https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А ведь трое из них молодые люди…»
В затхлую атмосферу казенщины, муштры и формализма ворвался свежий ветер. Первые же уроки Николая Гавриловича поразили учеников своей новизной и необычайностью.
Устаревший учебник он заменил живой, увлекательной беседой, подробным разбором лучших произведений русской литературы.
Один из учеников Чернышевского, М.А. Воронов (ставший в конце пятидесятых годов его секретарем и сотрудником «Современника»), писал: «Особенно полное и глубокое впечатление он произвел на нас чтением Жуковского, к поэзии которого питал тогда особенную наклонность наш детский мечтательный ум. Мы, помню, плакали над сказкой «Рустем и Зораб», прочитанной, правда, с необыкновенным умением и чувством».
По словам другого ученика, И.А. Залесского, читал Чернышевский образцово и увлекательно. Он «входил в характер действующих лиц и менял, смотря по содержанию, голос, тон и манеры. Казалось, он сам переживал те события, о которых читал. Так, помнится, прочитаны были им: «Ревизор» Гоголя, «Обыкновенная история» Гончарова, несколько стихотворений Жуковского и др.». Особенно охотно он читал и разбирал с учениками сочинения Пушкина, Гоголя, Лермонтова. Об этих писателях тогдашние гимназисты или имели самое смутное представление, или не имели никакого. Детальный разбор их произведений позволял Чернышевскому касаться в беседах с учениками и тех язв, которые разъедали тогда русское общество. Крепостное право, суд, система воспитания и тому подобные «запретные» темы становились предметом обсуждения в классах Чернышевского.
Он будил мысль учеников, подготовляя их к широкому пониманию вопросов жизни и науки. «С поступлением его в учителя бессмысленное зубрение уроков словесности прекратилось и дан был ход живому слову и мышлению. Но что особенно нас поразило, – рассказывает один из учеников Чернышевского, – то это его живая, понятная нам речь и затем его уважение к нашей личности, которая подвергалась всевозможным унижениям со стороны нашего начальства и учителей».
Он стремился развить в своих воспитанниках самостоятельность мышления путем совместного обсуждения с ними достоинств и недостатков школьных сочинений, умело вовлекая в собеседования каждого ученика.
Удостоверившись в том, что многие предметы проходятся в гимназии поверхностно, что ученики плохо знакомы с историей, географией и другими общественными дисциплинами, Чернышевский не стал ограничиваться рамками преподаваемого им предмета, восполняя при каждом удобном случае сведения гимназистов в области смежных наук, особенно истории.
На живых примерах показывал он ученикам теснейшую связь выдающихся литературных явлений с событиями исторической жизни народа.
В своей преподавательской работе молодой учитель Саратовской гимназии применял на деле те теоретические положения, которые позднее были развиты им во многих статьях, посвященных вопросам педагогики.
Великий просветитель считал, что недостаточно давать учащимся знания, – надо наряду с этим прививать им честные и благородные убеждения, воспитывать в них общественные навыки, готовить их к жизненной борьбе, вооружать передовым мировоззрением.
Не довольствуясь классными занятиями, Николай Гаврилович приглашал иногда учеников старших классов к себе на дом и здесь совместно с Костомаровым вел с ними беседы на литературные и исторические темы. Он приохотил многих учеников к самостоятельному чтению, давая им книги из своей библиотеки.
Если прежде из пятнадцати-семнадцати учеников, оканчивавших курс Саратовской гимназии, в университеты поступало не более трех-четырех человек, то в 1853 году из того же числа выпущенных гимназистов отправилось в университеты сразу десять человек. Это, разумеется, было следствием влияния Чернышевского.
Немудрено, что гимназисты страстно привязались к учителю словесности; с нетерпением ожидали они его урока, и в классе, когда он начинал говорить, воцарялась всегда мертвая тишина: «даже самые шаловливые мальчики затихали и напрягали слух, боясь проронить хотя бы одно слово».
«Ежедневно, возвращаясь после классов домой, – пишет И.А. Воронов, – Чернышевский был сопровождаем множеством учеников, с которыми он, как отец с детьми, дружески беседовал, узнавал о здоровье их домочадцев, где они живут, шутил и смеялся и пожимал руки тех, кому приходилось, приближаясь «своему дому, прощаться с учителем. Летом, по вечерам, Чернышевский делал прогулку, и если видел, что в каком-нибудь дворе идет игра гимназистов, то заходил во двор и принимал участие в забавах. Тут Чернышевский до того оживлялся и увлекался развлечением игрою, что от чрезмерной усталости усаживался для отдыха на каком-либо обрубке или доске, ведя разговор с мальчиками. Все это свидетельствовало о его любви к ученикам, которые, в свою очередь, чтили и уважали Чернышевского…»
Реакционная часть учительства неприязненно относилась к нововведениям молодого учителя. Особенно резкий отпор встретил он со стороны директора гимназии А.А. Мейера.
