https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Из тренеров же своего более позднего и всем известного периода Бобров больше всех ценил Бориса Андреевича Аркадьева. И как истого теоретика Михаила Давыдовича Товаровского – да, стихийно, как считалось, талантливый Бобров, не любивший распространяться на теоретические темы, всегда читал книги по теории футбола и хоккея, предпочитая их художественной литературе.
Своим учителем в хоккее обычно называл Аркадия Чернышова. К Тарасову, напротив, относился с полемической запальчивостью. Они, конечно, очень разные – Бобров и Тарасов…
…В хоккее Боброву удавалось привести команды к победам и в первенстве страны, и в первенстве мира. Нельзя, разумеется, считать за поражение и первую серию встреч с канадскими профессионалами.
Но он, похоже, своими тренерскими успехами не обольщался. Все-таки ждал от себя большего эффекта в работе. Переживал, что не может научить игроков приемам, какими сам в таком совершенстве владел. Тому же знаменитому объезду ворот с неожиданным броском в оставленный вратарем угол. Не понимал – почему молодежь не может усвоить, что сначала идет ложный бросок, а они все сразу бросают…
Однако выучить даже талантливого спортсмена на Боброва не обязательно дано и самому Боброву.
Но вот в чем был необычайно силен, прозорлив Бобров – это в открытии, угадывании талантов. Он был гениальный, видимо, тренер-селекционер. В начинающем игроке он с одного взгляда мог определить – быть тому кем-либо или не быть…
Он поставил в основной состав семнадцатилетнего Александра Якушева, он привез из Омска выдающегося защитника Виктора Блинова, он открыл такого вратаря, как Виктор Зингер, у него заиграл Евгений Зимин…
До последнего своего часа он оставался человеком времени, его наиболее прославившего. И хотя плыла над толпой фуражка с голубым околышем, для всех нас он остался Бобром – человеком в серой с искрой кепке из букле.
Когда Николай Озеров произнес имя Всеволода Боброва, сказав, что на этом как раз стадионе он впервые появился в основном составе команды ЦДКА в сорок пятом году, ничего еще в нас не дрогнуло, никто еще не ожидал, что с нами через мгновение произойдет.
Семь дней тому назад не стало Всеволода Боброва, и странным было бы в репортаже о матче очередного тура, тем более с участием команды, за которую он играл, не услышать имени великого игрока.
Но в цветном изображении сегодняшнего футбола на экране вдруг возник цвет иных оттенков, на которые, может быть, и не рассчитан был экран, зажженный нынешней игрой, но который вместе с тем был, несомненно, одинаково впечатляющим, не зависимо от модели телевизора. Масштаб и цвет внезапного изображения казались произвольными, незапланированными для привычного восприятия. Ну, правда, как сон на самой грани пробуждения. Оцепенение, оглушенное частотой сердцебиения. Что-то такое. Странное для нынешнего наблюдения за футболом по телевидению.
Все цвета транслируемой игры были смяты, раздавлены, вытеснены. Все происходившее забылось, как бы и не существовавшее вовсе мгновение назад. Было физическое ощущение удара, сотрясения, Нельзя было больше сидеть в кресле, придвинутом для удобства к экрану.
Нестерпимая близость к внезапно заполнившему экран требовала пространства для собственною встречного движения.
Так ведь оно и было. Стадион вставал, когда мяч попадал к Боброву. Зритель рвался и не мог вырваться, стиснутый плечами, боками, локтями: сидели тогда совсем тесно на скамейках трибун. Но ведь и ему, рвущемуся там на поле к воротам, было тяжело. И как еще! Его сдавливали, теснили. Мы ощущали его боль, его сердцебиение – разделенное нами с ним сердцебиение: не для того ли и существовал такой футбол? Мы, стиснутые со всех сторон, не могли из своего сердцебиения вырваться. А он прорывался, несмотря ни на что. й мы расходились после матча со стадиона свободно, глубоко дыша, словно погружаясь в отвоеванное им для нас пространство.
А сейчас он прорывался к нам с экрана. В пространство, которое мы теперь должны будем для него сохранить.
Что же было на экране? Искусно смонтированная хроника?
Была жизнь его. Вся. С энергией сновидения вмещенная в мгновения какого-то сверхчистого – на башенных часах и на электронных секундомерах – времени.
Был образ его жизни.
И не в футболе только или хоккее. В нашей с вами жизни.
Торопливая хроникальная лента, снятая без какого-либо изыска и претензии на глубокомысленность, оказалась теперь столь заряженной художественно, что косой дождь помех на пленке смотрелся россыпью электрических искр. Впрочем, воспоминания о самой киноленте, ее достоинствах, качествах, давности проступили потом, сейчас – только в оправдание кажущейся сентиментальности пересказа впечатлений.
