душевая кабина с парогенератором 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Замечательно, что уже тогда возникал у него план устройства тайного печатного станка, на котором он будет печатать – придет время – призывы к восстанию крестьян, чтобы расколыхать народ, дать широкую опору движению возмущенной массы. Он понимал, что осуществление этих планов не так близко. Это будет тогда, когда он поселится в собственной квартире, когда будет свободно располагать деньгами. Но он уже ощущал в себе и сейчас силу решиться на это и не пожалеть, если даже придется погибнуть за это дело. В мае 1850 года Чернышевский писал в своем дневнике, что по отношению к самодержавию он чувствует себя «так, как чувствует себя заговорщик, как чувствует себя генерал в отношении к неприятельскому генералу, с которым должен вступить завтра в бой…»

Университетская пора его жизни окончилась. Из робкого, застенчивого мальчика, каким он явился в Петербург четыре года тому назад в сопровождении матери, Чернышевский превратился в двадцатидвухлетнего юношу с необыкновенно богатым внутренним миром и широким кругозором. Начитанности его мог бы позавидовать любой ученый. При этом ученость его была не отвлеченной, не схоластической, а, напротив, тесно связанной с жизнью. Не ученость для учености, а животрепещущая мысль, вооруженная знаниями, пытливо исследующая прошлое для настоящего и будущего. «Полнее сознавая прошедшее, – говорит Герцен, – мы уясняем современность, глубже опускаясь в смысл былого, раскрываем смысл будущего…»
Чернышевский стал собираться в Саратов, чтобы повидать родных. Четыре года тому назад, при поступлении в университет, его радовало, что вот он облачится в студенческую форму, а теперь он чувствовал облегчение, расставаясь с нею, меняя ее на штатское платье и с удовольствием рассматривая свои покупки: пальто, манишку, галстук, перчатки и фуражку.
15 июня утром он выехал с дилижансом, отправлявшимся из Петербурга в Москву; далее предстояло путешествие до Саратова на перекладных.
Двухдневная остановка в Москве позволила ему навестить семью Клиентовых, в доме которых Чернышевские останавливались в 1846 году по пути в Петербург. У него осталось тогда самое отрадное впечатление от поездки в Троицкую лавру в обществе Александры Григорьевны. Теперь он узнал, что вскоре после того на семью Клиентовых обрушилось несчастье: одна за другой умерли три сестры Александры Григорьевны… Одна из них, Антонина, была кумиром всех сестер, ценивших ее поэтический дар. В памяти Чернышевского навсегда осталось стихотворение Антонины Клиентовой «Там, где липа моя…» Много лет спустя он вспомнил это стихотворение, когда писал в каземате Петропавловской крепости «Повести в повести». Приведя в одном из отрывков повести несколько строф этого стихотворения, он говорил о силе скорби, проникающей их, и вспоминал о молодой жизни, увядшей без радости и без любви, посреди обыденщины и скуки.
Об Александре Григорьевне он неожиданно для себя узнал теперь, что она была связана в юности узами теснейшей дружбы с будущей женою Герцена, Наталией Александровной. Заговорили они об этом случайно, когда Чернышевский увидел на столе у Александры Григорьевны роман «Кто виноват?», подаренный ей женою автора.
– Вы знаете его? – спросила Чернышевского обладательница книги.
– Каи же не знать… – ответил он с энтузиазмом. – Я его уважаю, как не уважаю никого из русских, и нет вещи, которую я не был бы готов сделать для него…
Александра Григорьевна показала ему письма своей подруги детства с приписками автора «Кто виноват?». Перебирая письма, она заметила: «Я хотела показать вам, что она достойна его». – «Помилуйте, Александра Григорьевна, – отвечал он, – для того, чтобы быть в этом уверену, довольно было знать, что она – ваш друг…»
Чувство дружбы и сострадания к Александре Григорьевне с новой силой пробудилось тогда в душе Чернышевского, и, вспоминая о своем прежнем намерении именно ей посвятить свой первый литературный опыт, он начал по приезде в Саратов писать о ней повесть, озаглавленную им «Отрезанный ломоть». Название возникло из жизни. Это образное определение унизительного положения женщины, которую родителям удалось пристроить замуж, Чернышевский запомнил по очень давним своим разговорам с Лободовским. В этом уподоблении, как в капле воды, отразилось все уродство социальных условий, обрекавших тогда женщин на жалкую роль чуть ли не вещи, сбываемой с рук. После первой встречи с Александрой Григорьевной Чернышевский в Петербурге нередко вспоминал о ней. Вот, например, как передавал он в дневнике одну из многочисленных бесед с Василием Петровичем о его браке: «Снова говорил в ее (Надежды Егоровны. – Н. Б. ) пользу; привел, как дурно обходится отец с Александрой Григорьевной. «И с Надеждой Егоровной, умрите вы, то же будет – взять к себе возьмут, потому что не взять неприлично, но принуждена будет итти в служанки». – «Да, – говорит он (Лободовский), – сам (то-есть тесть, разумеется. – Н. Б. ) говорит – отрезанный ломоть…»
Отрывочная запись этого разговора дает нам возможность ясно представить себе, каков был замысел утраченной повести молодого Чернышевского, которую он мечтал напечатать в «Отечественных записках» и от которой, как и от повести «Теория и практика», протянуты нити к роману «Что делать?».
