melana 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они об этом не просили, и вообще они не хотели никакой воли. Это было как снег на голову. Это было стихийное бедствие. Самое интересное, что и помещики, и крестьяне восприняли этот Манифест, как стихийное бедствие, как катастрофу. Примерно так же многие совки восприняли ликвидацию Советского Союза. И до сих пор они не перестают рыдать, стонать, ломать руки. Эти вопли слышны отовсюду. "Где наша великая страна? " Иррациональное, непонятное… То же самое произошло с крестьянами и с теми, кто ими владел. Конечно, если бы тогда уже был Столыпин, он бы подсказал, что нельзя оставлять общину, ее надо просто выкорчевывать, потому что община не даст развиваться фермерскому хозяйству. Она не даст расслаиваться деревне, и не появится класс наемных рабочих. Страна не сможет нормально развиваться. Но Столыпина не было. Крестьяне были освобождены, но так, что община не была разрушена, осталась круговая порука. Что же касается земли, то они получили ее по минимуму, получили только свои усадьбы. Были разные варианты освобождения. Были варианты освобождения с землей. Были варианты освобождения без земли, совсем без усадеб.
Аграрный комитет предложил более чем дюжину вариантов освобождения. Но сами крестьяне нуждались прежде всего в земле. Они поначалу абсолютно не понимали, а как же они будут теперь жить. Общины, выгон, барский лес, возможность получить инвестиции (барские инвестиции) в свое хозяйство — все это пропало. То есть независимость — это тест, как для СССР или для Чечни, так и для крепостного крестьянина. Независимость — это возможность показать, чего ты стоишь. Здесь есть крупный риск. Кто уж во что горазд… А крестьяне от воли отвыкли, никакой инициативы у них не было. Она сковывалась много веков. Отдельные, очень талантливые люди могли выкупиться, могли преуспеть. Были такие случаи, но это не было массовым явлением. А здесь освободилась вся масса. Это был первый акт трагедии.
Трагедией стало освобождение крестьянства, фактически против его воли, без всяких аплодисментов с его стороны, под вопли: зачем нам это нужно?!
Второй акт трагедии наступит при столыпинских реформах. Третий акт трагедии будет, когда после 1991 года появится возможность выходить из колхозов с землей, хотя бы в аренду полученной, хоть пока и без права частной собственности, но худо-бедно… Вышло меньшинство. Большинство осталось в колхозах. То есть когда появится выход, многие уже не пойдут в ту сторону. При столь массовом недовольстве реформы были все же поразительны. Как будто на эту сермягу, на этот затрапез, в которые была одета Россия (с точки зрения ее общественного устройства), надели мантию из золотой парчи. Россия получает университетскую реформу, то есть университетские вольности на совершенно европейском уровне. Россия получает суды присяжных. Это куда лучше, чем Шеффенский суд в Германии. Россия получает земскую реформу. Она получает такие возможности для самоуправления, какие имеет Западная Европа. Но, к сожалению, у нас уже никто не мог с собой управиться. Нужна была трезвая непьющая страна, страна, которая жаждала бы вольности, как ее жаждали англичане. Но англичане эту вольность имели, они получили ее формально, де-юре и де-факто, в XIII веке. А здесь вольность несколько запоздала. Ее надо было переложить на бумагу и приложить к этой бумаге печать, по меньшей мере, в XIV-ом или в XV веке. А сейчас уже было поздно. Сейчас эта вольность была уже не нужна. И все это существовало параллельно. Суд присяжных и все эти установки, вплоть до выборной системы самоуправления, существовали вместе с диким пьянством, с диким невежеством. Хотя появились хорошие земские школы, хорошие земские больницы, но это сосуществовало с психологическим рабством. Когда человек уже лично свободен, но до этого был рабом из поколения в поколение, он, видя какого-то исправника, начинает ему руку целовать и шапку снимает за километр, хотя никто этого не требует, а если бы и потребовали, можно было бы запросто этого не делать, потому что права требовать этого исправники не имели. Но люди, к сожалению, это делали добровольно и целовали руки не только исправникам, но и всем заезжим городским писателям или местным землевладельцам, которые изучали нравы и писали пейзажи. И те не знали, куда им деваться и как от этого бежать. К сожалению, все это им приходилось выносить до того момента, как эти же крестьяне, которые вчера им целовали руки, начинали жечь их усадьбы.
Византийская традиция рано или поздно разряжалась традицией Дикого поля, и тогда все уничтожалось. Здесь была некоторая разрядка. Пароксизм деспотизма — и второй полюс: пароксизм нигилизма. И, к сожалению, конституционного поля между этими полюсами просто не было.