Сухой формалист, чинопочитатель и педант, желчный и раздражительный, Мейер был типичным представителем школьной администрации николаевского времени. Среди гимназистов была распространена песенка, заканчивавшаяся словами:
Уж нам наскучили петлицы,
Галун, фуражки и мундир,
И все учительские лица,
И наш директор-командир!
Он свысока смотрел на учителей и крайне грубо обращался с учениками. Нередко можно было услышать, как он кричал кому-нибудь из гимназистов: «На барабане велю остричь волосы, если не снимешь их к завтрашнему дню! Каналья! Прогрессист!»
Мейер не принимал прошений, подаваемых на его имя, если проситель забывал после слов «г-ну директору училища» добавить: «и кавалеру ордена»… Он не садился в клубе играть в карты с лицами, имевшими чин ниже статского советника.
У такого директора не могли не возникнуть трения с Чернышевским. Заметив, что учитель словесности пренебрегает формальной стороной дела, Мейер заявил инспектору в присутствии учеников: «Что это Чернышевский допускает какую вольность? Он в журнале отметки ставит карандашом. Велите ученикам подавать ему чернила». Когда Чернышевскому передали это, он ответил: «От этого знания учеников не прибавятся…»
Пренебрег Чернышевский и другим требованием директора – не выходить за рамки одобренного начальством учебника и прекратить в классе чтение и разбор произведений Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Гончарова. Тогда Мейер стал чаще заглядывать в дверное окошко во время уроков русской словесности, чтобы посмотреть, что делается в классе, стал заходить в класс, спрашивать учеников, вмешиваться.
Нередко происходили такие сцены: «Войдет, бывало, Мейер в класс, а Николай Гаврилович рассказывает о чем-нибудь. «Спросите учеников урок», – скажет Мейер. «Я еще не кончил своих объяснений. Позвольте прежде окончить их, и тогда я спрошу урок ученика по вашему выбору», – скажет Николай Гаврилович. Но Мейер, недовольный таким ответом, повернется, не сказав ни слова, и выйдет из класса… Иногда Николай Гаврилович при входе Мейера в класс вовсе прекращал занятия. «Что вы делаете? – спросит он Николая Гавриловича. – Продолжайте ваши объяснения». – «Не могу, утомился, – ответит он, – да и ученики тоже устали: нужно дать им отдых…»
Происходили у Чернышевского столкновения с Мейером и из-за отметок ученикам на экзаменах: он резко противодействовал придиркам директора, несправедливо оценивавшего успехи его учеников. Однажды он даже вынужден был демонстративно покинуть класс, не дождавшись конца экзамена.
Чернышевский не хотел уступать директору, прекрасно понимая, что тот придирается к его ученикам только потому, что недоволен им самим. По городу с некоторых пор уже стали распространяться слухи о том, что Чернышевский занимается в классах революционной пропагандой. Эти слухи могли исходить от самого Мейера, который не раз восклицал: «Какую свободу допускает у меня Чернышевский! Он говорил ученикам о вреде крепостного права. Это вольнодумство и вольтерианство! В Камчатку упекут меня за него!»
Действительно, мысли Чернышевского попрежнему были всецело поглощены политическими вопросами. Он никогда не упускал случая распространять революционные идеи среди друзей, знакомых и учеников. Эту неутомимую страсть свою он образно, сравнивал (в одном из писем к Михайлову) со страстью Пигмалиона, изображенного в «Идеалах» Шиллера:
Как древле рук своих созданье
Боготворил Пигмалион –
И мрамор внял любви стенанье,
И мертвый был одушевлен:
Так пламенно объята мною
Природа хладная была –
И, полная моей душою,
Она подвиглась, ожила…
Судя по тому, что Чернышевский избрал для сравнения с собою Пигмалиона , страсть его часто встречала глухое непонимание, но он не впадал в уныние, не опускал рук, не останавливался, не прекращал усилий, твердо веря, что рано или поздно мрамор «оживет».
Из воспоминаний преподавателя Саратовской гимназии Е.А. Белова известно, что Чернышевскому пришлось выдержать объяснение с Мейером по поводу того, что он рассказывал гимназистам на своем уроке о Французской буржуазной революции 1793 года, после чего по городу и пошли слухи, что учитель словесности «проповедует революцию».
Чернышевский понял, что ему придется покинуть гимназию. Да ему и узким уже казалось педагогическое поприще. Его манил к себе Петербург, где он мог бы развернуть свои силы в литературе и в журналистике.