Позднее мы увидим, как созвучна тема «Что делать?» темам публицистических очерков друга Чернышевского, М.Л. Михайлова, напечатанных в «Современнике». На это указывает и Герцен в статье «Порядок торжествует» (1866 г.): «Стоя один, выше всех головой, середь петербургского брожения вопросов и сил, середь застарелых пороков и начинающихся угрызений совести, середь молодого желания иначе жить, вырваться из обычной грязи и неправды, Чернышевский решил схватиться за руль, пытаясь указать жаждавшим и стремившимся, что им делать?»
Герцен подчеркнул глубокое общественное значение темы романа, указав, что «Чернышевский и Михайлов и их друзья первые в России звали не только труженика, съедаемого капиталом, но и труженицу, съедаемую семьей, к иной жизни. Они звали женщину к освобождению работой от вечной опеки, от унизительного несовершеннолетия, от жизни на содержании, и в этом – одна из величайших заслуг их. Пропаганда Чернышевского была ответом на настоящие страдания, словом утешения и надежды гибнущим в суровых тисках жизни. Она им указывала выход…»
Мы заглянули далеко вперед – очерки Михайлова и знаменитый роман Чернышевского были написаны в шестидесятые годы, явившиеся кульминационным пунктом их бурной и плодотворной революционной деятельности. А в описываемое время оба они только готовились к ней, делали лишь первые попытки вступить на этот путь. Но характер всей последующей деятельности шестидесятников, духовным вождем которых стал Чернышевский, выступит перед нами отчетливее и яснее, если мы проследим шаг за шагом, как зарождались его юношеские верования и убеждения, что подготавливало и укрепляло их. Еще в студенческие годы Чернышевский хотел изобразить в повести «Теория и практика» человека, жизнь и поступки которого ни в чем не расходились бы с теориею, то-есть с убеждениями и взглядами. Эта характерная особенность, эта главная отличительная черта новых людей (а им-то и посвящен роман Чернышевского) была в сильнейшей степени присуща ему самому еще с юношеских лет. Даже мир его интимных переживаний, область его личной жизни не составляли исключения из этого правила. Чернышевский остался верен ему до конца.
«Разбирать слова людей полезно, чтобы узнавать их мысли, – писал он сыновьям из вилюйской ссылки. – Но наука дает нам другое средство узнавать мысли людей, – средство более верное и несравненно более могущественное. Это – анализ дел человека».
Когда юноша Чернышевский был влюблен в Надежду Егоровну и думал, что чахотка может внезапно оборвать жизнь его друга Лободовского, он готов был, если бы понадобилось, на фиктивный брак с нею, чтобы только дать ей возможность не возвращаться под опеку и власть отца, считавшего ее «отрезанным ломтем».
И вот теперь Александра Григорьевна… Это уже не чета жене Лободовского. Уровень ее развития был неизмеримо выше. Он говорил с нею о Герцене, о русской литературе, об иллюзорности надежд на провидение, о новой философии… И она без труда понимала его.
«Я говорил постоянно с энтузиазмом к ней», – отмечает в дневнике Чернышевский и спрашивает себя: «Что побуждало этот энтузиазм? Конечно, главным образом, ее несчастная участь, которую хочу теперь описать в повести… («Отрезанный ломоть». – Н. Б. ) «Ты не должна любить другого, нет, не должна; ты мертвецу святыней слова обручена», – вот что, – это доходило до того, что я, пожалуй, готов был жениться сам на ней, лишь бы избавить ее от этого положения».
Расставаясь с нею, он сказал: «Конечно, я, может быть, никогда не буду иметь случая доказать на деле то, что я говорю вам, Александра Григорьевна, но вы всегда можете требовать от меня всего – я все готов для вас сделать; я не знаю, почему это, но ни к кому никогда не чувствовал я такого сильного расположения, как к вам».
