водонагреватель 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но – каждому из пишущих свое…
Когда на моих товарищей со всех сторон обрушилась жестокая критика, я не мог их осудить. Хотя и оправдать не мог, не мог, не имел моральных полномочий опровергать критику.
Я, как мог, делил с ними неприятности. Как мог – не более того…
Я виноват перед ними даже не в том, что не имел на них влияния (кем я был для них, в конце-то концов?), а в той самонадеянности, что какое-то влияние имею, могу иметь…
Но и несколько запоздалое осознание вины – ведь и герои мои тоже виноваты и перед зрителями, и перед самими собой – не мешает мне все-таки настаивать на собственной версии этих характеров в спортивной истории…
Во взаимоотношениях наших с Агеевым присутствовала обоюдно-покровительственная нотка.
После боя его с Лагутиным на Спартакиаде, после пережитых мною тогда волнений и страха за Агеева я внутренне как бы предельно сократил дистанцию, прежде отдалявшую нас друг от друга.
При агеевской интуиции нельзя было этого не почувствовать – почувствовать, а не заметить: ведь во внешних проявлениях ничего не изменилось.
Нет, в общении, конечно, стало больше непринужденности. И встречи участились. Появились общие знакомые – к тому же, мы спешили ввести друг друга в круг своих старых приятелей и друзей. Разумеется, такое стремление характеризует Агеева лучше, чем меня. Я вряд ли вызывал большой интерес у его знакомых. Но он делал все, чтобы они относились ко мне как к своему человеку. Он привел меня в дом своих друзей, куда можно было приходить в полночь – за полночь. И мне, тогда одинокому, было там весело и хорошо…
Агеева не смущала моя тогдашняя житейская неустроенность, хотя быт других его знакомых был надежно налажен. Он не читал, само собой, что я там пишу, но относился к моим занятиям сочувственно («ты же мой первый корреспондент», в смысле, что первым о нем написал), хотя при своей наблюдательности не мог не заметить: котировался я не слишком высоко и денег не было, а его общества ведь искали, в основном, люди признанные. И он, конечно, не чуждался общества таких людей. Поддерживал с ними наилучшие отношения. Как-то Виктор пригласил Иосифа Кобзона на поросенка. И меня позвал, считая, что мне полезно будет познакомиться с Кобзоном. А Кобзон в последний момент позвонил, что прийти никак не сможет – не помню: то ли заболел, то ли концерт внеплановый. Всякий на месте хозяина расстроился бы, но Агеев и тени неудовольствия, что поросенок пойдет не по назначению, не выразил…
Я считал уже несолидным на людях задавать Виктору какие-либо вопросы, касающиеся бокса. Поддерживая марку биографа чемпиона, я больше разглагольствовал сам. Агеев неизменно со мной соглашался – и я начинал думать, что разбираюсь в боксе досконально. И может быть, даже идеологически руковожу Агеевым. Почему я сейчас и припомнил про нотку обоюдной покровительственности.
Говорю я это безо всякой иронии, обращая к самому себе вопрос: а может быть, так и следует быть при дружеских взаимоотношениях – уступки, иллюзии, снисходительность к слабостям другого и отсюда надежда, что и собственная слабость тебе простится?
Однажды я все-таки спросил Агеева: а помнит ли он Максимова? (В шестьдесят пятом году судьи дали ему весьма спорную и спасительную для престижа победу над никому неизвестным боксером Максимовым, после того случая, кажется, и не возникавшим на горизонте всесоюзных соревнований.) Агеев ничуть не удивился вопросу и ответил: «Он сейчас инженером работает».
И я понял вдруг, что все неприятное он отлично помнит, что о необычности своей судьбы задумывается чаще, чем кому-то кажется. И что сомнениями и тревогами за свое будущее он не намерен делиться ни со мной, ни с кем-либо.
И что в славе и судьбе он одинок больше, чем могу я представить, погруженный в свою безвестность и афишируемое одиночество…
Я примирился, наконец, с мыслью, что люди спорта, с которых начинался отсчет моего интереса к явлению, как бы ни велик был их талант и степень признания, рано или поздно уходят – и, что было мне особенно обидно, перемена в картине спортивной жизни очень скоро, а то и сразу перестает замечаться публикой.
Правда, некоторые имена легенда через какое-то время и возвращала – оттого я, может быть, на столько лет и задержался около спорта?
Но жестокость расставания, слова «сходит», «сошел» оставили неизгладимый след на моем восприятии большого спорта.
Сколько судеб и характеров сломлено конфликтами при расставании с большим спортом!
