https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Lemark/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


За несколько месяцев до этого инцидента «Современник» по инициативе Добролюбова открыл новый отдел – «Свисток» – с целью бичевать общественные пороки, преследовать «зло и неправду» с помощью смеха и шутки.
В задачи «Свистка», по мысли Добролюбова, должно было входить сатирическое осмеяние не только откровенных реакционеров или, говоря языком того времени, рутинистов, но и так называемых прогрессистов, то-есть людей, которые громко кричали «о современных успехах цивилизации, о правде, свободе и чести, без надлежащего усвоения себе истинных начал просвещения и грамотности».
Нововведение «Современника», сразу же завоевавшее признание у читателей, вызвало смятение в рядах представителей буржуазно-дворянского либерализма, которые подвергались беспощадному разоблачению на страницах «Свистка».
Особенное возмущение в их стане возбудило то, что «Современник» показал истинный характер вошедшей тогда в моду «обличительной» литературы. Рвение, с которым ее творцы предавались дозволенной «сверху» критике частностей и мелочей, не только не подрывало устои самодержавно-крепостнической власти, но, напротив, отвлекало внимание читателей от существа дела, ибо сатира такого рода «не хотела видеть коренной дрянности того механизма, который старались исправить».
Благодаря процветанию этого вошедшего в моду жанра, совершенно безобидного и безвредного для власти, создавалась видимость гласности, видимость свободного участия литературы в общественной жизни страны. Против подобной «обличительной» литературы Добролюбов решительно выступил не только на страницах «Свистка», где печатались главным образом колкие заметки, пародии, фельетоны, но и в своих больших критических статьях и обзорах.
Так, например, в «Литературных мелочах прошлого года» в апрельской книжке «Современника» Добролюбов жестоко высмеял всю несложную механику, с помощью которой беллетристы-обличители стряпали свои невинные экзерсисы. «Писарям, становым, магистратским секретарям, квартальным надзирателям житья не было. Досталось также и сотским и городовым. Если же и задевались иногда губернские чины, то обличение большею частью слагалось по следующему рецепту: выдвигался благороднейший губернатор, благодетель губернии, поборник законности и гласности, около него группировалось два-три благонамеренных чиновника, и они-то занимались каранием злоупотреблений». (Нетрудно заметить, что строки эти прямо перекликаются с горькими мыслями Гоголя о невыносимой стеснительности дозволенных границ сатирического изображения, высказанными им в «Театральном разъезде», в «Носе» и в ряде других произведений.)
«Но вслушайтесь в тон этих обличений, – продолжает Добролюбов, – ведь каждый автор говорит об этом так, как будто бы все зло в России происходит только от того, что становые нечестны и городовые грубы».
Герцен не сумел оценить революционную направленность политической сатиры «Свистка» и энергичной борьбы Чернышевского и Добролюбова против вредного увлечения мелкотравчатым обличительством.
1 июня 1859 года он напечатал в 44-м листе «Колокола» свою известную статью «Very dangerous!», полную резких и несправедливых выпадов против редакции «Современника», якобы посягнувшей на основы зарождавшейся гласности в России.
Защита либерального обличительства была центральной темой статьи Герцена. Но есть основание предполагать, что он был задет не столько осмеянием обличительного направления, сколько проводившейся в статьях Чернышевского и Добролюбова общей переоценкой роли людей сороковых годов. Еще в рецензии на «Стихотворения» Огарева, напечатанной в 1856 году, Чернышевский поставил вопрос об отношении революционного поколения шестидесятников к дворянской революционности. Дворянские деятели сороковых годов уже не могли быть вождями поколения революционеров-разночинцев, которые остро чувствовали отсутствие твердой последовательности и решительности в действиях своих предшественников.
«Онегин сменился Печориным, Печорин – Бельтовым и Рудиным. Мы слышали, – писал Чернышевский, – от самого Рудина, что время его прошло; но он не указал нам еще никого, кто бы заменил его, и мы еще не знаем, скоро ли мы дождемся ему преемника. Мы ждем этого преемника, который, привыкнув к истине в детстве, не с трепетным экстазом, а с радостною любовью смотрит на нас; мы ждем такого человека и его речи, бодрейшей, вместе спокойнейшей и решительнейшей речи, в которой слышались бы не робость теории перед жизнью, а доказательство, что разум может владычествовать над жизнью, и человек может свою жизнь согласить с своими убеждениями».
С еще большей ясностью и прямотой высказал аналогичные мысли Чернышевский в статье «Русский человек на rendez-vous».