Это уже язык объяснений…
Но, видимо, не суждено было подруге детства Наталии Герцен соединить свою судьбу с судьбою будущего автора «Что делать?», хотя на возвратном пути из Саратова в Петербург он опять остановился в Москве, виделся с нею несколько раз, часами бродил с нею по Никитскому и Пречистенскому бульварам и снова сказал на прощанье, что посвятит ей первое, что напечатает…
Еще по пути к родному городу Чернышевский думал о том, что хорошо было бы избегнуть вовсе разговора с отцом о «деликатных», как он сам выразился, предметах (о религии, правительстве и т. д.). Но ему даже не пришлось прибегать ни к каким ухищрениям: отец, с присущим ему тактом, не стал ни о чем расспрашивать сына и касаться острых тем. Заметив это, Чернышевский сам осторожно затрагивал иногда «запретные» темы и убедился в том, что мог «высказать довольно много», ибо Гавриил Иванович был, повидимому, не слишком сведущ в этих вопросах и не мог ясно уразуметь всей глубины коренных изменений во взглядах и убеждениях сына.
Но вне дома, среди знакомых, среди товарищей по семинарии Николай Гаврилович держался свободнее, прямее и с увлечением распространял свои заветные мысли. Одному из старших современников Чернышевского, настроенному весьма реакционно, хорошо запомнилось содержание беседы с ним, возникшей при первой же их встрече летом 1850 года.
«…С первого же взгляда на него, – пишет этот мемуарист, – я не мог не заметить большой перемены: вместо легкой согбенности стан выпрямился; взор открытый, руки в движении; есть что-то размашистое, признаки какой-то удали. Жмем друг другу руки, целуемся; сели.
Вижу, дорогой мой гость довольно быстрым взором осматривает мое скромное жилище и как будто чего-то ищет. Наконец нашел то, с чего хотелось бы ему начать речь, которая сразу дала понять, что Чернышевский уже не тот незрелый юноша, которого я знал.
– Что это, Иван Устинович, вы все попрежнему живете? (При этом рука моего гостя указала на икону, занимавшую передний угол моей комнаты.)
– Попрежнему, – отвечал я.
– И за Николая Павловича молитесь?
– Молюсь.
– И свечки нерукотворному ставите?
– Ставлю.
– Да перестаньте жить «по преданьям старины глубокой», – заметил Чернышевский своему собеседнику. Затем он стал горячо убеждать его в том, что наука в близком будущем вытеснит из сознания людей религиозные предрассудки. – Люди будут признавать за истину только то, что проверено опытом, – заключил он свою мысль.
Выслушав эти слова, знакомый Чернышевского заметил:
– Неужели, скажите, пожалуйста, таким светом просвещает вас Санкт-Петербургский университет?
– Может ли что добро быть от этого Назарета? – отвечал Чернышевский. – Там читают по засаленным тетрадкам. Если пошло на откровенность, то скажу вам, что теперь еще нет настоящего света; светятся огоньки, подобные блуждающим огонькам на болоте. Мы соберем эти огоньки в один фокус, из которого разольется свет по всей подсолнечной. Но вы, пожалуйста, не передавайте нашего разговора в простоте верующему Гавриилу Ивановичу; чего доброго, он оставит меня в глуши саратовской, а «мне душно здесь, я в лес хочу»…
Запомнился молодой Чернышевский и декабристу А.П. Беляеву, жившему в то время в Саратове после отбытия каторги в Сибири и службы рядовым на Кавказе. Впоследствии, еще при жизни Чернышевского, уже вернувшегося в Астрахань из вилюйского заточения, Беляев напечатал в одном из журналов свои мемуары, где, между прочим, была отмечена встреча его с Чернышевским в Саратове в 1850 году…
Прожив на родине месяц, Чернышевский стал готовиться к отъезду в Петербург.
Возвращался он не один: вместе с ним ехал Александр Пыпин, который пробыл год в Казанском университете и решил теперь перейти в Петербургский. Путь их лежал через Казань, где Пыпину надлежало выправить документы по переходу из университета.
Ехали на простой телеге, меняя лошадей на больших станциях. Невзирая на решительные возражения сына, Евгения Егоровна уложила в телегу обильные запасы сластей, грецких орехов и банок с вареньем. Она была грустна, расставаясь со своим любимцем. Усевшись рядом с ним на телеге, она сказала: «Вот как прекрасно, так бы и поехала с вами до Москвы; ничего, решительно ничего, прекрасно и спокойно…»
«…В ней было так много грусти, сожаления, что мне стало жалко, и я сам сидел в каком-то онемении, – писал в дневнике Чернышевский. – Наконец расстались со слезами на глазах. Едва отъехали мы от того места, где расстались, на две версты… и мне стало более не видно наших, на которых я постоянно смотрел, пока было видно, как я понял свою подлость, бесчувственность, что оставляю своих в Саратове в одиночестве, что, как негодяй, покидаю маменьку в жертву тоске, – и я раскаялся, и мне стало так, что хоть бы сейчас воротиться назад… Я думал, думал об этом две первые станции, и в моей голове созрела мысль хлопотать в Казани о назначении меня учителем в Саратовскую гимназию, как это я сделал раньше в Петербурге, и это меня успокоило, как будто я получил уже это место;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я