Сколько людей, годы и годы, сезон за сезоном поражавших своей способностью все преодолеть на пути к спортивным вершинам, под конец теряли себя, не выносили из прощального урока ничего, кроме незаживающих обид!
Человек не пережил замены себя другим, не выдержал перемены обстоятельств, перепада высот – и вот уже, получается, его даже не заменили, а словно подменили. И даже тот, сменивший его на спортивном поле, теперь больше напоминает его, чем он сам себя прежнего. В истории спорта остается один характер, а в продолжающейся биографии – совсем другой, почти неузнаваемый.
Это не такая уж редкая теперь ситуация, чтобы говорить о ней походя.
Но поколение Трофимова, пожалуй, первое так остро и вплотную столкнулось с проблемой, впоследствии заинтересовавшей, обеспокоившей общественность и потребовавшей от общественности определенного участия.
Довоенные спортивные знаменитости были вроде первых авиаторов. Уникальность едва ли не каждого из них, единственность в своем роде предохраняла от забвения, от потери себя, от растерянности наступающего вдруг одиночества. Да и жизнь их спортивная катилась еще не так торопливо, оставляя возможность оглянуться – не сливаться со зрелищем до растворения в нем.
Поколение же Трофимова вознесено было всеобщим интересом на высоту, гарантировавшую, казалось, игрокам непроходящую популярность, неизменную значимость.
Футболистов этого поколения любили родственно, с преувеличенностью, с удивлением даже. После всех жестоких исторических испытаний зрелище, создаваемое игроками на поле, завораживало драматизмом и позволяло отрешиться от будничных забот.
Появление новых имен долго не связывали с необходимостью покинуть арену тем, к чьим именам привыкли, как к заученным в школьном детстве строкам стихотворений.
И даже серьезные, деловые люди, облеченные властью и наделенные ответственностью, смотрели на героев захватившего всех зрелища с непривычным для себя умилением. Отрывались от строгой жизненной реальности и с лихим легкомыслием отодвигали от себя размышления о дальнейшей судьбе этих молодых мужчин, стареющих, однако, как и все смертные…
Что скрывать? Кое-кого из игроков такая безразмерная лонжа отсрочки житейских забот убаюкивала, позволяя думать, что границы футбольного поля специально расширят для них до конца сознательной жизни – хватило бы только сил бежать по нему с мячом!
Василий Дмитриевич Трофимов, например, человек очень любознательный, многими вещами интересующийся. Участие в большом спорте легко приводило его к общению с людьми, способными в простой беседе расширить кругозор знаменитого футболиста, но, в сущности, совсем еще молодого человека, дать ему непринужденно то знание, что обогащает ум и сердце. Большие руководители, генералы, дипломаты, ученые, журналисты, художники, писатели, композиторы, артисты проходили через жизнь спортсмена.
Но в первую очередь через жизнь спортсмена сам спорт и проходит. Сосредоточенность, требуемая соревнованиями, вытесняет из жизни очень многое. Может быть, даже и весьма существенное. Большой спорт – не только большое усилие. Но и большая мысль, пусть и специфическая, направленная на сохранение в себе нервной энергии, обеспечивающей своевременную концентрацию всех способностей на такое усилие.
Спортсмен нередко оказывается отрешенным от всего того, что закономерно наполняет жизнь его сверстников. Зато он приобретает совершенно уникальный эмоциональный опыт – опыт больших переживаний, сильных ощущений, преодоленных волнений и побежденного страха.
В своей человеческой значимости он, выступающий на соревнованиях, не имеет никакого права сомневаться – в этом его готовы убеждать все. Но при перепаде высот, неизбежном, наверное, во время расставания с большим спортом, сознание своей нужности, своей значимости ему без настоящей поддержки нетрудно потерять.
…Трофимов ушел из футбола непревзойденным, не испытав мук зависти к молодым, пришедшим ему на смену, поскольку, пока выступал он, никто из молодых к его уровню, не говоря уже о своеобразии игры, не приближался.
Он не испытал никаких уколов самолюбия, почти неизбежных для ветерана. Никто из поклонников его футбольного таланта не имел оснований произнести с сожалением: «Нет, Трофимов уже не тот, что был…»
Он и во время последнего своего выступления на поле оставался в футболе тем Трофимовым, который завоевал всенародное, без преувеличения, признание в первом же послевоенном сезоне.
Такому прощанию с футболом могла позавидовать любая из спортивных «звезд».
Но он был несчастлив без футбола. И ничего не мог с собой поделать – жизнь виделась ему зашедшей в тупик.
Оксане Николаевне казалось, что каждую весну он словно ждет от неведомого кого-то призыва – вернуться в футбол.