А тогда, когда вскакивал перед углубившимся вдруг телеэкраном, казалось, что возникшее изображение и рождено самим движением, самой неудержимостью Всеволода Боброва.
Может быть, все-таки оно и было им рождено? Самим?
Он бежал легко, неумолимо и весело, неувядаемый теперь в хронике его времен газон послевоенного поля пружинил под тяжестью бутс. Бобров не вел, не гнал перед собою мяч – ноги его в непостижимой шарнирной выворотности ввинчивали мяч в открывающееся перед его скоростью пространство, он разгонял игру частым, мягким шагом, ноги его лепили из мяча неминуемый гол. Мяч отскакивал от полосатой динамовской штанги, он настигал его, вписывал в завершающий атаку гигантский шаг и повисал, вбежав за вбитым мячом в ворота, на стропах сетки. Все, видимо, отдавший, что мог, ширине последнего шага, и среди строп закутавшей победный мяч сетки мелькало бледное лицо его, преображенное доведенным до конца, до победы решением. Не то еще открытое, покорно и привычно подставленное всеобщему рассмотрению лицо, где каприз и своенравие надежно спрятаны за маской некой усталости от постоянного успеха и внимания и лишь слегка обозначены уголками губ. И уже не лицо, что было у юного Боброва, что было у него в самый канун международной славы, когда стоит он, вклинившись в классическую рифму победоносной в тот год динамовской атаки, стоит, призванный туда для укрепления рядов, в футболке главных соперников своего ЦДКА – московских динамовцев на поле лондонского стадиона «Уэмбли» в той самой знаменитой послевоенной поездке «Динамо» на родину футбола, где забивал он голы и «Челси», и «Кардифф-сити», и «Арсеналу».
Бобров стоит с лицом, совсем простодушным, не определившимся в запоминающихся чертах, будто и не для будущей, на целую жизнь хватившей славы задуманном, с пробором на высоко подобранном тогдашней спортивной стрижкой виске, с волосами, упавшими светлым треугольником на лоб. Но следующий кадр уже будет цитатой из той славы, цитатой, одновременно подтверждающей справедливость этой славы, – он получит мяч в штрафной площадке английских ворот и с неудобного угла, без малейшего промедления и подготовки хлестко вобьет где-то там в середине века, в сороковые, подумайте, годы, сразу после войны, вобьет в верхний угол ворот лондонского «Челси». И лихость, удаль этого удара отзовется непрошедшей новостью в июльский день семьдесят девятого года.
И будет еще в этой хронике, раздвинувшей телеэкран до размеров памяти стольких людей и до размеров удивления еще большего числа людей, тот естественный еще лед под открытым небом – плоскость хоккейных его подвигов.
Да, конечно, в обращении к фигуре Боброва, к спортивным временам Боброва не обойтись без преувеличения, за которые кто-то из не заставших его в футболе и. хоккее, возможно, и упрекнет нас.
Но вот ведь и тогда, в самые знаменитые его годы, все ли современники видели его воочию? Попасть на футбол всегда было проблемой, а матчи с его участием транслировались, если не ошибаемся, лишь в год Хельсинкской Олимпиады, в пятьдесят втором году, а раньше-то нет. Верили на слово. И в первую очередь Вадиму Синявскому. Когда тот кричал в микрофон про «золотую ногу» Боброва, эпитет своей расхожестью никого не коробил. Дежурные эмоции еще не коснулись спорта – не было ни «ледовых дружин», ни «ледовых рыцарей», хотя был Бобров – хоккеист на все времена. В «золотой ноге» слышалась непосредственность реакции на происходящее. И можно ли было оставаться равнодушным к человеку на поле, такие реакции вызывавшему?
Мы решились сказать, что в промчавшейся по экрану хронике – образ жизни Боброва. Нам резонно возразят люди, близко и долго знавшие его, что жизнь Боброва – роман. И важно, чтобы общими усилиями он был записан, сохранен для будущего.
Но в чем, если задуматься, величие игрока, ушедшего в положенное время с поля, но не только не потерявшегося, напротив, выросшего до истинных своих размеров в пространствах памяти? Не в том ли, что он в равной мере близок по духу и знавшим о нем, кажется, все, и тем, кто не знает о нем ничего, кроме главного. Кроме того, что время, по-хоккейному чистое в оценке, переплавило в легенду.
Общедоступная понятность чуда, вернее, способность к его восприятию, готовность к нему, как бы редко ни встречалось оно на нашем веку, – и есть то поле, по которому прорывается к нам сквозь любые зрелища последнего тридцатилетия Всеволод Бобров.
И когда мы встаем со своих мест при открывшейся вдруг перед нами панораме прорыва – это знак не только памяти, которой чтим мы Боброва, но и неутоленной жажды чуда, случающегося среди бела дня.
