за волосы, бурчит под нос:
— Не из той она жизни — королева.
А я, согретая чаем, сразу заснула, но утром девчонки жаловались — целую ночь смеялась.
31 декабря 1937 года была в больнице сибирских лагерей в деревне Ново-Иваново. Рубленая изба. За окнами сорокаградусный мороз. Белый снег, белая равнина, только белое… Новый год встречала в комнате докторши. Мы даже чокнулись сладким чаем. Главное, что восхитило меня в ее комнате, — книги. На полке стояли пять огромных томов Шекспира в издании Брокгауза и Эфрона! Когда часовая стрелка приблизилась к двенадцати, я обратилась к любимому драматургу с просьбой ответить, что ждет меня в 1938-м, и, раскрыв наугад страницы тяжелой серой с черным корешком книги, прочла ответ Шекспира:
«Кто настежь жить привык,
Сидит пусть под замком…»
Огорчилась и одновременно поразилась ответом Шекспира. В каком его произведении есть такие строчки? Оказалось, в драме «Тимон Афинский»; я ее совсем не знала…
Да, я жила настежь. Перед глазами мелькнули тысяча сто детей — участников детской самодеятельности на сцене Большого театра, массовый праздник — елка на Манежной площади, «Золотой ключик» в Центральном детском театре. Я жила настежь, и неужели «золотой ключик» не откроет мне двери, чтобы…
Однако жуть знакомства с воровским миром далеко уступала тому, что я пережила в бараке, где содержали контрреволюционерок. Яростных, убежденных. Что это были именно они, стало ясно с первого взгляда, с первых реплик. Они точно знали, за что сидели. В неугасающей ненависти своей находили даже какую-то радость, не стеснялись громких жестяно-циничных слов о всех событиях жизни.
Я была встречена улюлюканьем, фразами, превосходившими все прежде слышанное.
«И вы туда же, милости просим в нашу выгребную яму…». «Нет, мы „да здравствует“ не кричали, с красным флагом не ходили…». «Расскажите нам о ваших идейных постановочках… Посмешите».
Я еле стояла на ногах после гриппа, но меня тут же назначили дежурить и дали грязное ведро и тряпку, от которой шел одуряющий запах. Вероятно, вид у меня был очень растерянный… На нарах раздался утробный смех: бывшая петербургская барыня, как она себя называла, по которой ползала кошка, особенно веселилась…
«Я — титулованная, но вот научилась убирать за моей кошечкой. Мужайтесь, советская героиня».
Последние слова она сказала фальцетом Бомелия из «Царской невесты» и как бы случайно бросила на меня кошкину подстилку.
Ржавое кособокое ведро с грязной водой было все же менее страшным, чем люди, которых я ненавидела еще больше, чем они меня, и с которыми оказалась так близко, рядом…
«Смотрите, — закричала „резвушка“ с верхних нар, — она до ведра даже дотронуться боится — эта наркомша…».
«Боюсь?» — я рванула ведро кверху, на кого-то плеснула грязной водой, кто-то ударил меня по голове, но дальше я не помню…
Все-таки мне в жизни чертовски везло: я потеряла сознание и лежала в глубоком обмороке, когда пришел конвой и меня увезли.
После болезни осталось тяжелое осложнение: правая половина туловища немощная, правая нога выше коленки стала на пять сантиметров тоньше левой — хожу на костыле, правая рука очень слаба, четвертый и пятый пальцы перестали работать совсем.
Меня перевезли за реку в инвалидный дом, сознание вернулось полностью, и надо куда-то его запрятать. Зима еще спорит с весной. Тут есть курсы медсестер. А что? Запишусь и я. Местная докторша дала мне толстенную книгу — «Пособие для среднего медицинского персонала». Зубрю ее прилежно. Записываю левой рукой — надо приучаться, неизвестно, как будет с правой. Но хотя книга и ее латынь — прекрасный наркоз, спрятаться от мыслей о маме, о детях, о Заре, о Москве, о театре, уйти совсем от себя — очень трудно.
С кем отвести душу? Сторож дядя Влас почти ничего не слышит. Седая знахарка на кровати рядом знает все приметы и любит гадать. Больше ее ничего не интересует.
Однажды проснулась в блаженном состоянии. Приснилось, что я ем свежие теплые булки, их было много, сколько хочешь, вкусные. Соседка-знахарка сказала мне авторитетно:
— Сон к счастью.
Я надела выданный мне бумазейный халат, посмотрела в осколок знахаркиного зеркала на свою обритую голову, взяла костыль и пошла к умывальнику. С видом заговорщика меня поманил пальцем дядя Влас:
— Мамаша к тебе приехала. Держись, не переживай. Свиданки добивается.