Именно здесь появляются народники. Можно считать, что они заводятся буквально от сырости. В стране робко пробиваются первые европейские ростки. Как писал Пастернак: «Гром позорных телег заглушают удары чугунки, барабанная дробь-громыхание первых платформ, крепостная Россия выходит с короткой приструнки на пустырь и зовется Россиею после реформ». Только сейчас появляются железные дороги, появляются довольно крупные фабрики. Кто-то учится читать и писать. Начинается более или менее цивилизованная городская жизнь. Конечно, дикая пропасть между элитой и народом. Никакого третьего сословия нет. Только-только появляются разночинцы. Никакого среднего класса нет и в помине. Общество сословное. Дикое. И не как в Великобритании, где богатый купец руку лорда не поцелует, и даже бедный купец этого не сделает. Там этого с XIII века нет, чтобы кому-то руки целовать. Тем не менее, что-то появляется, и можно подуть на это, это можно полить, это можно удобрять, это можно развивать.
Так нет, здесь появляются народники с самыми лучшими намерениями и начинают срочно мостить ими дорогу в ад. Это просто какой-то синхронный порыв в бездну. Потому что буквально четыре тысячи человек, четыре тысячи представителей образованного класса (почти все студенчество), идут в народ. Четыре тысячи — это очень много для того времени. Сначала Цюрихский университет, Сорбонна, Оксфорд, а потом — в народ. Четыре тысячи человек.
С чем же они идут в народ? Они не пытаются дотянуть народ до европейского уровня. Они не объясняют народу, сколь он отстал, и как важно создавать культурное фермерское хозяйство, учиться в школах, кончать, может быть, даже и университеты, зубы чистить, руки мыть, не ругаться матом, не пить водку. Они ничего этого народу не объясняют.
Вместо этого они объясняют народу вещи абсолютно дикие. Что он, народ, «богоносец». Что этот самый народ, дикий, темный, все знает, все умеет…
Народники — это законченные социалисты, и они объясняют народу только одно: что он, народ, — хороший, что власть — плохая, и что для того, чтобы все стало хорошо, надо эту власть свергнуть, и надо все имущество взять и поделить. И самое ужасное, что люди, которые все это объясняют — это идейные люди, это честные люди, это пламенные люди, это идеалисты. Они ничего не получают, кроме неприятностей, за все свои труды. Это идеалисты, типа Софьи Бардиной, и они, по пятнадцать часов в день работая на мануфактурах, все это несчастному народу объясняют. Они вколачивают людям в голову идею, что с властью надо бороться. Они создают среду, в которой появятся будущие комбеды. Идея раскулачивания появляется именно тогда. Большевики заново ничего придумывать не будут. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови. Господи, благослови». Это все народничество. Блоку тоже не придется ничего придумывать, он из воздуха времени все возьмет. Самые дикие и реакционные идеи, идеи чисто большевистские, чисто социалистические, и даже не социал-демократические, потому что у нас было мало цивилизованных (более или менее) меньшевиков, а в основном были эсеры-максималисты (потом, когда они вылупятся из народовольцев), народники народу буквально суют за пазуху, заталкивают за шиворот, льют в него, как воду во время пытки водой. Сначала народ ничего этого не понимает и сдает пропагандистов жандармам, чувствуя, что делается что-то неладное. Если бы народ продолжал в том же духе, то он, может быть, и спасся бы. Но, к сожалению, он потом входит во вкус. Капля точит скалу. Такие проповеди, читаемые людьми столь бескорыстными, столь пламенными, столь фанатично настроенными, истинными подвижниками, приводят к тому же, к чему привела проповедь первых христиан. Сначала над христианами все смеялись, считали их неотесанными варварами, думали, что они уничтожат всю культуру и образованность. Это я про тех, кто не верил, что христиане пьют человеческую кровь, про более или менее грамотных и нормальных людей. Смеялись, отвергали, а потом вдруг где-то к IV-му веку уверовали. Потому что видели, что люди идут в амфитеатры на съедение зверям, и это было очень убедительно.
Личный пример убедителен. А поскольку сакральной истины у государства не было, то некому было объяснить вред народничества, потому что не было никакого противовеса, равного по харизме. Если бы в этот момент нашлись некие либералы, которые объяснили бы всю пагубность социализма и сделали бы это так же страстно и пламенно и стали бы проповедовать, как пророки, идею вестернизации и ухода на Запад; если бы что-то было противопоставлено, можно было бы превозмочь этот недуг. Но, к сожалению, ничего не было. Либералы могли бы перетянуть канат, если только бы они по степени самоотверженности превзошли народников.
