душевая с ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он завершил выступления через каких-то три года.
Власова, по-видимому, тревожил увиденный им мир уходящей силы. Он, по-видимому, искал в старике черты непроходящей стойкости. И хорошо запомнил, как выглядевший в халате безнадежно дряхлым Ригуло, узнав, что пришедший с находящимся в самой славе русским богатырем фотограф намерен снять и его, ветерана, надел белую сорочку и черный пиджак, оказался способен на слабый всплеск былой элегантности.
…Агеев смотрел на остановившегося с ним на Тверском бульваре Владимира Сафронова и думал, как теперь мне кажется, думал (никогда не стремящийся к литературному труду и не особенно тянущийся к работникам искусства, но всех, конечно, прекрасно знавший по Дому актера и Дому кино), думал тем не менее в том же направлении, что и смотревший в Париже на Ригуло Власов, хотя отчета себе в этом, можег быть, и даже скорее всего, не отдавал.
Художником был его собеседник. Художником и первым нашим олимпийским чемпионом по боксу. Он не хотел быть никем другим, кроме как художником, и работать в издательстве – ни тренером, ни каким-нибудь деятелем в системе спорта. В отличие от Агеева, он предпочитал всякому другому общению общение с людьми из мира искусства, писателями, журналистами. Эти люди соглашались считать его за своего, но про олимпийский титул Сафронова никогда не забывали, да и сами в молодецких воспоминаниях о собственной юности представлялись боксерами, подававшими надежды, или, в крайнем случае, отчаянными драчунами. Что, простите, и я себе в этой книге позволил, кажется?
Валерий Попенченко сказал однажды не без грусти: «Стоит мне познакомиться с писателем, как он сразу же начинает рассказывать, какая у него была реакция…»
А может быть, ничего и нет в том страшного, что при встречах со спортсменами мы хотим быть лучше, чем на самом деле? Ведь это только комплимент спортсменам и спорту.
Интерес к Сафронову-художнику снижался по мере удаления его от ринга. Он стойко старался не замечать этого. Но какая-то неуверенность в нем чувствовалась. И Агеев, по-моему, ее заметил. И к себе вдруг примерил на мгновение сафроновское смятение.
К себе, человеку и спортсмену, чьи дела в тот момент, как все мы считали, обстояли совсем неплохо. Мы и посчитали тогда блажью грустные мысли, навеянные образом изменившегося Сафронова. Слушать о грустном не захотели – он и не настаивал, а прибавил тональности в общее веселье, поймав пролетавшего мимо воробья: «Видели – какая реакция?»
…Вспоминая для газеты про Воронина, я написал, что хотел бы считать, назвать себя вслух его другом. Но не решаюсь – слишком уж сложна и противоречива жизнь прославленных спортом людей, и понимание дружбы с ними неоднозначно. Отношения на разных этапах очень уж по-разному складываются, и не сразу возможно и легко себя перепроверить: когда, каким ты был для него и во всех ли случаях вообще был?
Это не такая уж отвлеченная тема – взаимоотношения большого спортсмена с окружающими людьми: приятельство со спортсменом, видимость дружбы, сама возможность такой дружбы. (Стрельцов, например, говорил: «Вроде бы замечательные люди всегда меня окружали. А найти хорошего друга – так, по-моему, и до сегодняшнего дня не нашел. Друга в полном смысле…)
С Виктором Кузькиным, трехкратным олимпийским чемпионом по хоккею, мы учились в одном классе.
Самыми близкими друзьями, врать не буду, не были. Но спортом, во всяком случае, на школьном уровне занимались вместе, а в нашей школе, в нашем районе спорт был на первом месте.
Так что у тех, кто знал друг друга по спорту, знакомство и не слишком тесное все равно, как правило, сохраняется и на дальнейшую жизнь. Независимо от того, стал ли заслуженным тренером чемпионов, как Лена Осипова, ныне Елена Чайковская, или никем не стал, как я.
С Витей Кузькиным мы не только играли за школу в баскетбол (он лучше, а я, конечно, хуже), но и ходили поступать в баскетбольную секцию «Динамо», куда известный тренер Зинин нас обоих не взял. Потом Алик Паричук привел его на стадион Юных пионеров – и там он, говорят, сразу пришелся по душе тренерам по хоккею.
Но это без меня – я свидетелем его дебюта не был.
И о том, что у него прорезался такой выдающийся хоккейный талант, я узнал, когда уже он за мастеров ЦСКА выступал. Увидел по телевизору, как забросил он шайбу «Спартаку» при том, что его команда играла в меньшинстве, кого-то на две минуты удалили, – его показали крупно (товарищи поощрительно били Кузькина ладонями по спине и по шлему), и я понял: это наш Кузькин. А то готов был подумать – какой-нибудь другой. От нашего я и не ждал такой прыти.