Излюбленные герои дворянской литературы, так называемые «лишние люди», почитавшиеся в своей среде «солью земли», ни в какой мере не могли служить примером для «новых людей», которые готовились к смертельной схватке с ненавистным им общественно-политическим строем царской России. «…Нам все кажется, – писал Чернышевский, развенчивая «лишнего человека», – будто он оказал какие-то услуги нашему обществу, будто он – представитель нашего просвещения, будто он лучший между нами, будто бы без него было бы нам хуже. Все сильней и сильней развивается в нас мысль, что это мнение о нем – пустая мечта, мы чувствуем, что недолго уже остается нам находиться под его влиянием, что есть люди лучше его, именно те, которых он обижает; что без него нам было бы лучше жить…»
Противопоставление «новых людей» прекраснодушным и бездеятельным мечтателям, пережившим свое время и только мешающим теперь движению вперед, заняло большое место в литературно-критических работах Добролюбова (статья о Станкевиче, «Литературные мелочи прошлого года», «Что такое обломовщина?» и др.). Как бы предугадывая в общих чертах портреты людей нового времени, нашедших через несколько лет отражение в романе Чернышевского «Что делать?», Добролюбов подчеркивал твердость, спокойствие и решительность «новых людей», их чуждость туманным абстракциям, их вражду ко всякому фразерству и самолюбованию, их крепкую связь с окружающей жизнью.
Именно этих черт не хватало главным героям дворянской литературы, галерею которых от Онегина до Бельтова завершил, наконец, образ Обломова.
«Общее у всех этих людей, – говорит Добролюбов в статье «Что такое обломовщина?», – то, что в жизни нет им дела, которое бы для них было жизненной необходимостью, сердечной святыней, религией, которое бы органически срослось с ними… Они только говорят о высших стремлениях, о сознании нравственного долга, о проникновении общими интересами, а на поверку выходит, что все это – слова и слова. Самое искреннее задушевное их стремление есть стремление к покою, к халату, и самая деятельность их есть не что иное, как почетный халат… которым прикрывают они свою пустоту и апатию… Пока не было работы в виду, можно было еще надувать этим публику; можно было тщеславиться тем, что мы вот, дескать, все-таки хлопочем, – ходим, говорим, рассказываем… Остановите этих людей в их шумном разглагольствовании и скажите: «Вы говорите, что нехорошо то и то, что же нужно делать?» (курсив мой. – Н. Б. ). Они не знают… Предложите им самое простое средство, – они скажут: «Да как же это так вдруг?» Непременно скажут, потому что Обломовы иначе отвечать не могут… Продолжайте разговор с ними и спросите: «что же вы намерены делать?» Они вам ответят тем, чем Рудин ответил Наталье: «Что делать?» Разумеется, покориться судьбе. Что же делать!»
На этот вопрос могли ответить по-настоящему не Рудины и не Бельтовы, а те «новые люди», которых избрал Чернышевский в 1862 году в герои своего романа «Что делать?».
Чернышевский стоял в гуще российской действительности. Все слои русского общества были перед его глазами. Он воочию видел народ, изнемогавший под гнетом крепостничества. Он верил в народ и звал его к пробуждению, тогда как Герцен, по словам Ленина, «принадлежал к помещичьей, барской среде. Он покинул Россию в 1847 г., он не видел революционного народа и не мог верить в него».
Мы знаем, что в дальнейшем Герцен преодолел свои колебания «от демократизма к либерализму» и решительно стал на сторону противников самодержавия. Но в описываемое время ему была чужда революционная тактика вождей «Современника», ибо он еще верил в возможность улучшений в жизни русского народа по доброй воле царя и дворянства.