11
Тем летом как составитель сборника «Спорт и личность» я был аккредитован на Спартакиаде. Но ходил на соревнования очень выборочно – совершенно не знал, о чем сам буду писать. Думал, что, может быть, опять о чем-нибудь из старых времен, никогда не терявших для меня привлекательность, как единственная новость таланта. Я уже согласился с мыслью, что моя натура, в общем, ушла из спорта – и мой удел: воспоминания. Или, возможно, еще и поиск связи времен. Я примеривался к роли Гамлета из спортивной журналистики…
Мы с редактором сборника направлялись в зал, где недавно прощались с Бобровым, – шли на бокс.
До начала поединков еще оставалось время, и мы решили завернуть на соревнования художественных гимнасток: смягчить душу перед зрелищем, предстоящим на ринге.
…В просторах нового олимпийского сооружения – в манеже имени олимпийского чемпиона Владимира Куца, чьим спутником был я когда-то в заполярной поездке, – гимнастки слабо фиксировались рассеянным с непривычки вниманием. Участниц соревнований было много, и в мизансцену, удобную для рассмотрения и узнавания, движение внутри зала не складывалось…
И вдруг властная организация до той минуты не освоенного нами пространства: прямо на нас надвигалась – не шла – многократная чемпионка Ирина Дерюгина.
Она лишь на мгновение показалась мне сошедшей с экрана или отделившейся от глянца журнальной обложки – из узнаваемости она стремительно уходила в неузнаваемость, вернее, в иную, новую узнаваемость.
Мы и не знали, что в тот момент она отставала в борьбе за абсолютное первенство от юной соперницы, школьницы Елены Томас, мы ничего не знали про ход соревнований…
Мы шествовали, тяжеловатые, сравнительно рослые мужчины с зонтиками, – и оказались неожиданно лицом к лицу с гимнасткой.
…Расправив прямые плечи, холодно, беспощадно сейчас красивая, с улыбкой, не подтвержденной губами, но осветившей никого не видящий взгляд, она двигалась нам навстречу с такой решительной, во всем стройном теле сконцентрированной силой, что почудилось: любая преграда на ее пути будет сметена…
Вечером в телевизионном дневнике Спартакиады сообщили, что победа осталась за Дерюгиной, и показали фрагмент ее упражнения, кажется, с булавами. И комментатор, конечно, твердил: грация, изящество… Ни слова о силе.
А я-то проникся уважением к силе, особой – отнюдь не физически измеренной – силе. И память моя сохранила из того дня не боксеров, ставших потом олимпийскими призерами, а ее, Ирину Дерюгину, с того дня переставшую для меня быть просто красивой девушкой из жанра, как бы вообще и заведомо созданного для вообще и заведомо красивых девушек.
Стало ясно, что жанр – в современном его спортивном толковании – создан как раз для таких, как Ирина Дерюгина, девушек, чья женственность переплавит и перекует любое мужество. Правда, во имя торжества, все-таки, женственности. Но, может быть, слишком уж победительной, немилосердной женственности?
Мне показалось тогда, что я понял возможность преломления женской темы в том, что пишу о спорте.
Не повод для эстетических изысканий, не стилевая накрахмаленность. А сама плоть спортивности. Обнаженное пламя честолюбия, создающего чемпионов. Открытость эмоций. Суперкомпенсация за недоданное в общежитейском или оттуда же привнесенная в спортивное зрелище победительность. Не характер, принесенный в жертву, а жертвы, принесенные утвердившемуся в победах характеру. И так далее – не все же формулировать, не диссертация…
Но вот почему, поняв открывающиеся мне возможности, я выбрал Юлию Богданову? Плаванье, а не, допустим, гимнастику.
Надо ли, однако, комментировать, растолковывать каждый замысел. Невольно же усложняешь. А все импульсивнее. И – проще.
Ну что могу ответить в свое оправдание? Опять возник телевидением подсказанный образ: линза быстрой воды. В новой для себя спортивной дисциплине надеялся найти и сказать, конечно, – новое слово.
И зависть всегдашняя к раннему успеху – Юлия Богданова стала чемпионкой и рекордсменкой мира в тринадцать лет.
Правда, когда я собрался писать о ней, Юле уже было шестнадцать – и психологическая усталость, как следствие раннего восхода, уже настораживало специалистов, предрекавших теперь успех ее сверстницам, позднее выдвинувшимся: Лине Качюшите и Светлане Варгановой… Но и прежде обычно сталкивался со спортивными героями, когда судьба их уже накренилась…
Мне было сорок лет. В литературной критике заговорили всерьез о поколении сорокалетних. А обо мне что можно было сказать? Ну хорошо (хотя хорошего мало) – я не писатель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я