Никто, кроме Лены Осиповой, так не прославился из нашей школы на всю страну, как Витя (он ведь и в новом энциклопедическом словаре есть). Но Лена и в школе была уже чемпионкой Союза в танцах на льду, а Кузькин, пока учился, ничем и выделиться не успел. И вот, пожалуйста, главная наша гордость и причастность к большому спорту – в одном классе с ним учились.
После школы я не видел его иначе, как но телевизору, до шестьдесят четвертого года.
Зимой шестьдесят четвертого я приехал в Лужники, в гостиницу «Спорт». У меня было задание от «Медицинской газеты» написать про конькобежца Игоря Осташова. А фотограф должен был сделать снимок и для АПН. И не только Осташова, но и остальных. Удобнее всего снимать оказалось на лестничной площадке. У стеклянного бока пролета, при отраженном от снега свете ветреного дня. Все торопились в этот суматошный – последний перед отлетом на зимнюю Олимпиаду в Инсбрук – день. Подходили к фотографу по очереди: счастливый чемпион Европы Антсон, красивый и невезучий Матусевич, чемпион мира Косичкин, после победы которого в шестьдесят втором году наши мужчины-конькобежцы очень долго не выигрывали абсолютного первенства, Лидия Скобликова, которая завоюет в Инсбруке четыре золотых медали из четырех разыгрывающихся…
Наверху олимпийцы примеряли парадное обмундирование – щегольские полушубки, меховые картузы. Шумные хоккеисты с огромными сумками ждали своей очереди – и среди них, среди Альметова, Фирсова, Рагулина и других всем известных «звезд», стоял и Кузькин, запахнутый мохеровым кашне, грубовато-бравый, как и все остальные.
Мне вовсе не хотелось сейчас попадаться ему на глаза – исполнение репортерских обязанностей при нем казалось мне чем-то позорным, честное слово! Но он меня и не заметил…
Летом я выходил со стадиона в Лужниках после матча торпедовцев с ЦСКА и вдруг увидел Кузькина за стеклом автобуса. Он сидел на заднем сиденье рядом с Александром Рагулиным – и оба они смотрели рассеянно, снисходительно, как мне, сразу сжатому, сморенному неловкостью под взглядом бывшего одноклассника, показалось, на нас, толпящихся, связанных друг с другом давкой, мешающей жестикулировать, обмениваясь впечатлениями…
Я уже был вхож в «Торпедо» и своим ощущением пришибленности, собственной незначимости в сравнении с Кузькиным поделился с Валентином Ивановым.
– Что ты… – даже рассердился Иванов. – Скажешь тоже. Ты и через пять лет будешь в своем АПН, а ему еще сколько проблем решить предстоит! Не завидуй… Тоже мне, нашел, кому завидовать?
Но Иванов меня, в общем, не утешил – меня не прельщала перспектива навсегда оставаться в АПН.
Нет пророка в своем отечестве. И хотя я знал, что Кузькин – один из сильнейших защитников мирового хоккея, мне удобнее было думать, считать, что Рагулин посильнее.
Однако время шло – и когда перешагнувший за тридцатилетие Кузькин все играл и не похоже было, что собирается заканчивать, я начинал думать о молодости своего поколения, продолжающейся, пока один из нас играет в такую жестокую игру и выходит победителем. Мне хотелось об этом, именно об этом написать. Но не знал: а как? На бумаге мысль выглядела бы неотчетливой. Почему – только один? Есть же и еще тридцатилетние, кроме Кузькина. Однако с теми-то тридцатилетними я не учился вместе в школе. Упиралось, выходит, в меня. Пора было рисковать – писать сочинение от первого лица. Уже известно мне было, что «в лирическом „я“ поэт, художник передает историю своей души и косвенно историю своего времени». Но то – поэт, художник, а я ведь только журналист, специализирующийся на спорте, как все знакомые считают…
На телевизионном экране Витя выглядел теперь часто усталым, предельно вымотанным, лицо у него темнело от утомления – и он напоминал мне в эти минуты свою маму: Мария Афанасьевна растила его без отца, работала, не сомневаюсь, что сверхурочно, в Боткинской больнице медсестрой…
Мне его спортивная жизнь вовсе не казалась легкой. Но я завидовал, что живет он, отдавая все, на что способен, все, что может, что выкладывается максимально в чистом времени своей игры. А я – нет. Почему-то до сих пор – нет…
Это и мешало мне обратиться к нему и напомнить о себе, когда возникали замыслы, связанные с хоккеем, хотя общих знакомых все прибавлялось – и среди журналистов, и среди спортсменов, – я уже был знаком с Альметовым, с Юрзиновым и раньше, чем повторно с Кузькиным, познакомился с более молодыми Михайловым, Петровым, Харламовым.
Я был уверен, что он не помнит меня.
Как-то возле армейского Дворца спорта я шел с одним из хоккейных журналистов и с приятелем. Кузькин на белой «Волге» сделал вид, что наезжает на нас, и затормозил прямо перед нашими носами. Журналист обменялся с ним веселыми приветствиями. А приятель посмотрел на меня, промолчавшего и не повернувшего в сторону машины головы, с недоумением – я же рассказал ему, не удержался, что мы одноклассники с Кузькиным.