В статье «Very dangerous!» Герцен в полемическом пылу поставил знак равенства между реакционерами, стремившимися душить свободное слово в России, и авторами «Современника» и «Свистка», бичевавшими либеральных болтунов. Он заключал свою статью оскорбительным намеком: «Милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего, боже сохрани) и до Станислава на шее…»
Ранним утром 5 июня взволнованный Некрасов пришел к Добролюбову с известием о неожиданном выступлении лондонского изгнанника против «Современника». Сам Некрасов еще не видел номера «Колокола», но в клубе, где он был, ему сообщили, что в статье содержится намек на то, что «Современник» подкуплен властями. «Если это правда, – записал в тот же день в своем дневнике Добролюбов, – то Герцен человек вовcе не серьезный: так легкомысленно судить о людях в печати ужасно дико. Но чем более думаю я об этом известии, тем более убеждаюсь, что Некрасову только так показалось и что в сущности намека этого нет. Нужно поскорее достать «Колокол» и прочесть статью, а затем решиться, что делать. Во всяком случае надо писать Герцену письмо с объяснением дела. Меня сегодня целый день преследовала мысль об этом, и мне все было как-то неловко, как будто у меня в кармане нашлись чужие деньги, бог знает как туда попавшие… Однако хороши наши передовые люди. Успели уж пришибить в себе чутье, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся. Теперь уж у них на уме мирный прогресс, при инициативе сверху, под покровом законности… Я лично не очень убит неблаговолением Герцена, с которым могу померяться, если на то пойдет; но Некрасов обеспокоен, говоря, что это обстоятельство свяжет нам руки, так как значение Герцена для лучшей части нашего общества очень сильно. В особенности намек на бюро оскорбляет его, так что он чуть не решается ехать в Лондон для объяснений, говоря, что этакое дело может кончиться и дуэлью. Ничего этого я не понимаю и не одобряю, но необходимость объяснения сам чувствую, и для этого готов был бы сам ехать…»
И Некрасов и Добролюбов полагали, что при свидании надобно добиться от Герцена во что бы то ни стало отказа от статьи. Ехать в Лондон пришлось, однако, не им, а Чернышевскому. По словам Антоновича, Некрасов счел кандидатуру Добролюбова менее подходящей для этой цели. Он опасался, что прямолинейная резкость Добролюбова затруднит ведение переговоров. Сам Чернышевский не ждал от этой поездки никаких благоприятных для «Современника» результатов; ему казалось, что Герцен «ни за что на свете не согласится уронить себя в глазах читающей публики, отказавшись от своих слов и тем признавши, что эти слова – неправда, ложь. Но Некрасов настаивал, умолял, и Чернышевский, сжалившись над ним, уступил и согласился, хотя и с крайней неохотой, поехать к Герцену».
Подробности этой поездки до сих пор настолько мало известны, что невольно возникает вопрос, было ли единственной ее целью объяснение с Герценом по поводу «Very dangerous!». Может быть, когда-нибудь впоследствии новые данные окончательно прояснят картину поездки Чернышевского в Лондон и прольют иной свет на последующие события в жизни Чернышевского.
Уже на пятый день после получения известия о напечатании статьи Герцена в «Колоколе» Некрасов обратился с письмом к заведующему конторой «Современника» Ипполиту Панаеву, прося его доставить «пораньше сегодня» деньги, необходимые Чернышевскому, который «едет завтра за границу». Отъезд, однако, задержался на несколько дней.
В те дни, когда Чернышевский был на пути к Лондону, Гавриил Иванович ждал сына к себе в Саратов. 26 июня, в день прибытия Чернышевского в Лондон, отец писал ему и Ольге Сократовне в Петербург: «Письмо ваше, мои дорогие, от 16 сего июня получено 23 июня… Не думалось, не гадалось поездка за границу, вдобавок в Париж, – а мы готовились было 22 и 23 числа сего июня встретить тебя, милый мой сынок».
Чернышевский недолго прожил в Лондоне. Уже 30 июня он выехал обратно. Две встречи с Герценом не принесли ему удовлетворения. Антонович, со слов самого Чернышевского, рассказывает подробности его встречи с Герценом следующим образом: «Явившись к нему, я разоткровенничался, раскрыл перед ним свою душу и сердце, свои интимные мысли и чувства, и до того расчувствовался, что у меня в глазах появились слезы, – не верите, ей-богу, уверяю вас. Герцен несколько раз пытался остановить меня и возражать, но я не останавливался и говорил, что я не все еще сказал и скоро кончу. Когда я кончил, Герцен окинул меня олимпийским взглядом и холодным поучительным тоном произнес такое решение: «Да, с вашей узкой партийной точки это понятно и может быть оправдано; но с общей логической точки зрения это заслуживает строгого осуждения и ничем не может быть оправдано». Его важный вид и его решение просто ошеломили меня, и все мое существо с его настроениями и чувствами перевернулось вверх ногами…»
Антонович тщетно пытался узнать подробнее у Чернышевского, о чем он говорил с Герценом; тот перевел разговор на другие темы.
Позднее, в годы сибирской ссылки, Чернышевский в разговоре со Стахевичем передал в общих чертах содержание своей беседы с издателем «Колокола»:
«Я нападал на Герцена за чисто обличительный характер «Колокола». Если бы, говорю ему, наше правительство было чуточку поумнее, оно благодарило бы вас за ваши обличения; эти обличения дают ему возможность держать своих агентов в узде, в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным, а суть-то дела именно в строе, а не в агентах Вам следовало бы выставить определенную политическую программу, скажем, – конституционную, или республиканскую, или социалистическую;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я