Но народники оказались одни. Одни в острогах, одни на мостовых, одни перед крестьянскими избами, одни в лаптях. А те, кто сидел в мягких креслах и издавал малотиражные газеты в Петербурге и в Москве, были крайне неубедительны. Тем более, что народ эти газеты не читал. И все просвещенное сословие, типа доктора Чехова, которое честно трудилось, лечило, учило, создавало ссудные кассы, вдовьи дома, старческие дома, приюты, то есть реально поднимало культурно-социальный уровень, оказалось безъязыким. Безголосым. Они не сумели ничего сказать. А в России чрезвычайно важно Слово. Даже важнее дела. И если дело не сопровождается никаким словом, делу не верят, скорее поверят слову. За народниками никакие дела не числились. Все дела были за земством. И вот земству не поверили, а народникам поверили. И пошли. История пошла по роману Сервантеса, как в случае с Дон Кихотом и Санчо Пансой. Сначала Дон Кихот, типичный народник, типичный разночинец, читает некое марксистское руководство (неважно, что там про Амадиса Галльского, главное, что там сказано, что надо спасать человечество). И пусть не про прибавочную стоимость, а про рыцарские подвиги, но результат один и тот же. На голову надевается медный тазик, и надо немедленно идти сражаться с ветряными мельницами. Причем во имя Дульсинеи Тобосской, которая вполне адекватна здесь светлому будущему всего человечества, потому что на самом деле никакой Дульсинеи Тобосской нет, а есть Альдонса, но всех, кто не поверит, что есть Дульсинея, ожидает рыцарское копье и смертельный поединок. То есть ты сдохнешь, а поверишь в Дульсинею Тобосскую и заявишь, что она самая прекрасная женщина в мире.
То есть абсолютно марксистская схема. Это у интеллигенции. А народ — это Санчо Панса. Ему не нужна никакая Дульсинея Тобосская, он не верит ни в какие рыцарские подвиги. Он не читает фолианты. Ни марксистские, ни про Амадиса Галльского. Для него что было главным? Чего хотел Санчо Панса? Он хотел быть губернатором на острове. Он пошел за Дон Кихотом исключительно из этих побуждений. То есть народу обещали, что будет журавль в небе. И народ немедленно выпустил синицу, которая была у него в руках, и погнался за журавлем, который был в небе. В погоне за этим журавлем и разворачивается наша дальнейшая история.
После того как в народников народ поверил, и возникла какая-то ответная искра, власть несколько забеспокоилась. И власть сделала большую глупость. Вместо того, чтобы что-то противопоставить народникам идейно, она прибегла к репрессиям. Она стала просто сажать. Никакого другого ответа у нее не нашлось. В ответ на это рождается очередная вспышка отчаяния. Потому что следующая стадия — это народовольцы. Народники к этому моменту уже порядком устали. Как ни странно, именно в тот момент, когда возникла ответная искра, когда что-то стало завязываться, народники абсолютно разуверились в своих идеалах. Они увидели, что это десятилетия, что, может быть, это века. Они увидели, сколь несовершенен мир. Что там царит неравенство, и, может быть, это навечно. К сожалению, они ошиблись. Неравенство было не навечно, неравенство было еще совсем ненадолго. Увы! Они не знали, что счастливый миг так близок, они отчаялись. Они подумали, что пройдут еще столетия, прежде чем люди усвоят марксистские идеалы и начнут жить в некой утопии. То есть они слишком близко увидели жизнь, и это не могло не привести их в отчаяние, и для них это был настоящий шок. Они увидели реальную жизнь. Они увидели, сколь эта реальная жизнь далека от идеала. А им хотелось идеального социально-политического устройства, и общественный порядок этого типа нужен был им немедленно. Чтобы люди немедленно стали добродетельны, чтобы они немедленно стали равны, чтобы они немедленно стали счастливы, чтобы немедленно было создано общественное богатство, чтобы социальное неравенство было немедленно устранено.
Поскольку все утопии к тому времени уже были написаны, за исключением снов Веры Павловны (последней по времени утопии), то что им оставалось делать? Вы помните, что у нас делают интеллигенты, когда невозможно достучаться ни до властей, ни до народа? Они идут на площадь «в тот назначенный час», они должны выразить свой протест против реальной действительности. Здесь уже был чистой воды протест против мира, против таблицы элементов Менделеева, против закона всемирного тяготения, против таблицы умножения. Возникает желание поджечь костер, но поджечь собой. Больше гореть в этой ситуации нечему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я