Но настал момент, когда встреча стала неизбежной, – меня к нему послала редакция, и отказываться было нельзя. Мы пошли к нему с женщиной-фотокорреспондентом, хорошо знавшей Кузькина, заранее предупредившей, что мы придем.
– Ну вот, привела, наконец, – сказал Кузькин с порога. – А я думал, ты станешь еще больше, – оценил он происшедшие со мной после школы перемены…
Разговаривать нам было легко – никакой неловкости, натянутости. Витя был откровенен со мною и прост. Мне не пришлось ничего выпытывать. Он не предупреждал, что сказанное «не для печати», – пиши, мол, что хочешь, какие секреты. Он дал мне с собой вырезки из журналов и газет, где писали о нем.
Я прочел их (кое-что мне попадалось и раньше) и понял, что ничего к ним не добавлю. Я не знаю, как становился он хоккеистом. В школе он не казался мне сильным, волевым человеком. Я не знал, как распорядиться сказанной им фразой: «Я никогда и не думал, что буду в сборной и все такое». Не знал, как ею воспользоваться. Я вспомнил внезапно, как на вечере встречи выпускников я кичился именно перед ним тем, что поступил в театральный институт. Больше я, кстати, и не бывал на таких вечерах. И, в общем-то, из-за Кузькина. Мы оба учились без блеска. Он чуть хуже, я чуть лучше. Но он-то славой своей опроверг мнение о себе учителей, а я, напротив, подтвердил. И вот при встрече через пятнадцать лет после школы он добивал меня тем, что никаких, оказывается, честолюбивых намерений у него и не было. Я поверил, что не было.
И ничего вразумительного не смог написать. Поскольку очень уж старался удивить – в первую голову, Кузькина, – а удивляться-то было нечему. Красоты стиля здесь не могли выручить…
Витя своего отношения к написанному никак не выразил. Мы теперь, встречаясь на хоккее (с некоторых пор я стал ходить на хоккей чаще, пользуясь пропусками коллег), обязательно разговаривали, но никогда мне не приходило в голову, например, позвонить ему по телефону, задать вопрос какой-нибудь, когда писал сценарий про хоккей.
Когда вижу их рядом с Борисом Михайловым возле скамейки запасных ЦСКА – они помогают старшему тренеру Тихонову, – думаю, что Борис мне как-то ближе, никакого комплекса по отношению к нему у меня нет и не было, хотя Витя мягче, добродушнее, а Михайлов типичный лидер, со всеми вытекающими отсюда сложностями общения. Но я этих сложностей не испытывал: нет у нас общего прошлого – и отношения лучше, чем с Кузькиным, которого, можно сказать, знаю всю жизнь, почти сорок лет…
Правда, такие отношения, как с Борисом Михайловым, ни к чему не обязывают – ли его, ни меня.
Воронин же и Агеев многое значили в моей судьбе. Может быть, из-за них я не стал профессиональным спортивным журналистом. Не подумайте только, что я их виню. Я себя чувствую перед ними виноватым – ничем не смог им помочь, а стоял рядом, претендовал на знание и понимание их души.
Один артист заявил антрепренеру, что не хочет играть роль из пяти слов. «Что же с тобой делать, – вздохнул тот, – из пяти не хочешь, а из шести не сможешь…»
Боюсь по отношению к литературной работе уподобиться тому недовольному своим положением артисту.
Но я на самом деле считаю, что в рамках спортивной журналистики не мог коснуться той стороны жизни ставших мне близкими людей, что казалась мне наиболее интересной.
Я и сейчас в сомнении: не получается ли, что, злоупотребив откровенностью Воронина или Агеева, выведу, как в старину говорили, в своем сочинении известных и любимых многими людей в невыгодном свете?
Но невыгодный свет при изображении действительно значительных и достойных людей – вряд ли помеха. Победы при невыигрышных, неблагоприятных обстоятельствах – обычный удел больших талантов. И как раз невыгодный свет – дежурное освещение для них.
А во-вторых, почти убежден, что в доверии ко мне и Воронина, и Агеева была и неосознанная полемика с какими-то стандартами в понимании и восприятии их жизни.
Меня никогда не покидало ощущение, что названные лица в беседах со мною нередко видели во мне не столько собеседника, сколько перо, призванное выразить то, что до поры до времени (до поры, когда завершится спортивный путь и наступит время обидного забвения) кажется запретной темой, но после снятия этического запрета может ведь оказаться уже неактуальной.
Мне приходилось бывать пером, представляющим этих лиц, в спортивной прессе – и право на личную версию я хотя бы отчасти заслужил. Возможно, ради этого я и пренебрег репортерскими обязанностями, лишил читателя своевременной информации, о чем иногда и жалею, убеждаясь, что за столько лет работы так и не приобрел заметного журналистского имени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я