Ведь еще в студенческие годы мечтал он о трибуне журналиста, борца за дело революционной демократии.
«Да что ж, наконец, я делаю здесь? – писал он в дневнике. – И до каких пор это будет продолжаться?.. Неужели я должен остаться учителем гимназии или быть столоначальником, или чиновником особых поручений, с перспективою быть асессором? Как бы то ни было, а все-таки у меня настолько самолюбия еще есть, что это для меня убийственно. Нет, я должен поскорее уехать в Петербург».
Перемена в личной жизни Чернышевского, происшедшая весною 1853 года, ускорила его отъезд из Саратова.
XIII. Женитьба и переезд в Петербург
Чернышевский пережил несколько увлечений до знакомства в 1853 году с будущей своей женой – Ольгой Сократовной Васильевой. Было время, когда он благоговел перед Надеждой Егоровной. Что-то похожее на влюбленность было в его отношении к Александре Григорьевне Клиентовой (Лавровой). Через год после своего приезда в Саратов он увлекался некоторое время сестрою своего ученика Кобылина. Он «бредил» ею, по собственному его признанию, и даже попытался однажды объясниться ей в любви, но она отклонила этот разговор, может быть потому, что отлично понимала, какая пропасть разделяет их: ее отец занимал весьма видное положение в городе; родители Кобылиной не захотели бы породниться со вчерашним семинаристом.
Однако все эти увлечения померкли перед тем чувством глубокой и сильной любви, которое овладело им, когда он познакомился с Ольгой Сократовной.
Первая встреча их произошла в доме дальней родственницы Пыпиных, жены саратовского брандмейстера Акимова, 26 января 1853 года.
«Марья Евдокимовна будет именинница завтра, поезжай, поздравь ее», – сказали мне наши… И я поехал. Меня пригласили на вечер. Этого мне и хотелось… И вот там Палимпсестов, и вот приехала Катерина Матвеевна Патрикеева и Ольга Сократовна Васильева…»
Так открывается «Дневник моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье», начатый Чернышевским 19 февраля, то-есть несколько недель спустя после описываемого вечера, на котором завязалось это знакомство.
Она была дочерью саратовского врача Сократа Евгеньевича, которого заглаза обыватели просто называли Сократом. Чернышевский слышал о ней и прежде: один его знакомый рассказывал ему, что однажды она, поднимая на вечеринке бокал, провозгласила тост «за Демократию». Уже одно это всецело расположило Чернышевского в пользу Ольги Сократовны, а теперь, встретившись лицом к лицу с живой, веселой, своеобразно красивой девятнадцатилетней девушкой, он стал сначала полушутливо, а затем все более пылко говорить ей о своих чувствах. «Начну откровенно и смело: я пылаю к вам страстною любовью, но только с условием, если то, что я предполагаю в вас, действительно есть в вас».
Так среди веселья, шума и танцев, улучая минуты, когда можно было продолжать начатое объяснение, он все настойчивее уверял ее в искренности своей любви.
Его товарищ по семинарии Палимпсестов, как бы подтверждая слышанное Чернышевским о тосте Ольги Сократовны, заметил ему: «Она демократка». Тогда Чернышевский, подойдя к ней, оказал: «Мое предположение верно, и теперь я обожаю вас безусловно». Затем, танцуя с нею кадриль, он говорил: «Вы не верите искренности моих слов – дайте мне возможность доказать, что я говорю искренно. Требуйте от меня доказательств моей любви».
После уже Ольга Сократовна говорила своему жениху, что его поведение в тот вечер показалось ей чрезвычайно странным, что «это даже показалось ей слишком дерзко прямо в первый раз объясниться в любви, но что она подумала: «Оскорбиться мне или не показывать этого? обратить в шутку? Лучше обращу в шутку».
Но поздно уже было обращать это в шутку. Много лет спустя, анализируя в одной из статей характер любимого своего писателя – Гоголя, Чернышевский писал: «Многосложен его характер, и до сих пор загадочны многие черты его. Но то очевидно с первого взгляда, что отличительным качеством его натуры была энергия, сила, страсть… Таким людям не всегда безопасны бывают вещи, которые всем другим легко сходят с рук. Кто из мужчин не волочится, кто из женщин не кокетничает? Но есть натуры, с которыми нельзя шутить любовью…»
К числу именно таких натур принадлежал и сам Чернышевский. Первая любовь стала для него единственной: он сохранил ее на всю жизнь. И хотя чувство это подвергалось впоследствии многим испытаниям, ничто не могло поколебать его или ослабить хоть на иоту.
Мысль о возможности брака с Ольгой Сократовной возникла у него вскоре после их первой встречи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я