Сверстник Трофимова Щагин Владимир Иванович – он на два года старше, а выступал дольше и по завершении карьеры игрока был назначен тренером волейбольной сборной страны – метко сказал, что не знал: «к чему теперь голову приложить?» Не руки, а голову – поскольку привык, чтобы все мысли были заняты предстоящей игрой с его участием. И он мучился вынужденным отречением от прежнего, необходимого для счастья, груза. Как выразить себя на тренерском поприще, он еще не знал. Так что не в престиже и почете все дело – нужно время для перестройки всей нервной системы. Менялся образ жизни – и жизнь казалась опустевшей. И непонятно было: как же одолеть наступившую неприкаянность, как же вновь найти в этой пугающей пустоте себя?
За последние годы я сильно привязался и к Василию Дмитриевичу, и к Владимиру Ивановичу. Без знакомства с ними я, скорее всего, и не решился бы на книгу, где времена соединяются постепенностью моего взросления, но одним сторонним свидетельством; без общения со спортивными героями послевоенных лет, людьми «штучными», всем смыслом своего существования освободившими меня от сомнения: а были ли на самом деле спортсмены, отвечающие нашим детским надеждам? – мне бы ни за что не обойтись. Грустное знание некоторых подробностей спортивной жизни за времена, минувшие после завершения карьер и Трофимова, и Щагина, и тех великих, кто были их современниками и соратниками, – и только – ограничило бы мои возможности размышлений об этой жизни. Позитивных примеров из одной лишь новейшей истории большого спорта мне могло и не хватить, как ни много таких примеров.
И все же спортивные карьеры, начавшиеся при мне и при мне же завершившиеся, взволновали меня еще больше, чем судьбы, о начале которых мне рассказывали наши выдающиеся ветераны. Несправедливо? Готов согласиться. Но ничего не могу с собой поделать – книга складывается сама собой в пристрастный разбор тех, чьи кануны в большом спорте мне особенно врезались в память, а все, что произошло с этими людьми дальше, как-то соприкоснулось и с моей жизнью.
Александр Альметов – мой ровесник, в своей тройке, тройке Альметова, самый младший. Осенью шестьдесят седьмого он появился в редакции «Спорта», мы пригласили его в журналистскую поездку к полярным летчикам, как свадебного генерала, – он был уже не у дел, во что гневно-расстроенный Альметов никак не мог поверить. И мы не хотели верить, что с хоккеем для него покончено. Почему – в двадцать семь лет?
Самый старший из их тройки Константин Локтев ушел годом раньше, ушел, названный лучшим форвардом мирового чемпионата. Ушел вроде бы вовремя и с большим почетом. А зимой он опять играл за ЦСКА. Помню его тоже в редакции: в отделе игр он стоял, прислонившись к стене, сидеть не мог – спина болела, и за что-то сердился, жаловался приятелю-журналисту на тренера…
Играл по возвращении Локтев послабее, конечно, чем всегда, – ну и понятно, не готовился. Но Альметов же на семь лет моложе – почему же на нем ставить крест? Мы не понимали руководителя ЦСКА Тарасова, мы недоумевали, негодовали…
Откуда могу я знать: кто прав был – Альметов или Тарасов? Я не тренер, не хоккеист, совершенно не представляю обстановки в тогдашнем ЦСКА. Но превращения, происходившего с Альметовым, забыть не могу.
Весной того же года я приезжал в ледовый дворец армейского клуба побеседовать по заданию редакции с Анатолием Фирсовым. И видел Альметова, преисполненного чувства собственного достоинства, мрачновато-значительного, во всяком случае, такого, каким и полагалось, по-моему, быть заслуженному мастеру, играющему столь ответственную роль в большом хоккее. Фирсов был всего годом младше, но выдвинулся, когда Альметов уже ходил в героях.
Я и собирался писать о Фирсове скорее потому, что об Альметове вроде бы все уже было сказано: мой товарищ Марьямов, например, написал о нем очерк «Точка Альметова» – и я считал, что тема на какое-то время исчерпана.
Меня Альметов интересовал не меньше, чем Фирсов. Однако задержать его вопросом «не для газеты», тем более что он видел меня беседующим с Фирсовым, мне казалось неудобным.
Предполагал ли я, что осенью у Альметова высвободится масса времени и на любой мой вопрос он сможет ответить охотно и пространно. Только интервью с ним больше никто не закажет.
Точка Альметова, с которой он, как правило, производил неотразимые броски по воротам, постепенно, но неумолимо будет смещаться в сторону от событий хоккейной жизни.
Погрузневший, багроволицый, веселый тем веселием непреодолимого отчаяния, предшествующего падению и в собственных глазах, он будет маячить неподалеку от раздевалки ЦСКА или от служебного входа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я