Ма-ма? При-е-ха-ла? Костыль упал, я села на подоконник и уставилась глазами в окно. Не может быть! Дядя Влас подал мне костыль. Неужели такое счастье возможно? Но нет. Как она могла узнать адрес? Но тут открылась дверь, и на пороге больницы, двумя руками обняв чемодан, появилась моя мама. Увидев меня, бритую, с короткими ростками совсем седых волос, с костылем, она в ужасе сделала шаг назад, но сразу взяла себя в руки, шире возможного улыбнулась и красивым сочным своим голосом сказала почти спокойно:
— Здравствуй, родная!
Мама была одета в мою обезьянью жакетку, шапочку с мехом, она была такая молодая, родная и… вольная. Я не смела плакать и смотрела на нее, как на чудо. Тогда мама поставила на деревянную лавку чемодан и открыла его: там были мясные и рыбные консервы, сгущенное молоко и кофе, апельсины и жареные фисташки, все, что я когда-то любила и о чем сейчас даже не мечтала. Я стала целовать мамины руки, снявшие с меня ужас одиночества. Потом я прижалась к ней крепко, и мы сидели на деревянной скамейке молча. Не плакали — я берегла ее, она — меня.
Много позже узнала, с каким трудом мама установила, что я в Сиблаге, как «шестым чувством» поняла, что я больна, как по недосказанному и намекам решила направить путь к этой больнице, как пошла «для сокращения пути» со своим чемоданом, обхваченном обеими руками, прямо через реку, по начавшему таять льду, а льдина с ней и чемоданом оторвалась и поплыла в другую сторону; так двое суток то пешком, то на попутных лошаденках мама двигалась к нашей лагерной больнице. А сколько рассказов о моей работе в Детском театре, о моем недавнем прошлом, сколько обаяния потратила она, прежде чем начальник этого участка рискнул ее пустить ко мне.
Мама была у меня два часа утром и два часа вечером. Какое счастье! Как она поддержала меня.
«Кто б думать мог, что старость
Такой опорой молодости будет…»
Это Шиллер. «Двое Фоскари».
Да, я была в тот момент дряхлой — ее вера и молодость зажгли мое желание жить, жить во что бы то ни стало.
После встречи с мамой появился мостик, соединивший меня с родной Москвой. Ее письма, посылочки, как некий Гольфстрим, согрели, подняли дух, волю к борьбе за свое здоровье. Когда меня перевели в Мариинский лагерь, вдруг почувствовала прилив жизнерадостности. Мама, ты мне дала жизнь дважды!
Помню, как в присланном мне мамой розовом платье, с уже отросшими бело-серебряными волосами, с неожиданно помолодевшим лицом сидела я на траве около клуба и радовалась всему: солнцу, дереву, раннему утру, возможности шевелить обеими руками и ногами.
Вдруг на горизонте показывается мощная фигура в брюках-клеш, не иначе какой-нибудь урка. Он было прошел мимо, но несоответствие молодого лица и седых волос вызвало его желание остановиться. Указав вторым пальцем правой руки на мои седые волосы, он спросил:
— Под «вышкой» сидели?
— Нет.
— Какой срок имеете?
— Пять лет.
Урка презрительно улыбнулся:
— Из-за этого седеть? Какие вы мизерные!
Высокомерно подняв голову, он удалился. А я смеялась долго, весело…
Как я была рада, когда мне разрешили принять участие и в клубной работе. Прежде всего организовала хоровой кружок. Песню Дунаевского смешанный хор из тридцати двух человек запел сначала на два, потом на три голоса. Когда мне разрешили выступить на сцене этого клуба, исполнила любимые стихи Агнии Барто о детях: «Ку-ку» и «Болтунью». Мысленно переносилась в год 1936-й, в Москву, когда Сергей Сергеевич Прокофьев по моей просьбе написал музыку к этим стихам и мне этот музыкальный монолог посвятил.
Вспомнила нашу домашнюю работницу Клавдию… Мама как-то ее спросила: «За что вы так любите Наталию Ильиничну?» Клавдия ответила: «Она — простая».
Может быть, я и была чересчур «простая», но любила выступать везде, где слушали, радовалась, что стою хоть на каких-то подмостках.
Потом возникла у меня идея поставить «Бесприданницу» Островского и сыграть Ларису.
Двадцатидвухлетняя Шура С. в роли Огудаловой была сочной и колоритной. У нее была какая-то вкусная русская речь; до сих пор помню, как она произносила «Мокий Пармёныч». Сидела она за убийство мужа:
«Он старше меня был. Любила, как святому, верила. Была у меня лучшая подруга, Ольга. Один раз прихожу с работы раньше времени. Они вдвоем в кровати нашей. Меня и не видят. Помутилось в глазах, схватила топор — в углу стоял — обоих враз зарубила. В милицию после убийства прибежала сама».
В роли Кнурова интересен был Гриша М. Когда они с Вожеватовым разыгрывали Ларису в орлянку и Гриша бросал монету и нагибался, чтобы увидеть, «орел или решка», правды в его движении было больше, чем у многих профессиональных артистов. Азартные игры были его страстью.
Месяца два странная моя труппа ходила за мной следом, и в их «обществе» я выглядела почти девочкой. Рослые, видные, физически сильные — страшноваты, конечно! Меня слушались, как маленькие. Несмотря на свое прошлое, тянулись к культуре, театру, ценили спектакль, вдохнувший в них свежий воздух.
Гриша считался в лагерях знаменитым краснодеревщиком. Нам разрешили показывать «Бесприданницу» не только в Мариинском, но и в соседних лагерях. Когда нас встречали, на меня и внимания не обращали, но шептали восторженно:
— Глядите, к нам сам Гриша, знаменитый краснодеревщик, прибыл.
Прежде был он известным бандитом, в лагерях стал краснодеревщиком и… Кнуровым.
Большой успех имела наша «Бесприданница»! Раз двенадцать мы ее играли. Я стала знаменита на весь Сиблаг. Коллектив рос, укреплялся. Цыганское пение и пляски в конце спектакля неизменно исполнялись на «бис».
И вдруг… перевели меня в другой лагерь.
Только недосказанное дает объемность сказанному… Вы, конечно, понимаете, что, говоря о лагерных своих постановках, я вовсе не хочу рисовать идиллические картинки. В Сиблаге артисты — нет, не могу я их называть дорогим мне словом даже с добавлением «самодеятельные», скажем, «исполнители ролей» — были в возрасте двадцати пяти — двадцати восьми лет, люди с уголовным прошлым, с сильной волей, направленной… в бездну, залитую человеческой кровью. Не могла я это забывать, хотя сумела их взять в руки, оценить их способности, повести к хорошему, участвовать в огромной, да, огромной, работе по перевоспитанию этих людей в трудовых лагерях. Курсы фельдшеров, курсы кройки и шитья, хоровой кружок… Труд помогал перевоспитывать страшных людей. Дорогу в честную трудовую жизнь открывала им добросовестная работа в столярных, слесарных и других мастерских. Некоторых людей из встреченных там видела после: они приобрели специальность, жили в больших городах, работали, со смыслом использовали свою волю.
Переброску меня из Сиблага восприняла с беспокойством. Все же тут я стала нужной, завоевала какое-то признание… Везли меня на поезде долго, неизвестно куда. Москву, увы, проехали.
Снова лагерь, но абсолютно иной. Теперь я попала в среду людей «своего круга» — жен ответственных работников. Их было немного. Они, так же как и я, жили верой, что все выяснится, в своей каждодневной работе доказали, что высокое положение их мужей не убило в них выдержку, потребность труда на общую пользу. Почти все из них получили потом свои квартиры и живут в Москве. Но тогда, когда я попала к ним, поняла: в смешанных лагерях была жизнь, какая бы то ни было, но жизнь. А «жены» жили в прошлом, в бесконечных воспоминаниях.
Никакой самодеятельности они не признавали, хоть и была среди них знаменитая певица.
На четвертый день моего там пребывания начальник лагеря вызвал меня к себе, почитал мое тощее «дело» с приложением — верно, характеристики из Сиблага, и сказал:
— Значит, «Бесприданница» с уголовниками. Вы — молодец. В вашем деле сказано, вы фельдшерские курсы кончили. Пошлю я вас на наш больничный участок. Помощник фельдшера нужен, да и люди там непотухшие. Глядишь, и еще что-нибудь поставите.
Я была ему благодарна.
На этом новом участке того же управления жили больные, лечили их профессиональные доктора и медсестры «из жен». Дельно, хорошо работали. Ведь по специальности!
Попала в подчинение доктора, которую все звали просто Верочкой. Черноглазая, энергичная. Я даже ей стихи написала…
Медицина привлекала меня. Муж часто болел, и, общаясь с его докторами, я еще прежде кое-чему научилась. Муж считал, что я «лучшая в свете» сестра милосердия, а за глаза говорил с гордостью: «Моя жена не дохтур (вместо „доктор“), а самоучка, профессор медицины». Ну а теперь у меня «в деле» были еще фельдшерские курсы!
Руки, ноги — все у меня пришло в норму.
На больничном участке жил подолгу невысокий мужчина, казавшийся почти юношей, с вкрадчивым голосом и такой же походкой. Одет хорошо; галстук, волосы гладкие, нафиксатуаренные, на косой пробор. Перевязывала ему то руку, то ногу — они были поранены (может, и надрезаны) поочередно.
Он оказался братом известного актера, признался в этом, как бы извиняясь, улыбнулся чарующе и… разоткровенничался.
— Я был студентом Московского университета, когда в первый раз «засыпался». С детства очень любил срисовывать, и так точно это мне удавалось — хвалили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я